Вся эта задумка мне не нравилась, и я попытаюсь объяснить почему. Во-первых, я не видел необходимости заключения взаимно обязывающего соглашения о военном альянсе на этой стадии развития событий. Мне представлялось, что основное внимание должно быть уделено соотношению сил между Россией и Западом с учетом того, что мы уже произвели демобилизацию армии, а Россия еще нет. Но и это обстоятельство я не считал ни фатальным, ни очень существенным, поскольку русские не планировали использование своих регулярных войск против нас. Поэтому стоило ли обращать усиленное внимание на те моменты, где мы были слабее, а они сильнее? Как тогда, так и в последующие недели, я говорил своим коллегам: "Очень хорошо. Русские вооружены хорошо, а мы вооружены хуже. Ну и что? Мы уподобляемся человеку, оказавшемуся в саду, обнесенном стеной, вдруг увидевшему перед собой собаку с громадными клыками. Собака эта не проявляет никаких признаков агрессивности. Лучше всего в этот момент взвесить все обстоятельства и прийти к выводу, опасны ли эти клыки. Если собака ведет себя смирно, стоит ли обращать на них внимание?
   Во-вторых, я мало доверяю подписанным соглашениям и альянсам. Во многих случаях мне приходилось убеждаться, что о них забыли, проигнорировали или же сочли неуместными и даже не соответствовавшими дальнейшим задачам и целям. Я не доверяю способности людей влиять своей "цветастой фразеологией" на развитие событий в будущем, поскольку никто не может реально представить их себе и тем более отчетливо разглядеть. Если что и требовалось, так это, как казалось мне, - реальное осознание наших жизненно важных интересов. Если это будет достигнуто, то и военная политика будет направлена в требуемое русло, для чего даже не потребуется официальных обязательств или предписаний. Высказывания, постоянно делавшиеся европейцами, о необходимости заключения альянса для обеспечения участия Соединенных Штатов в обороне Западной Европы - в случае, если она подвергнется нападению, вызывали у меня лишь раздражение. Чем же, по их мнению, мы занимались в истекшие четыре или даже пять лет в Европе? Они что же думали, что мы прилагали усилия для освобождения Европы из объятий Гитлера только для того, чтобы передать ее Сталину? И для чего был предназначен план Маршалла? Разве они не понимали, что мы видели реальные опасности, которым могла подвергнуться Западная Европа, и что мы старались как можно эффективнее устранить их? Почему они хотят отвлечь внимание от совершенно обоснованной и обещающей успех программы восстановления экономики и делают упор на опасность, которой реально не существует, но которая может появиться, будучи вызванная слишком частыми разговорами о военном балансе и нарочитой стимуляцией военного реванша?
   Наконец, у меня ничего другого не вызывали, кроме презрительной улыбки, юридические и носившие обтекаемый характер формулировки, по которым мои коллеги вели борьбу с сенаторами в долгих и запутанных спорах. Резолюция Ванденберга поразила меня своей нелепостью не менее чем 9/10 текста 1263-страничного торжественного заявления, принятого несколько позже комитетом сената по международным отношениям в связи с подписанием пакта о создании НАТО, что было типично для наших государственных деятелей в той смеси сухой законности и семантической претенциозности, столь часто проявлявшейся в нашей внутриполитической жизни. Подобное я не воспринимал спокойно как в те дни, так и сейчас. Чтобы наша внешняя политика стала эффективной, надо было действовать, а не давать только обещания и принимать те или иные решения к конкретным действиям вместо разговоров в общей форме о поведении в будущем.
   Таковыми были мои соображения, исходя из которых я следил за переговорами госсекретаря Маршалла и его заместителя Ловетта с сенаторами по резолюции Ванденберга, а позднее и тексту самого договора. К сожалению, я не мог хоть как-то повлиять на ход событий. Будучи недовольным и не совсем согласным с документом, подготовленным моей группой во время моего отсутствия, и чувствуя себя в какой-то степени скомпрометированным им, я написал в июне другой, пытаясь, как говорится, "нажать на тормоза". Поскольку другой альтернативы уже не было, я признал ситуацию, сложившуюся после принятия резолюции Ванденберга, но настаивал на том, чтобы наша военная помощь была оказана в случае необходимости по принципам плана Маршалла, а именно: европейцы должны сначала подготовить собственную программу и взять на себя ответственность за ее выполнение и прекратить дальнейшую дискуссию о политических обязательствах Америки в связи с этим вопросом до тех пор, пока мы не убедимся в необходимости поддержания общественного мнения Западной Европы... Но к тому времени сенаторы уже закусили удила, и мои соображения остались без внимания.
   Уже в большей степени для протокола, чем по другим причинам, я несколько позже (23 ноября 1948 года) представил генералу Маршаллу свои размышления в виде документа, который озаглавил "Некоторые соображения по поводу заключения Североатлантического договора".
   Я вполне осознавал, что уже не смогу воспрепятствовать движению в сторону подписания этого договора, но ведь я пока еще возглавлял группу планирования и полагал: генералу будет полезно знать мое личное мнение по проекту НАТО.
   Опасность для будущих европейских партнеров НАТО, считал я, заключена в сфере политики и состоит в угрозе распространения коммунизма на новые районы континента политическими средствами. И эта опасность намного больше военной. Мораль западноевропейцев нуждается, вне всякого сомнения, в укреплении, что и может дать этот пакт.
   Однако одновременно возникнет угроза, что предпочтение в решении возникающих проблем будет отдано военной силе в ущерб экономическому развитию и вместо поисков путей мирного разрешения европейских трудностей.
   Вместе с тем я отметил, что такая точка зрения начинает уже повсеместно брать верх. Прискорбно то, что она не адресована главной опасности, и с этим придется считаться. В определенной степени мы вынуждены потворствовать этому, так как в противном случае это может вызвать панику и чувство неуверенности у западноевропейских народов и сыграть на руку коммунистам. При этом нам следует иметь в виду, что потребность в создании альянса и проведении перевооружения в Западной Европе носит субъективный характер и связана с тем, что западноевропейцы не смогли правильно определить собственную позицию. Лучшей их ставкой по-прежнему является борьба за экономическое возрождение и внутриполитическую стабильность. Интенсивное перевооружение обязательно не только нанесет ущерб этим их усилиям, но и будет способствовать созданию представления о неизбежности новой войны, что отвлечет их от решения более важных задач.
   В заключение я настоятельно рекомендовал, исходя из того, что для формализации отношений между странами Североатлантического альянса потребуется довольно длительное время и сам договор, находившийся в стадии подготовки, явится своеобразным успокоением для европейцев. Пакт этот не следует рассматривать как основной ответ на усилия русских по установлению своего доминирующего положения в Западной Европе и как замену собой всех остальных необходимых шагов. Насколько уместной была эта формулировка, станет очевидным при рассмотрении вопроса о Германии.
   В дополнение к рассуждениям о целях, которые могут быть достигнуты заключением этого пакта, я рекомендовал не принимать в него страны, не относящиеся к североатлантическому региону. Этот принцип исключил бы из их числа Грецию и Турцию и, возможно, даже Италию. Я исходил из главного: чтобы у советских лидеров не сложилось впечатления об агрессивном окружении Советского Союза.
   К тому времени режимы в Греции и Турции были антикоммунистическими. Однако делать из этого главный критерий для приема тех или иных стран в состав альянса было, на мой взгляд, рискованно. К тому же они - в частности, турецкое правительство - еще не подтвердили приверженности идеям демократии и свободы личности. Этот критерий мало подходил и для Португалии. Поэтому стандартом для членства в союзе должна была стать география. В этом не было бы никакой двусмысленности и свидетельствовало только об оборонительной направленности Североатлантического альянса. Я и сейчас не вижу никаких других причин для принятия Греции и Турции в альянс, кроме желания определенных кругов в нашем правительстве иметь там военные базы, и считаю прискорбным, что мы тогда пошли на это.
   Мы также могли бы заявить в односторонней декларации о важности вхождения западноевропейских стран в названный союз для нашей безопасности и оказать им в его рамках ту военную помощь, которую сочли бы необходимой, исходя из собственных интересов. Требования же оказания этими странами помощи Соединенным Штатам в случае начала войны с Россией являлись не только вредными, не вызванными необходимостью, и неудачными, но и отрицательно сказывались на их отношениях с Советским Союзом и ставили под вопрос оборонительный характер самого альянса, выставляя на осмеяние его название "Североатлантический".
   В определении круга стран, подлежащих объединению для решения совместных политических целей, наибольшую трудность представляет собой вопрос - не кого включить, а кого исключить. Именно в этом и состоит дополнительный аргумент против создания подобных союзов, говоря другими словами, против официального наименования круга друзей. В Госдепартаменте, однако, в то время господствовала тенденция, особенно среди сотрудников европейского отдела, приблизить альянс как можно ближе к границам Советской России. Если я не ошибаюсь, тогда же было оказано довольно ощутимое давление на Швецию, чтобы побудить ее к вступлению в альянс. Мне это казалось не только не необходимым, но и нецелесообразным. Мое предубеждение отпало бы в случае, если финны продолжали бы проводить независимую политику, исходя из статуса нейтралов, что могло бы реально ограничить советское влияние в регионе.
   Другое дело Италия. Наше военное присутствие там было вызвано необходимостью решения проблем с Триестом и подписанием мирного договора с Австрией. Ни тогда, ни позже я не подвергал сомнению такую постановку вопроса. Что же касалось принятия Италии в военный союз с нами, это было, как говорится, "из другой оперы". Однако, поскольку ставился вопрос о заключении военного союза Соединенных Штатов с западноевропейскими странами, исключить Италию из этого мероприятия было, по общему признанию, довольно трудным делом, с учетом сложности и деликатности установления там баланса сил во внутриполитической борьбе. Лучше всего было бы вообще не заводить разговора о Североатлантическом альянсе. Ведь Италия не являлась даже членом Брюссельского союза. Если бы мы в 1948 - 1949 годах ограничились гарантиями, данными Брюссельскому союзу, и принятием программы оказания необходимой военной помощи его членам, чтобы поддержать их морально (в конце концов, это и есть главная суть дела), то проблема с членством Италии в альянсе и не возникла бы вообще.
   ' Переговоры о создании Североатлантического пакта были перенесены на период после осенних выборов 1948 года. (Как мне представляется, очень многие вопросы в то время откладывались либо в связи с предстоящими выборами, либо с уже проводящимися, поскольку они были связаны с возможным изменением в целом ряде подходов к различным проблемам.) Когда настало время подготовки окончательного текста договора, меня - как по иронии судьбы Ловетт назначил председателем "международной рабочей группы", чтобы заняться языком и стилем договора. Формальная ответственность за эту работу лежала, естественно, на Ловетте, от которого я получал указания и инструкции. В начале и конце нашей работы состоялись встречи (на которых председательствовал сам Ловетт) глав представительств различных стран - в основном это люди, работавшие непосредственно в группе. Надо отдать Ловетту должное за успешное окончание нашей работы.
   Однако большой радости эта работа мне не доставила. Мне, в частности, не нравилось находиться в положении человека, должного выражать мнение неупоминавшихся личностей из состава законодательных органов страны мнение, которое я сам воспринимал в весьма лаконичной форме и не мог бы толком объяснить суть затрагивавшихся вопросов, поскольку сам не разделял ее.
   Мне даже казалось: если сенаторы выступали в роли непререкаемых арбитров и им принадлежало последнее слово, то и переговоры они должны вести сами. Мне запомнился эпизод, произошедший во время одного из пленарных заседаний нашей группы, когда один из европейских представителей попытался внести свое предложение по рассматривавшимся вопросам, а Ловетт непререкаемым тоном оборвал его, сказав, что подобное предложение не будет принято сенатом. На этом разговор тогда и закончился, вызвав на какое-то время угрюмое молчание. Правда, один из европейских друзей встал и обратился к Ловетту, произнеся: "Мистер Ловетт, если вы и ваши коллеги в Госдепартаменте не можете взять на себя ответственность за проведение американской политики в данной области, укажите нам, пожалуйста, людей, которые смогут сделать это".
   Считаю, что наш европейский друг был прав, намереваясь иметь дело с лицом, могущим оказать решающее влияние на принятие того или иного решения для правильного осмысления рассматриваемой проблемы в процессе ее обсуждения, с которым можно было бы также вступить в рациональную дискуссию и обменяться мнениями и аргументами.
   Глава 18.
   Германия
   Германия, как, видимо, внимательный читатель уже отметил про себя, была страной, в которой я в общей сложности прожил пять, а то и все шесть лет: в кайзеровской Германии, будучи ребенком, в Веймарской республике в качестве вице-консула и студента, а в гитлеровской - сотрудником американского посольства в Берлине. Солидаризироваться с ней в личном плане я так, однако, и не смог. Язык этой страны я знал почти как свой собственный, иногда даже думал и писал на нем, но не чувствовал себя немцем, говоря по-немецки. И это знали мои родители и друзья. Когда я сдавал последний экзамен по восточным языкам в 1931 году, мой русский друг, видя мои успехи, посоветовал: "Если тебе представится такая возможность, говори с ними по-русски, но не по-немецки. Будешь говорить по-русски, и почувствуешь себя самим собой. Если же заговоришь по-немецки, не будешь никем".
   Тем не менее в интеллектуальном и эстетическом отношениях Германия произвела на меня глубоко впечатление. А во время войны я даже чувствовал внутреннюю близость к той части немцев, ставшей жертвой гитлеровского безумия и страдавшей от той трагедии, которую он обрушил на их головы. По окончании военных действий, осознавая большую ответственность за будущее немецкого народа, я постоянно имел в виду эту страну и исходил из необходимости корректного выполнения наших обязательств там с учетом интересов России, вздрагивая при каждом случае проявления поверхностного подхода и слишком упрощенного отношения не только в публичных, но и официальных дискуссиях к проблемам Германии, страдая от понимания того, что не мог оказать существенного влияния на принятие решений по тем или иным вопросам.
   К тому времени у меня уже сложилось определенное мнение по германской проблеме. Оно базировалось на феномене немецкого национализма. Как мне казалось, только те люди смогут успешно разобраться с пониманием эмоциональных источников этого национального чувства, кто хорошо знал историю страны в период еще до наполеоновских войн, а затем появления течений романтического национализма в XIX веке. Это было время зарождения национального самосознания у немцев, которое опьяняло подобно вину. Вплоть до создания Германской империи в 1870 году внутренних проблем у немцев хватало. К тому времени они стали воспринимать себя как единое национальное сообщество, объединение которого могло произойти на примитивной базе общего языка для начала соревнования с государствами, возникшими в Европе еще в прежние времена. Большой ошибкой государственных деятелей при принятии Версальского договора в 1919 году было стремление реконструировать Германию в качестве единой нации без предоставления ей широких возможностей деятельности при ограничении собственными рамками. В то же время в Европе отсутствовало то, что могло бы соперничать с ней в экономической мощи. И сейчас мы снова столкнулись с этой же проблемой. Идея расчленения Германии возврата страны к временам раздела ее на небольшие суверенные образования не казалась мне реальной. Такая мысль появлялась у меня в 1942 году, но я все же пришел к выводу, что опыт гитлеризма и войны, какими бы ужасными они ни были, лишь углубил у немцев сознание национальной общности и что сохранение разделенной страны в Европе, где большинство лингвистических и этнических общностей представлены едиными государствами, означало бы возврат в середину XIX столетия и стремление немцев к появлению нового Бисмарка и повторению 1870 года. Но если Германия не может быть окончательно сломлена, а проблема немецкого национализма не может быть решена путем отбрасывания Германии назад в прошлое, то оставалось только одно - создать своего рода федеральную Европу, в которую войдет объединенная Германия, и перед ней откроются широкие горизонты для ее стремлений и лояльности. Германия будет чувствовать себя вполне хорошо только как интегральная часть объединенной Европы. Находясь в Берлине во время войны, мне в голову пришла необычная мысль, что ведь Гитлер, правда из ложных посылок и ложных целей, технически воплотил задачу унификации Европы. Он создал центральное правление в самых различных сферах жизни и деятельности - в транспорте, банковских делах, области заготовки и распределения сырья, контроля за различными формами национализированной собственности. И я спросил себя: а почему бы не использовать этот опыт после победы союзников? Единственно, что требовалось, так это принятие соответствующего решения - не сокрушать созданную немцами сеть центрального контроля по окончании войны, а взять ее в свои руки, устранить нацистских представителей, поддерживавших ее в рабочем состоянии, посадить на их место других (в том числе и немцев) и наделить эту унификацию новой федеральной европейской властью.
   Возвратившись из Германии в 1942 году, я попытался найти понимание этой идеи в Госдепартаменте, но усилия мои оказались бесплодными. Русские, намеревавшиеся использовать экономический потенциал Западной Германии и Западной Европы для своих нужд и опасавшиеся потерять свой голос в этих регионах, не стали бы ничего слушать о моих предложениях. К тому же в то время никто в Вашингтоне не готовился к каким-либо действиям в случае конфликта с Россией. Члены антинацистского движения Сопротивления и эмигрантских правительств хотели только скорейшего возвращения домой и установления прежнего статус-кво. К тому же в правительстве никто не желал заниматься послевоенными проблемами, пока шла война. Таким образом, серьезные размышления о проблеме послевоенного объединения Европы в качестве возможного решения германского вопроса никого тогда не занимали. Существовал целый ряд концепций о послевоенном четырехстороннем сотрудничестве в вопросах оккупации и военного управления побежденной Германией. Через некоторое время страна подлежала восстановлению и включению в международную жизнь как суверенное государство, без учета идеалов коллективизма и при наличии остатков национализма. Поддержание мира на континенте предусматривалось за счет ООН, действия которой должны поддерживаться совместными усилиями великих держав, включая Россию и Китай.
   К моему глубокому огорчению, эта полностью нереалистическая концепция продолжала сохраняться, несмотря на растущие доказательства ее непригодности, оказывая негативное влияние на американскую внешнюю политику в 1948 году. Затем она, правда, была модифицирована, и на поверхность стала пробиваться проблема, связанная с возрождением Европы и процветанием Германии, которое имело жизненно важное значение для благосостояния Западной Европы. И все же понимания необходимости унификации Европы как единственно возможного решения проблемы отношений Германии с остальной Европой так и не было.
   До лета 1948 года политика в отношении Германии оставалась неизменной и проводилась, как и в Японии, военным министерством и военно-оккупационной администрацией Германии. Немецкого правительства тогда еще не существовало, не было дипломатических отношений, а в Госдепартаменте отсутствовала даже германская секция, если не считать отдела по поддержанию связи с Пентагоном по вопросам, связанным с "оккупированными районами". Однако продолжавшиеся заседания совета министров иностранных дел Большой четверки заставляли Госдепартамент заниматься проблемой Германии и критически подходить к решениям, принятым в свое время в Потсдаме. Когда же переговоры в совете министров иностранных дела в конце 1947 года прервались, то Госдепартамент был вынужден вплотную заняться возникшими в связи с этой ситуацией вопросами. Выяснилось, что три западные великие державы не могли уже управлять Германией совместно с Россией, в связи с чем стали пересматривать свои концепции и политику. Это помогло устранить остававшееся отрицательное отношение Франции к ассоциации с британцами и американцами в подходе к проблеме восстановления экономики Германии. Что же касается англичан и американцев, то они пришли к мнению, что не следует далее откладывать создание в Западной Германии собственно немецкой политической власти, которая могла бы разделить ответственность за экономическое возрождение, и найти возможности, пусть даже и частичные, подключения к этому процессу немецкого населения. Первые шаги в этом направлении были сделаны в форме предварительных англо-франко-американских переговоров, которые состоялись в Лондоне в феврале - марте 1948 года.
   Никто не сомневался в том, что успешное осуществление программы европейского возрождения, завершение подготовки и подписание атлантического договора, а также мероприятия, направленные на создание сепаратного немецкого правительства в Западной Германии, вызовут тревогу среди советских лидеров. Следовало, вполне естественно, ожидать, что они предпримут все возможное, чтобы возвратить три западные державы к столу переговоров, дабы продолжать иметь голос в решении всех немецких проблем. Эти их стремления вылились в форму установления блокады западных секторов Берлина в марте 1948 года, то есть сразу же после начала переговоров западных держав. Когда же в июне, в завершение лондонских переговоров, официально объявили о достигнутом соглашении, получившем название Лондонской программы, в соответствии с которой должны быть предприняты шаги по созданию сепаратного западногерманского правительства, западные державы ввели односторонне для Западной Германии отдельную валюту, а русские ответили усилением блокады Западного Берлина, оставив только узкий воздушный коридор, которым западные державы имели право пользоваться в соответствии с четырехсторонним соглашением. - Формальный предлог для установления блокады - вопрос валюты, наделе же это была затея, имевшая целью поставить западные державы перед неизбежный выбором: либо покинуть германскую столицу и оставить ее под коммунистическим контролем, что заранее ослабило бы политический вес вновь создаваемого в Западной Германии режима, или же отказаться от Лондонской программы и опять сесть за стол переговоров в составе совета министров иностранных дел и возвратиться к тому положению, когда для осуществления тех или иных мероприятий в Германии требовалось согласие России. Вполне очевидно, что русские на заседаниях совета министров иностранных дел постараются заполучить выигрышную позицию, которая позволит им заблокировать возрождение Германии или, если это им не удастся, обернуть весь этот процесс в свою пользу, не дав сработать программе возрождения Европы в целом.
   С самого начала выяснилось, что западным державам придется согласиться на проведение заседания совета министров иностранных дел хотя бы для того, чтобы снять блокаду. (Осенью 1949 года так оно и произошло.) В то время никто просто не мог предвидеть, как будут развиваться события. Поэтому необходимо было продумать новую американскую позицию для переговоров по германской проблеме на заседании совета министров иностранных дел, если оно состоится. Старые подходы уже не годились. В конце 1947 года, на последнем заседании совета министров иностранных дел, шел разговор о подписании мирного договора с Германией и образовании общегерманского правительства под контролем союзников, которое поставило бы свою подпись под этим договором и взяло на себя ответственность за внутригерманскую жизнь. Однако к середине лета 1948 года положение дел изменилось. Население Западной Германии уже приступило к подготовке проведения выборов учредительного собрания, которое в соответствии с Лондонской программой должно было разработать политические основы деятельности будущего западногерманского правительства. Будем ли мы при таких условиях продолжать вести переговоры с русскими о решении общегерманской проблемы? Не дезорганизует ли это уже начавшийся процесс выполнения Лондонской программы? И что мы можем предложить? А как должны быть сформулированы эти новые предложения с учетом ненадежной ситуации, сложившейся в западных секторах Берлина в связи с установлением блокады? Можем ли мы при таких обстоятельствах вообще обойтись без заключения широкого генерального соглашения с русскими?