В случае, рассматриваемом Даллесом, продолжил я, все отдано на откуп общественному мнению. Кампания, поднятая Раском и некоторыми другими лицами против китайских коммунистов, просто вызывает возмущение. Ведь эти люди, в конце концов, идут по тем же дорожкам, по которым шли мы, знатоки России, более 20 лет тому назад, когда впервые столкнулись с советской диктатурой. Мы прекрасно осознавали тогда, как и теперь, что между нашими и их идеалами существует фундаментальный этический конфликт. Но мы рассматривали его с практической точки зрения, как всегда поступала дипломатия в течение целого ряда веков. И мы научились понимать, что борьба за власть - не шокирующее или не нормальное явление. Это - среда, в которой мы работаем так же, как работают врачи, копаясь в человеческом организме, и мы не собираемся улучшать или изменять наши действия, а тем более отказываться от реального восприятия вещей или же пытаться "рядить" их в другие одежды. По совести говоря, учитывая нашу концепцию - и прежде всего принятые на себя обязательства, - мы, американцы, должны быть твердо убеждены в своей правоте. Участвуя в мероприятиях на международной арене, мы являемся лишь одним из кандидатов на получение лидерства среди народов на определенной части земного шара. Таким образом, остальные кандидаты - наши враги и соперники, и нам следует поступать с ними как с таковыми. Вместе с тем необходимо сознавать, что между различными группировками существуют разные интересы и философии и они не могут сразу исчезнуть, будучи замененными какой-то общей философской концепцией.
   Последняя дискуссия по этому вопросу происходила в пятницу. А в понедельник, прямо с утра, ко мне зашел один из моих бывших сотрудников по группе планирования и рассказал следующее (привожу опять свои дневниковые записи):
   "Он услышал от одного журналиста, которому об этом рассказал другой журналист, будто бы Даллес сказал тому, что высоко ценит Джорджа Кеннана, но сейчас пришел к выводу: он - опасный человек, так как выступает адвокатом за принятие китайских коммунистов в Организацию Объединенных Наций и прекращение американскими войсками военных действии в Корее на 38-й параллели".
   Эту информацию мой друг получил под клятвенное обещание ничего никому не говорить, так что я не мог что-либо предпринять. Однако я понял, что в присутствии представителей республиканской партии в будущих дебатах мне следует высказывать свое истинное мнение весьма осторожно.
   К этим выдержкам из моих дневниковых записей добавить почти нечего. Читатель, видимо, отметит про себя, что, если бы мое мнение принималось во внимание, не было бы продвижения наших войск до реки Ялуцзян и китайского вмешательства в боевые действия, зато сложились бы хорошие предпосылки для более раннего прекращения конфликта. Следует учитывать и напрасно пролитую кровь в корейской войне, а также то обстоятельство, что коммунистический Китай вошел в ООН только через 17 лет после разрешения конфликта.
   Еще одним вопросом, казавшимся мне весьма важным, был вопрос о советских намерениях. Как я уже упоминал, в мои обязанности в то время входило информировать присутствовавших на утренних совещаниях у госсекретаря о всех событиях, связанных с Россией. Я с удовольствием делал свои сообщения, не сомневаясь, что то, о чем я говорил, представляло несомненный интерес и выслушивалось собравшимися с полным вниманием и уважительно. Однако, как оказалось, мои выкладки и соображения не оказывали, к сожалению, практически никакого влияния на формирование правительственного мнения.
   Так или иначе, вооруженное выступление северокорейцев скоро стало восприниматься в Вашингтоне как проявление "больших планов" советского руководства по расширению своего влияния на другие районы мира с использованием силы. Неожиданность этих действий - у нас не было никаких сведений об их подготовке - только стимулировала предпочтительность военных делать выводы, исходя из оценки возможностей противника, не учитывая его намерений, которые расценивались как преимущественно враждебные. Все это способствовало милитаризации мышления и усилению "холодной войны", ставя нас в положение, когда дифференцированная оценка советских намерений считалась неприемлемой и нежелательной. Кроме того, это способствовало выработке у военных планировщиков и другой тенденции, против которой я боролся долго и упорно, но, к сожалению, безуспешно. Тенденция эта заключалась в оценке советских намерений и планов вне зависимости от нашего поведения. Я испытывал трудности, убеждая их, что решения, принимавшиеся в Москве, являлись прежде всего реакцией на наши действия.
   Особенно трудно доказывать это стало, в частности, после нападения северокорейцев. Почему оно было санкционировано Москвой? А мы его не предвидели. Но коль скоро конфликт произошел, он стал своеобразным ключом к пониманию деятельности кремлевских лидеров в последние месяцы и недели. Теперь следовало заняться историческим анализом советской политики как раз в связи с принятым решением на развязывание конфликта в Корее. Мне было ясно, что наряду с другими соображениями, которыми мотивировал Сталин при принятии этого решения, не имевшими отношения к нашей деятельности (недавнее расстройство его планов в Европе, приход коммунистов к власти в Китае и другие события), многие являлись непосредственной реакцией на наши поступки. К их числу относился и вывод наших войск из Южной Кореи. Немаловажное значение имели ) и наше официальное заявление, что Южная Корея не относится к районам наших жизненных стратегических интересов, а также решение о начале переговоров о заключении сепаратного мирного договора с Японией, в которых участие России не планировалось. При этом предусматривалось сохранение американских гарнизонов и военных объектов и баз на островах. Мысль о том, что Россия станет по-своему реагировать на наши мероприятия, ее не устраивающие, даже не приходила в голову вашингтонских деятелей, которые в силу укоренившихся привычек рассматривали своих противников как каких-то демонов, монстров, ведущих себя непредсказуемо и непостижимо. А поскольку это затронуло бы их поведение, нечего было и думать, что они задумаются о возможных реакциях русских на наши поступки.
   Такое положение вещей хорошо иллюстрировалось в конце августа, когда шел отсчет моих последних дней пребывания в Госдепартаменте. Из газет нам стало известно, что американская авиация подвергла бомбардировке некоторые порты на северо-восточном побережье Северной Кореи, в которых, по общему мнению, находились советские морские сооружения. Были ли или нет там такие сооружения, но эти порты находились в непосредственной близости от Владивостока, крупнейшей военно-морской базы и важнейшего торгового центра России. Самолеты летали в условиях сплошной облачности, так что не было полной уверенности в том, что летчики точно знали, куда падали их бомбы. Объяснения, данные прессе нашим военным руководством, что эти рейды вызывались необходимостью воспрепятствовать подвозу боеприпасов и продовольствия северокорейским войскам, носили малоубедительный характер.
   О том, что произошло, мы узнали, как я уже говорил, из газет. Получить же какую-либо информацию по нашим военным каналам о том, что реально сделано, делается и планируется, было просто невозможно. Поскольку мы находились в полнейшем неведении о происходившем, а официальные лица игнорировали нас в плане разъяснений или хотя бы комментариев о своих действиях, мы не могли, естественно, оценить нервозное состояние советской стороны и высказать свои суждения о возможных ее намерениях и действиях в качестве ответной реакции на наше поведение.
   В ходе развития событий того лета у меня сложилось впечатление, что ситуация не только выходит из-под контроля, но и снижаются возможности воздействия на нее людьми, подобными мне.
   Об этом я несколько раз разговаривал с Чипом Боленом, разделявшим мое мнение. 12 июля в моем дневнике появилась запись, явившаяся результатом одной из таких бесед:
   "В целом, - писал я, - нервозность и сознание ответственности ныне столь велики в Вашингтоне, что практически невозможно заставить кого-либо подписаться под каким-нибудь заявлением. Столь же трудно сделать анализ советских намерений, основываясь на субъективном опыте, инстинкте и предположениях таких личностей, как Чип и я. Откровенно говоря, наше правительство занимает сейчас позицию, с которой пытается определить нюансы психологии наших противников, поскольку это - та сфера деятельности, где суждения слишком относительны и запутанны при необходимости принятия решений, могущих привести к миру или войне. В таких случаях гораздо проще и надежнее попытаться проанализировать вероятности, связанные с менталитетом противника, и скалькулировать его слабости. В то же время, по всей видимости, нецелесообразно недооценивать его силу, но и не приписывать обязательно агрессивные устремления, даже если они взаимны. В этих условиях мне оставалось только надеяться, что наступит день, когда правительство вознамерится воспользоваться услугами лиц подобных мне - на предмет здравого и рационального анализа не поддающейся учету бесформенной субстанции оценке советского противника, основываясь на его слабостях и силе".
   В общем же и целом в то лихорадочное лето я испытывал неудовольствие, наблюдая за основными направлениями внешней политики нашего правительства. Корейский конфликт вызвал у нас переполох подобно камню, брошенному в пчелиный улей. Люди волновались, и каждый предлагал собственную идею, что и как надлежало делать. Ничто не казалось более важным, как попытка достичь общего понимания концепции, ее логичности и софистики в бушующем море самых диких взглядов и упрощенного школярства.
   "Никогда ранее, - отмечено в моем дневнике 14 августа 1950 года, - не было столь полного смятения общественного мнения в отношении международной политики Соединенных Штатов. Ни президент, ни конгресс, ни публика, ни даже пресса ничего не понимали в происходившем. Все они бродили в своеобразном лабиринте, наполненном незнанием, заблуждениями и предположениями, где истина была перемешана с вымыслом, а ничем не обоснованное предположение превращалось в действительность чуть ли не юридического свойства, где отсутствовала какая-либо признанная и авторитетная теория, которой можно было бы придерживаться. Только историк-дипломат, внимательно изучавший события того периода времени, смог бы объяснить эту несусветную путаницу, распутать запутанный клубок и вскрыть истинные аспекты различных факторов и спорных вопросов. Вот почему, как мне кажется, никто из находившихся в моем положении людей не смог ничего поделать... пока сам не стал историком, получил общественное признание и уважение, посвятив себя изучению событий тех дней и затем донеся до общественности свое четкое и всесторонне подкрепленное понимание их сущности".
   Вот каковы были мои мысли и настроение, с которыми я покидал Вашингтон в конце августа 1950 года, а затем отправился в Принстонский университет, где Роберт Оппенгеймер дружески предложил мне место в институте повышенного типа. Там, в совершенно иных условиях, более доброжелательных и рецептивных, меня ожидала новая жизнь, хотя и не без определенных сложностей, но с большими возможностями для творческой работы и самовыражения.
   Приложения
   Приложение 1.
   Россия семь лет спустя (сентябрь 1944 года)
   Характерно, что особенности российской реальности воспринимаются совершенно по-разному, когда пишешь о России после долгого пребывания в ней в отличие от долгого отсутствия. Но и то и другое представляют свою ценность, как и определенный риск. Оправданием для предпринимаемой мной попытки может служить то обстоятельство, что я могу по крайней мере судить о тех изменениях, которые произошли во взаимоотношениях между: общественным мнением и официальной политикой, мотивацией и действиями, причиной и следствием, которые составляют тщательно охраняемую государственную тайну. Острота восприятий изменений в обществе часто притупляется для того, кто постоянно находится в Москве, живя в этом обществе. Он, как говорится, движется вместе с потоком по его течению, видя все вокруг себя тоже в движении, и, как мореплаватель, находящийся в открытом море, не ощущает подводных течений. Поэтому для того, кто возвращается на то же место, чтобы определить скорость и направление течения, порой гораздо проще зафиксировать тонкости тенденций. По этой причине иностранные обозреватели и не должны находиться в России более одного года, покидая ее для обретения перспективы.
   Жизнь в Советском Союзе в августе 1937 года не была беспечной и веселой. В материальном отношении условия, правда, были вполне сносными гораздо лучше конца 1920-х годов. Однако чистки, начавшиеся в 1935 году, приближались к своему пику, поэтому и атмосфера в стране была тяжелой и безрадостной. Человеческие ценности резко менялись. Старых коммунистов практически не осталось. Уцелели только Молотов, Ворошилов, Калинин да еще горстка представителей старой гвардии, воспринимаемые чуть ли не как призраки в окружении новых молодых лиц. О своих павших товарищах, вместе с которыми они "делали" революцию, взяв на себя ответственность за судьбу будущих поколений, они вспоминали, глядя на их монументы.
   Вместе со старыми коммунистами исчезли и 75 процентов представителей правящего класса страны, примерно столько же представителей интеллигенции и около половины офицерского корпуса Красной армии.
   Взявшись за перо, я поставил перед собой вопрос, представляет ли по-прежнему коммунистическая партия по своему рангу и лидерству, в которой когда-то существовал определенный тип демократии, руководящую силу в политической жизни страны? Или же в ней взял верх принцип неограниченной автократии - принцип, укоренившийся в российском сознании за сотни лет традиций царизма и восстановленный в самом широком смысле этого слова.
   Чистки свидетельствовали о том, что этот принцип стал в партии решающим. Ведь Сталин практически уселся на троне, на котором когда-то восседали Иван Грозный и Петр Великий, реально превратившись в "батюшку-царя".
   Те, кто стремился к такому виду лидерства, могли радоваться. Но стоимость была неизмеримо высокой. Применяемые методы носили деградирующий характер. Даже толстокожие чувствовали себя несколько пристыженными. Жизнь должна была начинаться с новыми и не испытанными еще людьми, смело смотревшими в будущее. Государственный корабль освободился от коммунистических догм. Только капитан определял его курс, правда, никто не знал, куда он вел.
   Ныне, по прошествии семи лет, русский народ вновь стоял перед большим испытанием. В течение трех с четвертью лет ему пришлось пережить самое крупное в своей истории вторжение иностранных войск, почти половина наиболее развитой в промышленном отношении территории страны оказалась под катком войны. Население понесло огромные потери, человеческая жизнь ничего не стоила, проводившиеся до того чистки казались пустяком. К этому добавились громадный материальный ущерб и упадок национальной экономики.
   Чем же отличалась война от чисток в психологическом плане? Она не затронула национальной совести, а национальное самосознание даже укрепилось. В результате ошибок противника, использовав территориальные и погодные особенности своей страны, успехи недавно проведенной индустриализации, помощь западных держав, собственный небывалый героизм и выдержку и проведя ряд выдающихся военных операций, значительно превысивших по своему размаху и результативности все, что знала до того военная история, русскому народу удалось изгнать захватчиков, снова завладеть потерянной
   территорией.
   В жизни молодых, любознательных и весьма впечатлительных людей война стала мерилом, оказавшим огромное влияние на целое поколение, войдя в подсознание нации, получив отражение в легендах, фольклоре и традициях, определив сознание еще не родившихся младенцев. Эффективность всего этого в настоящее время просто абсолютна. Война объединила режим и народ, внеся ясность в некоторые загадки революции и укрепив веру в будущее. В душе каждого русского человека воскресла надежда, что широкий ум и отвага русских людей однажды превзойдут достижения высокомерного и консервативного Запада. Вместе с тем были рассеяны опасения, латентные большинству русских, что все дела, предпринимаемые ими, обречены, мол, на провал, что такое понятие, как "Россия", не подразумевает якобы национального сообщества, обладающего силой и величием, а только неискоренимую бедность, страдания, неспособность к делам и отсталость. Короче говоря, русский народ, доведенный до обнищания (но закаленный бедностью), до уничтожения (но привыкший к лишениям), до звероподобного состояния постоянными жестокостями, объединенный и сплоченный ныне решительным руководством, являвшийся хозяином своей территории и имевший собственную философию, никому ничем не обязанный, жаждавший процветания, власти и славы, смотрел в будущее столь далеко, насколько это позволяло его состояние, с гордостью, уверенностью и новым чувством национальной солидарности.
   А каковы же его реальные шансы?
   Здесь, пожалуй, нет необходимости говорить о каналах, по которым мы получали сведения о России в период Великой Отечественной войны. Данные о количестве населения, в частности, носили оценочный характер и таковыми пока оставались. Тем не менее опытные эксперты давали цифры, которые мало расходились в своих значениях и поэтому могли рассматриваться как довольно точные. Исходя из них, потери населения Советского Союза во время войны составили порядка 20 миллионов человек. Таким образом, численность его населения с учетом формально приобретенных западных территорий оценивалась в 185 миллионов человек. Чтобы иметь правильное представление о людском потенциале Москвы, следует добавить к этому группы населения, проживавшего в пограничных районах России, на территориях, формально не включенных в ее состав, но находившихся под советским влиянием, - на Балканах, в Польше, Финляндии и других странах. И хотя ученые не могли оперировать подобной концепцией, государственные мужи и дипломаты принимали ее во внимание. Следовательно, с учетом вышесказанного и способности восточных славян к расширенному людскому воспроизводству, в самое ближайшее время численность населения России должна достигнуть 200 миллионов человек.
   Фактически людские потери Советского Союза в войне 1941 - 1945 годов нивелированы приобретением новых территорий и дальнейшим расширением советского влияния. В итоге в настоящее время мы имели дело с советским населением, численность которого грубо соответствовала прежней, будто бы и не было никакой войны в Восточной Европе.
   В результате присоединения ряда территорий к России соотношение численности населения в ней и остальной Европе (исключая британские острова) изменилось. В Европе насчитывалось 300 миллионов человек, и это в основном высокообразованные и энергичные люди, имевшие опыт взаимоотношений с иностранным правлением в различных его формах и знавшие, как с ним бороться. Население в 300 миллионов человек - цифра вполне впечатляющая, поэтому рано было говорить о "конце" Европы и опасаться распространения советского влияния на весь континент. Но и 200 миллионов человек, объединенных сильным и целеустремленным руководством Москвы и проживавших в одной из крупнейших индустриальных держав мира, представляли собой внушительную силу, недооценивать которую было бы глупо.
   Война, навязанная СССР фашистской Германией, значительно ослабила советскую экономику. Около 25 процентов крупных населенных пунктов страны были разрушены. Имевшиеся трудовые резервы сократились не менее чем на 3 миллиона человек. Национальный доход, по самым объективным оценкам, снизился к концу войны на 25 - 30 процентов по сравнению с 1940 годом. К тому же в национальном доходе произошли значительные структурные изменения. Поступления от сельского хозяйства сократились на 35 - 40 процентов, но все же они значительно больше, чем от промышленности и других форм экономики. Упадок в промышленности за счет эвакуации предприятий и оборудования на Восток, а также ускоренного строительства новых заводов относительно меньше. Вместе с тем роль индустрии значительно возросла.
   Что же касается форм экономики, то они остались теми же, что и семь лет тому назад. За небольшими исключениями результаты труда остаются низкими. Правительство по собственному усмотрению расходует национальный доход на инвестиции в различные сферы потребления, военную промышленность и другое. Суммы, расходуемые на поддержание физического и нервного состояния людей, строго ограничены. Заводское оборудование в значительной степени устарело.
   В целом же национальная экономика находилась в руках государства. Свободное предпринимательство и законы рынка отсутствовали. Будущее экономики всецело зависело от планов и мнения людей, формулировавших экономическую политику страны.
   На все вопросы о будущем экономики, темпах реконструкции, необходимости иностранной помощи и тому подобном ответ заключался в одном: все завязано на реализацию планов, все реально связано с политикой Кремля.
   При скором окончании войны кремлевские лидеры могли иметь в своем распоряжении более 20 миллиардов долларов в качестве годового дохода. (Цифра эта вообще-то произвольная, так как зависела от валютного курса, но вполне подходила для сравнения.) По нашим расчетам, до 10 миллиардов должно быть израсходовано на потребление для сохранения жизнеспособности населения. (Это отбросит страну по размерам потребления на уровень 1934 года при значительно большей численности населения и необходимости различных дополнительных расходов.) С оставшимися же деньгами они могли поступать как хотели. Средства могли пойти на потребление (скажем, на повышение жизненного уровня), на увеличение основного капитала (реконструкция заводов, новое промышленное строительство, выпуск сельскохозяйственной техники и тому подобное) или же на военные нужны. Если руководство страны пустило бы все оставшиеся средства на повышение жизненного уровня народа, то вскоре можно было бы достичь уровня 1940 года и даже без посторонней помощи (на это, правда, ушло бы от года до двух лет). Если средства пошли бы на увеличение основного капитала, то примерно за это же время можно было бы в значительной степени восстановить разрушенное войной хозяйство. Но если приняли бы решение истратить эти деньги на военные нужды, то советское руководство содержало бы свои вооруженные силы, сохранив численность военного времени и значительно обновив их вооружение и технику. Скорее же всего, ни одно из этих экстремальных решений не приняли и средства поделили между основными направлениями - в наиболее целесообразной пропорции.
   Конечно, определение степени альтруизма или эгоизма других бесполезное занятие. Гиббон, например, учил, что "рациональное желание абсолютного монарха должно быть направлено на счастье его народа".
   Если бы мы знали замыслы Сталина и его советников, то у нас было бы достаточно постулатов для определения, каким же будет его решение: забота об улучшении экономики или же усиление мощи и престижа советского государства на международной арене. А отсюда мы могли бы сделать вывод о возврате Кремля к программе военной индустриализации, осуществлявшейся с 1930-го по 1941 год. Вооруженные силы России должна стать самыми крупными в море, продолжится реконструкция, также строительство новых военных объектов, что, конечно, не пройдет незамеченным. Следовало ожидать, что в течение трех-четырех лет, даже без внешних кредитов, промышленный потенциал страны мог восстановиться до довоенного уровня. Повышение жизненного уровня населения заняло гораздо больше времени, пока были достигнуты показатели 1940 года, которые наши либеральные комментаторы склонны считать чуть ли не за благо. В течение двух десятилетий, с 1920-го по 1940 год, личная безопасность и комфорт целого поколения были принесены в жертву советской программе. С началом Великой Отечественной войны та же участь постигла и второе поколение, и стоило ли сомневаться, что процесс этот довели до завершения.
   Средний русский человек зрелого возраста мог ныне испытывать моральное удовлетворение, видя успехи правительства в достижении небывалой мощи на огромной территории Азии и Европы. Но вряд ли он прочувствовал комфорт и удобства в жилищных условиях, одежде и других предметах цивилизованной жизни, которые имели жители западных стран. Такое самоотречение - плата за лучшее будущее его детей или за рост военного могущества России. Он надеялся - и мы вместе с ним, - что выбран будет не второй путь.