Страница:
Я не отрицаю ваших успехов, поверьте. Хотя бы потому, что тысячи и тысячи теней с благоговением говорят о них в Элизиуме: для этих теней вы служите примером вечного подвига на почве восстановления единства мира. Так думал и я, находясь на Елисейских полях. И усматривал в этом великую гуманистическую миссию Атлантиды. Но уже здесь мне стало понятно, что легенда об Атлантиде сильно искажает реальность. И я заявляю со всей ответственностью: Атлантида — не то, что говорят о ней.
Щадящие контакты… На первых порах, когда мне только объяснили их сущность, я подумал: какая дальновидность! какая забота о человечестве! какое самоотречение! Щадя рассудок живых, они, великие Тени, отказываются от прямых контактов с ними, обрекая себя на вечную изоляцию… Однако чем дальше, тем больше я понимал: предпочтение так называемых щадящих контактов есть следствие крайнего эгоизма атлантических теней. Вместо того, чтобы веками работать над созданием совершенного человека — человека, ощущающего жизнь и смерть как этапы вечного и неуничтожимого круговорота бытия… человека, несущего в себе пространственно-временной универсум, вы, высокочтимые Тени, поощряете в живых узость и косность представлений о бытии, боясь разрушить хоть один из человеческих предрассудков и мотивируя это любовью к человеку! А ведь человека надо воспитывать… надо выращивать в нем свободную личность, не зависящую от условий места и исторических обстоятельств. Да, тысячу, предположим, лет назад щадящих контактов было достаточно, чтобы поколебать уверенность человека в однократности бытия: он видел нечто сверхъестественное и немедленно делал вывод о присутствии в мире п-о-т-у-с-т-о-р-о-н-н-е-г-о. Душа его была открыта для восприятия чуда — рассудок обширен, чтобы вместить в себя идею абсолюта: Бога, Мирового Разума… Но человечество постепенно эволюционировало — применительно к развитию человечества должны были развиваться и те формы контактов с тенями, к которым прибегали на Атлантиде. Теперь не хватало щадящих контактов: знаки, посылаемые из мира иного, следовало сделать уже более явными, чтобы каждый знал: не один только раз живем на свете, а жили и будем жить еще. Чтобы каждый верил в реальность встречи потом: просто взглянуть в глаза современнику и просто сказать ему там:
— Ты убил меня.
— Ты обманул меня.
— Ты обокрал меня.
Я не говорю уже о счастливых встречах, о встречах желанных, невозможность которых подтачивает жизнь стольких людей. Просто крикнуть навстречу родному человеку:
— Здравствуй!
И услышать в ответ:
— Здравствуй!
Только религия, эта наглядная философия, одна держала на себе тяжесть заботы о человеке совершенном, о человеке внутреннем — честь и слава ей. Вы же, атлантические Тени, все увеличивали ассортимент щадящих контактов…
И настало время времен, и душа человека закрылась окончательно, а разум закоснел. Прибегнуть ли вам теперь к щадящим контактам — теперь, когда плоть кричит о себе дурным голосом и когда единственно мыслимая для вас форма контактов с живыми есть беспощадный контакт! Тень отца является к Гамлету и требует правды. Тень возлюбленной садится у изголовья постели: — Ты любил меня, помни, я теперь тень. Беспощадный контакт — вот что такое сегодня любовь к человеку. И пока я здесь, я буду работать над исследованием беспощадных контактов — даже вопреки тому, что вся Атлантида занимается щадящими. Поздно, высокочтимые Тени. Вы отстали на много веков. Вы отказались от повторных воссоединений с носителями, интересуетесь теперь лишь внешними сторонами жизни — политика, идеология и прочая дребедень! — но, я думаю, вы навсегда утратили чувство почвы. А тень, как известно, можно отбросить лишь на почву. Вне почвы тени нет. Вы самоуничтожились. И сегодня, наверное, никто из вас не сможет сказать в точности, что еще есть в жизни человека, кроме внешних ее сторон…
И последнее. Вы гордитесь тем, что вам некого искать в Элизиуме в часы Большого Собрания: ведь вы все в сборе. Но подумайте о тех, кого вы своим эгоизмом, своим нежеланием следить за эволюцией рода человеческого обрекли на, может быть, вечную разлуку. Какой спрос с теней Элизиума!.. Они утрачивают индивидуальность и забывают о прошлом. Немудрено, что им трудно, иногда невозможно найти друг друга. А повинны в этом вы — хранители индивидуальности, которые не знают, как использовать ее и скучают на огромном своем острове, забавляясь игрушками вроде тени-радио и тени-телевидения… Забыв о тех, кто не хочет или не умеет этого — забывать.
Я в последний раз попал на Елисейские поля двести лет назад — тенью, которая, как и все прочие тени, помнит лишь последний свой витальный цикл. Мне трудно предположить, кем бывал я до этого и почему столь безболезненно расставался с индивидуальностью, вырабатывавшейся в ходе более ранних витальных циклов… Наверное, те формы индивидуальности и в самом деле не стоило сохранять! Но эту, сохраненную мною пусть и частично, я берегу теперь как зеницу ока. Я лишил себя права на новые витальные циклы ценой сохранения памяти о старом и счастлив тем, что мне есть кого искать в часы Большого Собрания. Я ищу одну только тень — тень, которая двести лет назад могла бы крикнуть мне: «Магистр!», но которая к настоящему времени, скорее всего, и не вспомнит обо мне. Я же помню о ней постоянно и буду искать ее до тех пор, пока не утрачу индивидуальность… а добровольно я не утрачу ее никогда! И постараюсь никогда не забыть, кто я такой. Я магистр.
— Магистр!
И полетела по воздуху тень… странного вида тень, а Тень Ученого протянула уже тени-рук — тени островитян расступились. Но в тот самый миг, когда Тень Ученика коснулась Тени Ученого тенью-руки, летящая эта тень вдруг свернулась в подобие мячика, оттолкнулась от Тени Ученого и… Она исчезла из поля зрения, Тень Ученика. Тень Ученого упала замертво, выронив тень-ордена, издавшую тень-звона.
Присутствовавшим было, в общем, понятно, что случилось. Ничего особенно страшного не случилось: просто Тень Ученика срочно понадобилась носителю. Значит, это не была мертвая тень: носитель ее в данное время совершал очередной витальный цикл. Однако совершенно непонятным оставалось, каким образом тень носителя этого сумела сохранить в памяти прежнее свое воплощение: ведь только распростившись со старой индивидуальностью, могла она приобрести новую!
А Тени Врачей уже привели Тень Ученого в тень-чувства. Тень Ученого крутила тенью-головы, не понимая, что произошло… ах, да: магистр! Тень Петра Ставского окликнула его, а уж эту-то тень магистр запомнил как следует. Значит, все-таки не случайно. Не случайно встретились они в троллейбусе, шедшем по Гоголевскому… Однако оставаться на Атлантиде сейчас — тем более после такой «блистательной» речи — форменное безумие. И Тень Ученого — прямо из теней-рук Теней Врачей — ускользнула в мир: точно по знакомой дорожке. Двадцатого января тысяча девятьсот восемьдесят третьего года, ближе к утру…
Точно по знакомой дорожке шел уже известный нам Станислав Леопольдович — высокий сухопарый старик: берет, пальто, шотландский шарфик. Шел и ругал себя на чем свет стоит… А свет, к несчастью, стоял на том, что нет ничего случайного в мире, — и пора бы, пора бы вообще отказаться от этого слова «случайность», придуманного людьми, которые не знают, какими путями ходит провидение! Но ведь только такими — непредсказуемыми! — путями и ходит оно… А он-то, дурак старый, три дня гадает, встречаться ему второй раз с Петром или не встречаться! И до сих пор не решил… Игоря вот повидал -маленького-человека-у-которого-нет-собаки, а Петра повидать испугался. Но Игорь-то принял собаку как данность, как первую просто реальность — отодвинутую, правда, далеко в прошлое. Что же касается Петра… С ним Станислав Леопольдович постоянно, весь вечер балансировал на грани второй, елисейской, реальности, то и дело почти срываясь в пропасть, — так что о второй встрече надо было очень-и-очень-подумать. Удержаться на узенькой полоске между бытием и небытием Станислав Леопольдович не мог гарантировать даже себе самому… Один был выход — раскрыть карты. Но так вот взять и сразу раскрыть?..
Однако — «Магистр!»… Значит, помнит душа Петра прошлую жизнь, живя жизнью этой, — не может помнить, а помнит. Сам-то Петр едва ли помнит: быстро, ох быстро живут люди! Но душа не забыла, тень не забыла — это важнее. Да иначе и быть не могло: понимал ведь он, дурак старый, что над пропастью, над тою самою пропастью подхватил Петра три дня назад! И какая разница — тот Петр, другой Петр: че-ло-ве-ка подхватил он над пропастью, просто человека… и держит над ней — ни туда ни сюда.
Измученный мыслями этими, Станислав Леопольдович до самого утра проходил по Гоголевскому: до Гоголя и обратно, от «Кропоткинской» и обратно, до Гоголя и обратно… У метро торговали мороженым. Стал в очередь, постоял с минуту… махнул рукой — отошел. Забавно все-таки ловить себя на человеческих желаниях: съесть или выпить чего-нибудь — не-воз-мож-но: ты тень. Но сильная штука — моторная память, м-да. Издержки контактной метаморфозы… Полное ощущение просто-жизни, ан не жизнь. Что-то вроде самоощущения спящего: именно так ведут себя люди во сне, когда все дается легко и нет ничего невозможного. Ночью за них живет тень: тело безвольно. Днем же — наоборот: тело живет, а тень безвольна. Ночь компенсирует день, день компенсирует ночь — смерть компенсирует жизнь, жизнь компенсирует смерть. На этой тонкой компенсации и основан эффект контактной метаморфозы: жизнь человека есть «смерть» его тени, смерть человека есть «жизнь» его тени… И сон человека есть «жизнь» его тени.
И шагает по Гоголевскому — до Гоголя и обратно — живая тень мертвого человека…
Но Петр! Где теперь дожидаться его? Здесь ли, на бульваре, — там ли, у «Сокола»? Впрочем, есть Провидение — пусть оно позаботится обо всем. «Петр, — скажу я ему, — тень как дух знает все — плоть как материя ничего не знает; тень как дух не ветшает — плоть как материя изнашивается!» Он поймет меня, он один поймет меня — и пусть хоть в нем одном восстановится универсум: он будет знать жизнь своей тени. И вспомнит тогда то, что так прекрасно сформулировано этим русским мудрецом Ломоносовым: ничто не исчезает, все лишь трансформируется!.. Только и требуется — мостик от человека к его же тени, мостик с того света на этот… и как была бы прекрасна жизнь!
Станислав Леопольдович опустился на скамеечку и не заметил рядом с кем. Сидели уже на этой скамеечке — какая разница кто.
— Жизнь и без того прекрасна, — услышал Станислав Леопольдович, взглянул на соседа и невесело улыбнулся.
— Это Вы, — сказал он без удивления. — Опять Вы.
— Опять. Надоел я Вам? — улыбнулся сосед по скамеечке.
— Ну что Вы, нисколько… Вы, значит, все-таки убеждены, что жизнь прекрасна. Даже жизнь в полном неведении!
— Именно в полном неведении и прекрасна, — откликнулся сосед с поспешностью и горячностью, смутился — не то поспешности, не то горячности — и объяснил: — Видите ли, дорогой Вы мой… Только полное неведение готовит почву для случайностей — и кому как не Вам знать это! Самое замечательное в жизни и есть то, что все или почти все в ней происходит случайно. Прелесть новизны, извините за выражение… Каждый витальный цикл — новый набор случайностей, какой же тут может быть опыт? Господи, зачем я все это Вам говорю! Ведь я-то только предполагаю, а Вы знаете! Вы побывали уже там — и стало быть, понимаете…
— Я понимаю! Но иногда… часто, как бы сказать, почва уходит из-под ног, знания кажутся неточными…
— А Вы так уж уверены, что Вам нужны точные знания? Что человеку вообще — нужны точные знания? Например, знание того, что Бог есть? И есть, стало быть, кому предъявлять претензии! А посмотрите: маленькое сомнение… крохотное! — и вот уже непонятно, кто виноват в том, что все так, а не иначе: Бог или ты сам. Или во-он тот прохожий человек… И тысячу, тысячу раз прав был Христос: если бы хоть у кого-нибудь из нас набралось веры с горчичное зерно — мы могли бы горы двигать! Но горы стоят на месте, а люди сомневаются… тем и живут. Ведь должны горы стоять на месте! Точное знание — конец мира. А жизнь так и дается — на пробу: в одном витальном цикле — одно, в другом — другое.
— Вы правы, правы… Но для того, чтобы рассуждать как Вы, надо знать про тени. Вам вот повезло, Вы знаете. Вам известно, например, что такое витальный цикл…
— Известно, но, признаться, сомневаюсь и я. Я знаком с прекрасными людьми, утверждающими, что нет никаких теней… нет Элизиума, нет Атлантиды, — и, представьте себе, люди эти живут в согласии с собой. И они тоже правы… И они тоже правы, и Вы правы, и все правы, — серьезно повторил собеседник. — Но, кажется, с Вами хотят познакомиться. Эта дама в третий раз проходит мимо нас. И я подозреваю, что она сумасшедшая. Держитесь, милый Вы человек! — Собеседник исчез мгновенно — как не было.
И подпорхнула к Станиславу Леопольдовичу дама… м-да. В лакированных туфельках по слякоти. И с лакированной сумочкой — неуместнейшим образом театральной. В пальтеце — выцветшем в прошлом веке — с рыжим мехом диковинного животного. Но, наверное, — когда-то — красивая. Наверное-когда-то-очень-красивая.
— Вы, ради бога, простите меня. — Станислав Леопольдович заунывал сразу. — Меня зовут Эмма… Эмма Ивановна… да… Эмма Ивановна Франк.
— Что само по себе очень приятно. Станислав Леопольдович.
— Видите ли в чем дело… Меня зовут Эмма Ивановна Франк. — Второй круг начался немедленно. — И это дает мне право… нет, простите, я хотела сказать… — И сбилась. И замолчала, и казалось — навеки.
— Это дает Вам все права.
— В самом деле? Вы очень любезны. Я не знаю, с чего начать. Это странно… то, что я намерена Вам сказать, и может… способно… произвести такое дикое впечатление, ужас!.. — Как-то даже немножко перепугался Станислав Леопольдович. — Но я скажу, с Вашего позволения. Вчерашней ночью я видела Вас во сне.
— Именно… меня? Спаси6о, конечно…
— Не перебивайте, умоляю Вас. Разумеется, это выглядит… ну, в смысле там… знакомства — так я не преследую этих целей, клянусь Вам!
— Верю! — присягнул Станислав Леопольдович. — Да мы с Вами и не в том возрасте, чтобы… Дама сочла необходимым обидеться.
— Это Вы, может быть, не в том возрасте, а я, извините, в том самом, в котором нужно.
В общем и целом прошел испуг у Станислава Леопольдовича. А дама была в конце концов смешной… и, как бы это обозначить, прелестной — нет, прелестною.
— Простите меня, — с огорчительностью даже исправился Станислав Леопольдович.
— Вы прощены. Так вот, я видела Вас во сне и очень хорошо запомнила. Не стану скрывать, во сне Вы произвели на меня удивительное впечатление.
— А наяву?
— И наяву, — просто сказала Эмма Ивановна Франк. Вот те раз! Кажется, начинался роман.
— Я должна рассказать Вам о себе. И о Вас, как это ни неожиданно. Выслушайте меня по возможности молча.
— Я весь внимание.
— Спасибо. Меня зовут Эмма Ивановна Франк. Эмма Ивановна Франк. («Я уже никогда не забуду этого имени!» — с тоской подумал Станислав Леопольдович). Я живу здесь… неподалеку. Я певица, я пела… пою. Через час, например, я буду петь. Я пою в одном вокально-инструментальном ансамбле, он называется «Счастливый случай» — прекрасно, правда? Там милые мальчики и девочки, они разрешают мне спеть два-три романса за вечер… тут, в одном ресторане. И, знаете ли… у меня есть публика, на меня идут, я пользуюсь некоторым успехом, да… Но кроме этих мальчиков и девочек — я не говорю, конечно, о поклонниках, что — поклонники!.. — так вот, кроме мальчиков и девочек этих, у меня никого нет: одна я. Прежде я жила с подругой. Она умерла год назад… видите ли, рак. Теперь я совсем одинока. Мужа у меня не было никогда — по моей вине, разумеется. Знаете, почему? Потому что давно… в юности, а впрочем, не так уж и давно, я придумала себе образ — не смейтесь, умоляю Вас!..
— Ни в коем случае, — умирая от смеха, заверил Станислав Леопольдович.
— Образ… человека, которому я могла бы подарить свое сердце. Я никогда не встречала этого человека, но терпеливо ждала. Я ждала всю жизнь. Это Вы. Вы… удивлены?
— Ничуть, — сделался вдруг серьезным Станислав Леопольдович. — Потому что так оно и бывает.
— Так и есть! — усугубила Эмма Ивановна Франк. — Сначала я увидела Вас во сне и считаю своим долгом рассказать Вам, да… Там, во сне, Вы произносили речь, об эволюции человека, да… И я весь день пыталась вспомнить, однако тщетно. Зато вспоминаю другие какие-то подробности сна; там была долгая жизнь — у меня и у Вас, общая. Потом я что-то сделала — и этого не стало, то есть жизни не стало общей, да… Но после, после, а сначала она была — и забавные из нее вспоминаются вещи: все кисет вышивала.
Эмма Ивановна Франк как бы опомнилась на минутку, чтобы остановиться, может быть, — не говорить чтобы дальше.
— Пожалуйста, прошу Вас… кисет — и как же это было? — Станислав Леопольдович смотрел пристально.
— Ах, да я не помню как… я ведь не умею вышивать в жизни, только во сне умею. Вышивала, значит, кисет… Долго и старательно, но Вы смеялись: зачем, дескать! Вы и вообще все время надо мной смеялись, пока мы жили вместе. Но в конце концов я закончила с кисетом — и он Вам даже понравился.
— Это было, — серьезно сказал Станислав Леопольдович. — Я знаю.
— Откуда Вы можете знать?
— Знаю — и все тут.
— Ах, ну да… — Эмма Ивановна смутилась. — Вы добрый… Я вот никак не решусь спросить — жена есть у Вас? Дети?
— Нет. У меня никого нет.
— Я так и думала! — крикнула дама. — Давайте, — тут она перешла на шепот, — давайте жить вместе! Я стану заботиться о Вас, мы можем у меня жить… Вы кем работаете?
— Я… я работаю экспертом.
— Что-то очень серьезное?
— Чрезвычайно, чрезвычайно. — Станислав Леопольдович начертил в воздухе немыслимую какую-то фигуру. — И вследствие этого со мной вообще нельзя жить. Я в командировки часто уезжаю — длительные. Иногда даже на несколько месяцев… на много месяцев.
— Ну и что? — Эмма Ивановна Франк была сама невинность. — Я, естественно, буду верно ждать Вас…
— Характер у меня дрянной, кроме всего… прочего. Я ведь давно не был женат, сто с лишним… двести, нет… даже еще больше лет!
— Я тоже не сахар, — призналась Эмма Ивановна Франк. — Но я все-таки гораздо моложе — столетия на два с половиной. Раньше меня называли «чертенок». Я и сейчас, в сущности…
— Смелое признание! — рассмеялся наконец Станислав Леопольдович. — Но у меня, знаете ли, куча родственников. Очень старых. И очень больных. Эмма Ивановна Франк не отвечала.
Она достала платочек — белый, батистовый — и приложила к левому глазу. Она плакала.
— Вы же сказали, что у Вас нет никого. Не возражайте, я все поняла. Вы не хотите со мной жить. Скажите честно, Вы решили, что я… порочна?
— Господи, да о чем Вы! Поймите, со мной нельзя жить, у меня… у меня болезнь — страшная, неприятная, отвратительная!
— Я люблю Вас, — сказала Эмма Ивановна Франк в землю. — Мне неважно, какая у Вас болезнь. Я любила Вас всегда. — И — подняв уже глаза: — Ладно. Мне пора петь. Я… я не должна быть такой настойчивой, но на всякий случай Вы запомните мой адрес…
— Это ни к чему, — остановил ее Станислав Леопольдович. — Я найду Вас сам, если… если что.
И Эмма Ивановна Франк начала уходить в сторону — сухонькая старушка на тонких каблучках, с белым батистовым платочком в руке — крохотным флажком капитуляции, капитуляции, капитуляции…
— Прекрасная ты моя Дама! — тихо-тихо сказал Станислав Леопольдович, опустив голову, чтобы не смотреть ей вслед… На руку капнуло. — Слеза, — вчуже подумал он и вздрогнул: — Откуда у меня слеза, ведь я тень!
Глава СЕДЬМАЯ
Щадящие контакты… На первых порах, когда мне только объяснили их сущность, я подумал: какая дальновидность! какая забота о человечестве! какое самоотречение! Щадя рассудок живых, они, великие Тени, отказываются от прямых контактов с ними, обрекая себя на вечную изоляцию… Однако чем дальше, тем больше я понимал: предпочтение так называемых щадящих контактов есть следствие крайнего эгоизма атлантических теней. Вместо того, чтобы веками работать над созданием совершенного человека — человека, ощущающего жизнь и смерть как этапы вечного и неуничтожимого круговорота бытия… человека, несущего в себе пространственно-временной универсум, вы, высокочтимые Тени, поощряете в живых узость и косность представлений о бытии, боясь разрушить хоть один из человеческих предрассудков и мотивируя это любовью к человеку! А ведь человека надо воспитывать… надо выращивать в нем свободную личность, не зависящую от условий места и исторических обстоятельств. Да, тысячу, предположим, лет назад щадящих контактов было достаточно, чтобы поколебать уверенность человека в однократности бытия: он видел нечто сверхъестественное и немедленно делал вывод о присутствии в мире п-о-т-у-с-т-о-р-о-н-н-е-г-о. Душа его была открыта для восприятия чуда — рассудок обширен, чтобы вместить в себя идею абсолюта: Бога, Мирового Разума… Но человечество постепенно эволюционировало — применительно к развитию человечества должны были развиваться и те формы контактов с тенями, к которым прибегали на Атлантиде. Теперь не хватало щадящих контактов: знаки, посылаемые из мира иного, следовало сделать уже более явными, чтобы каждый знал: не один только раз живем на свете, а жили и будем жить еще. Чтобы каждый верил в реальность встречи потом: просто взглянуть в глаза современнику и просто сказать ему там:
— Ты убил меня.
— Ты обманул меня.
— Ты обокрал меня.
Я не говорю уже о счастливых встречах, о встречах желанных, невозможность которых подтачивает жизнь стольких людей. Просто крикнуть навстречу родному человеку:
— Здравствуй!
И услышать в ответ:
— Здравствуй!
Только религия, эта наглядная философия, одна держала на себе тяжесть заботы о человеке совершенном, о человеке внутреннем — честь и слава ей. Вы же, атлантические Тени, все увеличивали ассортимент щадящих контактов…
И настало время времен, и душа человека закрылась окончательно, а разум закоснел. Прибегнуть ли вам теперь к щадящим контактам — теперь, когда плоть кричит о себе дурным голосом и когда единственно мыслимая для вас форма контактов с живыми есть беспощадный контакт! Тень отца является к Гамлету и требует правды. Тень возлюбленной садится у изголовья постели: — Ты любил меня, помни, я теперь тень. Беспощадный контакт — вот что такое сегодня любовь к человеку. И пока я здесь, я буду работать над исследованием беспощадных контактов — даже вопреки тому, что вся Атлантида занимается щадящими. Поздно, высокочтимые Тени. Вы отстали на много веков. Вы отказались от повторных воссоединений с носителями, интересуетесь теперь лишь внешними сторонами жизни — политика, идеология и прочая дребедень! — но, я думаю, вы навсегда утратили чувство почвы. А тень, как известно, можно отбросить лишь на почву. Вне почвы тени нет. Вы самоуничтожились. И сегодня, наверное, никто из вас не сможет сказать в точности, что еще есть в жизни человека, кроме внешних ее сторон…
И последнее. Вы гордитесь тем, что вам некого искать в Элизиуме в часы Большого Собрания: ведь вы все в сборе. Но подумайте о тех, кого вы своим эгоизмом, своим нежеланием следить за эволюцией рода человеческого обрекли на, может быть, вечную разлуку. Какой спрос с теней Элизиума!.. Они утрачивают индивидуальность и забывают о прошлом. Немудрено, что им трудно, иногда невозможно найти друг друга. А повинны в этом вы — хранители индивидуальности, которые не знают, как использовать ее и скучают на огромном своем острове, забавляясь игрушками вроде тени-радио и тени-телевидения… Забыв о тех, кто не хочет или не умеет этого — забывать.
Я в последний раз попал на Елисейские поля двести лет назад — тенью, которая, как и все прочие тени, помнит лишь последний свой витальный цикл. Мне трудно предположить, кем бывал я до этого и почему столь безболезненно расставался с индивидуальностью, вырабатывавшейся в ходе более ранних витальных циклов… Наверное, те формы индивидуальности и в самом деле не стоило сохранять! Но эту, сохраненную мною пусть и частично, я берегу теперь как зеницу ока. Я лишил себя права на новые витальные циклы ценой сохранения памяти о старом и счастлив тем, что мне есть кого искать в часы Большого Собрания. Я ищу одну только тень — тень, которая двести лет назад могла бы крикнуть мне: «Магистр!», но которая к настоящему времени, скорее всего, и не вспомнит обо мне. Я же помню о ней постоянно и буду искать ее до тех пор, пока не утрачу индивидуальность… а добровольно я не утрачу ее никогда! И постараюсь никогда не забыть, кто я такой. Я магистр.
— Магистр!
И полетела по воздуху тень… странного вида тень, а Тень Ученого протянула уже тени-рук — тени островитян расступились. Но в тот самый миг, когда Тень Ученика коснулась Тени Ученого тенью-руки, летящая эта тень вдруг свернулась в подобие мячика, оттолкнулась от Тени Ученого и… Она исчезла из поля зрения, Тень Ученика. Тень Ученого упала замертво, выронив тень-ордена, издавшую тень-звона.
Присутствовавшим было, в общем, понятно, что случилось. Ничего особенно страшного не случилось: просто Тень Ученика срочно понадобилась носителю. Значит, это не была мертвая тень: носитель ее в данное время совершал очередной витальный цикл. Однако совершенно непонятным оставалось, каким образом тень носителя этого сумела сохранить в памяти прежнее свое воплощение: ведь только распростившись со старой индивидуальностью, могла она приобрести новую!
А Тени Врачей уже привели Тень Ученого в тень-чувства. Тень Ученого крутила тенью-головы, не понимая, что произошло… ах, да: магистр! Тень Петра Ставского окликнула его, а уж эту-то тень магистр запомнил как следует. Значит, все-таки не случайно. Не случайно встретились они в троллейбусе, шедшем по Гоголевскому… Однако оставаться на Атлантиде сейчас — тем более после такой «блистательной» речи — форменное безумие. И Тень Ученого — прямо из теней-рук Теней Врачей — ускользнула в мир: точно по знакомой дорожке. Двадцатого января тысяча девятьсот восемьдесят третьего года, ближе к утру…
Точно по знакомой дорожке шел уже известный нам Станислав Леопольдович — высокий сухопарый старик: берет, пальто, шотландский шарфик. Шел и ругал себя на чем свет стоит… А свет, к несчастью, стоял на том, что нет ничего случайного в мире, — и пора бы, пора бы вообще отказаться от этого слова «случайность», придуманного людьми, которые не знают, какими путями ходит провидение! Но ведь только такими — непредсказуемыми! — путями и ходит оно… А он-то, дурак старый, три дня гадает, встречаться ему второй раз с Петром или не встречаться! И до сих пор не решил… Игоря вот повидал -маленького-человека-у-которого-нет-собаки, а Петра повидать испугался. Но Игорь-то принял собаку как данность, как первую просто реальность — отодвинутую, правда, далеко в прошлое. Что же касается Петра… С ним Станислав Леопольдович постоянно, весь вечер балансировал на грани второй, елисейской, реальности, то и дело почти срываясь в пропасть, — так что о второй встрече надо было очень-и-очень-подумать. Удержаться на узенькой полоске между бытием и небытием Станислав Леопольдович не мог гарантировать даже себе самому… Один был выход — раскрыть карты. Но так вот взять и сразу раскрыть?..
Однако — «Магистр!»… Значит, помнит душа Петра прошлую жизнь, живя жизнью этой, — не может помнить, а помнит. Сам-то Петр едва ли помнит: быстро, ох быстро живут люди! Но душа не забыла, тень не забыла — это важнее. Да иначе и быть не могло: понимал ведь он, дурак старый, что над пропастью, над тою самою пропастью подхватил Петра три дня назад! И какая разница — тот Петр, другой Петр: че-ло-ве-ка подхватил он над пропастью, просто человека… и держит над ней — ни туда ни сюда.
Измученный мыслями этими, Станислав Леопольдович до самого утра проходил по Гоголевскому: до Гоголя и обратно, от «Кропоткинской» и обратно, до Гоголя и обратно… У метро торговали мороженым. Стал в очередь, постоял с минуту… махнул рукой — отошел. Забавно все-таки ловить себя на человеческих желаниях: съесть или выпить чего-нибудь — не-воз-мож-но: ты тень. Но сильная штука — моторная память, м-да. Издержки контактной метаморфозы… Полное ощущение просто-жизни, ан не жизнь. Что-то вроде самоощущения спящего: именно так ведут себя люди во сне, когда все дается легко и нет ничего невозможного. Ночью за них живет тень: тело безвольно. Днем же — наоборот: тело живет, а тень безвольна. Ночь компенсирует день, день компенсирует ночь — смерть компенсирует жизнь, жизнь компенсирует смерть. На этой тонкой компенсации и основан эффект контактной метаморфозы: жизнь человека есть «смерть» его тени, смерть человека есть «жизнь» его тени… И сон человека есть «жизнь» его тени.
И шагает по Гоголевскому — до Гоголя и обратно — живая тень мертвого человека…
Но Петр! Где теперь дожидаться его? Здесь ли, на бульваре, — там ли, у «Сокола»? Впрочем, есть Провидение — пусть оно позаботится обо всем. «Петр, — скажу я ему, — тень как дух знает все — плоть как материя ничего не знает; тень как дух не ветшает — плоть как материя изнашивается!» Он поймет меня, он один поймет меня — и пусть хоть в нем одном восстановится универсум: он будет знать жизнь своей тени. И вспомнит тогда то, что так прекрасно сформулировано этим русским мудрецом Ломоносовым: ничто не исчезает, все лишь трансформируется!.. Только и требуется — мостик от человека к его же тени, мостик с того света на этот… и как была бы прекрасна жизнь!
Станислав Леопольдович опустился на скамеечку и не заметил рядом с кем. Сидели уже на этой скамеечке — какая разница кто.
— Жизнь и без того прекрасна, — услышал Станислав Леопольдович, взглянул на соседа и невесело улыбнулся.
— Это Вы, — сказал он без удивления. — Опять Вы.
— Опять. Надоел я Вам? — улыбнулся сосед по скамеечке.
— Ну что Вы, нисколько… Вы, значит, все-таки убеждены, что жизнь прекрасна. Даже жизнь в полном неведении!
— Именно в полном неведении и прекрасна, — откликнулся сосед с поспешностью и горячностью, смутился — не то поспешности, не то горячности — и объяснил: — Видите ли, дорогой Вы мой… Только полное неведение готовит почву для случайностей — и кому как не Вам знать это! Самое замечательное в жизни и есть то, что все или почти все в ней происходит случайно. Прелесть новизны, извините за выражение… Каждый витальный цикл — новый набор случайностей, какой же тут может быть опыт? Господи, зачем я все это Вам говорю! Ведь я-то только предполагаю, а Вы знаете! Вы побывали уже там — и стало быть, понимаете…
— Я понимаю! Но иногда… часто, как бы сказать, почва уходит из-под ног, знания кажутся неточными…
— А Вы так уж уверены, что Вам нужны точные знания? Что человеку вообще — нужны точные знания? Например, знание того, что Бог есть? И есть, стало быть, кому предъявлять претензии! А посмотрите: маленькое сомнение… крохотное! — и вот уже непонятно, кто виноват в том, что все так, а не иначе: Бог или ты сам. Или во-он тот прохожий человек… И тысячу, тысячу раз прав был Христос: если бы хоть у кого-нибудь из нас набралось веры с горчичное зерно — мы могли бы горы двигать! Но горы стоят на месте, а люди сомневаются… тем и живут. Ведь должны горы стоять на месте! Точное знание — конец мира. А жизнь так и дается — на пробу: в одном витальном цикле — одно, в другом — другое.
— Вы правы, правы… Но для того, чтобы рассуждать как Вы, надо знать про тени. Вам вот повезло, Вы знаете. Вам известно, например, что такое витальный цикл…
— Известно, но, признаться, сомневаюсь и я. Я знаком с прекрасными людьми, утверждающими, что нет никаких теней… нет Элизиума, нет Атлантиды, — и, представьте себе, люди эти живут в согласии с собой. И они тоже правы… И они тоже правы, и Вы правы, и все правы, — серьезно повторил собеседник. — Но, кажется, с Вами хотят познакомиться. Эта дама в третий раз проходит мимо нас. И я подозреваю, что она сумасшедшая. Держитесь, милый Вы человек! — Собеседник исчез мгновенно — как не было.
И подпорхнула к Станиславу Леопольдовичу дама… м-да. В лакированных туфельках по слякоти. И с лакированной сумочкой — неуместнейшим образом театральной. В пальтеце — выцветшем в прошлом веке — с рыжим мехом диковинного животного. Но, наверное, — когда-то — красивая. Наверное-когда-то-очень-красивая.
— Вы, ради бога, простите меня. — Станислав Леопольдович заунывал сразу. — Меня зовут Эмма… Эмма Ивановна… да… Эмма Ивановна Франк.
— Что само по себе очень приятно. Станислав Леопольдович.
— Видите ли в чем дело… Меня зовут Эмма Ивановна Франк. — Второй круг начался немедленно. — И это дает мне право… нет, простите, я хотела сказать… — И сбилась. И замолчала, и казалось — навеки.
— Это дает Вам все права.
— В самом деле? Вы очень любезны. Я не знаю, с чего начать. Это странно… то, что я намерена Вам сказать, и может… способно… произвести такое дикое впечатление, ужас!.. — Как-то даже немножко перепугался Станислав Леопольдович. — Но я скажу, с Вашего позволения. Вчерашней ночью я видела Вас во сне.
— Именно… меня? Спаси6о, конечно…
— Не перебивайте, умоляю Вас. Разумеется, это выглядит… ну, в смысле там… знакомства — так я не преследую этих целей, клянусь Вам!
— Верю! — присягнул Станислав Леопольдович. — Да мы с Вами и не в том возрасте, чтобы… Дама сочла необходимым обидеться.
— Это Вы, может быть, не в том возрасте, а я, извините, в том самом, в котором нужно.
В общем и целом прошел испуг у Станислава Леопольдовича. А дама была в конце концов смешной… и, как бы это обозначить, прелестной — нет, прелестною.
— Простите меня, — с огорчительностью даже исправился Станислав Леопольдович.
— Вы прощены. Так вот, я видела Вас во сне и очень хорошо запомнила. Не стану скрывать, во сне Вы произвели на меня удивительное впечатление.
— А наяву?
— И наяву, — просто сказала Эмма Ивановна Франк. Вот те раз! Кажется, начинался роман.
— Я должна рассказать Вам о себе. И о Вас, как это ни неожиданно. Выслушайте меня по возможности молча.
— Я весь внимание.
— Спасибо. Меня зовут Эмма Ивановна Франк. Эмма Ивановна Франк. («Я уже никогда не забуду этого имени!» — с тоской подумал Станислав Леопольдович). Я живу здесь… неподалеку. Я певица, я пела… пою. Через час, например, я буду петь. Я пою в одном вокально-инструментальном ансамбле, он называется «Счастливый случай» — прекрасно, правда? Там милые мальчики и девочки, они разрешают мне спеть два-три романса за вечер… тут, в одном ресторане. И, знаете ли… у меня есть публика, на меня идут, я пользуюсь некоторым успехом, да… Но кроме этих мальчиков и девочек — я не говорю, конечно, о поклонниках, что — поклонники!.. — так вот, кроме мальчиков и девочек этих, у меня никого нет: одна я. Прежде я жила с подругой. Она умерла год назад… видите ли, рак. Теперь я совсем одинока. Мужа у меня не было никогда — по моей вине, разумеется. Знаете, почему? Потому что давно… в юности, а впрочем, не так уж и давно, я придумала себе образ — не смейтесь, умоляю Вас!..
— Ни в коем случае, — умирая от смеха, заверил Станислав Леопольдович.
— Образ… человека, которому я могла бы подарить свое сердце. Я никогда не встречала этого человека, но терпеливо ждала. Я ждала всю жизнь. Это Вы. Вы… удивлены?
— Ничуть, — сделался вдруг серьезным Станислав Леопольдович. — Потому что так оно и бывает.
— Так и есть! — усугубила Эмма Ивановна Франк. — Сначала я увидела Вас во сне и считаю своим долгом рассказать Вам, да… Там, во сне, Вы произносили речь, об эволюции человека, да… И я весь день пыталась вспомнить, однако тщетно. Зато вспоминаю другие какие-то подробности сна; там была долгая жизнь — у меня и у Вас, общая. Потом я что-то сделала — и этого не стало, то есть жизни не стало общей, да… Но после, после, а сначала она была — и забавные из нее вспоминаются вещи: все кисет вышивала.
Эмма Ивановна Франк как бы опомнилась на минутку, чтобы остановиться, может быть, — не говорить чтобы дальше.
— Пожалуйста, прошу Вас… кисет — и как же это было? — Станислав Леопольдович смотрел пристально.
— Ах, да я не помню как… я ведь не умею вышивать в жизни, только во сне умею. Вышивала, значит, кисет… Долго и старательно, но Вы смеялись: зачем, дескать! Вы и вообще все время надо мной смеялись, пока мы жили вместе. Но в конце концов я закончила с кисетом — и он Вам даже понравился.
— Это было, — серьезно сказал Станислав Леопольдович. — Я знаю.
— Откуда Вы можете знать?
— Знаю — и все тут.
— Ах, ну да… — Эмма Ивановна смутилась. — Вы добрый… Я вот никак не решусь спросить — жена есть у Вас? Дети?
— Нет. У меня никого нет.
— Я так и думала! — крикнула дама. — Давайте, — тут она перешла на шепот, — давайте жить вместе! Я стану заботиться о Вас, мы можем у меня жить… Вы кем работаете?
— Я… я работаю экспертом.
— Что-то очень серьезное?
— Чрезвычайно, чрезвычайно. — Станислав Леопольдович начертил в воздухе немыслимую какую-то фигуру. — И вследствие этого со мной вообще нельзя жить. Я в командировки часто уезжаю — длительные. Иногда даже на несколько месяцев… на много месяцев.
— Ну и что? — Эмма Ивановна Франк была сама невинность. — Я, естественно, буду верно ждать Вас…
— Характер у меня дрянной, кроме всего… прочего. Я ведь давно не был женат, сто с лишним… двести, нет… даже еще больше лет!
— Я тоже не сахар, — призналась Эмма Ивановна Франк. — Но я все-таки гораздо моложе — столетия на два с половиной. Раньше меня называли «чертенок». Я и сейчас, в сущности…
— Смелое признание! — рассмеялся наконец Станислав Леопольдович. — Но у меня, знаете ли, куча родственников. Очень старых. И очень больных. Эмма Ивановна Франк не отвечала.
Она достала платочек — белый, батистовый — и приложила к левому глазу. Она плакала.
— Вы же сказали, что у Вас нет никого. Не возражайте, я все поняла. Вы не хотите со мной жить. Скажите честно, Вы решили, что я… порочна?
— Господи, да о чем Вы! Поймите, со мной нельзя жить, у меня… у меня болезнь — страшная, неприятная, отвратительная!
— Я люблю Вас, — сказала Эмма Ивановна Франк в землю. — Мне неважно, какая у Вас болезнь. Я любила Вас всегда. — И — подняв уже глаза: — Ладно. Мне пора петь. Я… я не должна быть такой настойчивой, но на всякий случай Вы запомните мой адрес…
— Это ни к чему, — остановил ее Станислав Леопольдович. — Я найду Вас сам, если… если что.
И Эмма Ивановна Франк начала уходить в сторону — сухонькая старушка на тонких каблучках, с белым батистовым платочком в руке — крохотным флажком капитуляции, капитуляции, капитуляции…
— Прекрасная ты моя Дама! — тихо-тихо сказал Станислав Леопольдович, опустив голову, чтобы не смотреть ей вслед… На руку капнуло. — Слеза, — вчуже подумал он и вздрогнул: — Откуда у меня слеза, ведь я тень!
Глава СЕДЬМАЯ
У АИДА Александровича
— На каком это языке?
— Я не поняла… кажется, не по-русски. Ты какой учила?
— Английский, но… это не по-английски.
— Аид Александрович, Аид Александрович, она что-то говорит, мы не можем понять!
Аиду Александровичу было восемьдесят семь лет. Он выглядел лет на двадцать моложе: сухой, как старое дерево, и даже весь немножко поскрипывающий… нет, похрустывающий — халатом, накрахмаленным до одеревенелости. Аид Александрович носил круглые небольшие очки в тонкой стальной оправе: за стеклами были острые, стальные же глаза, впивавшиеся в собеседника, как отравленный дротик. И ходил он странно — буратиньей походкой, педантично сгибая и разгибая колени, словно голень приделана к бедру шарниром. Язык имел острый, как хирургический нож, и рассекал им все, что попадалось под руку, — причем сшивать потом было очень трудно, да и ни к чему: сшитое рассекалось снова — без сожаления. Впрочем, говорил совсем скупо: чуть ли не несколько слов за день. Однако хватало — и большего уже не хотелось. Буратиньей походкой Аид Александрович подошел, прислушался.
— Древнегреческий.
— Ой, Аид Александрович, откуда Вы знаете?
Ответа не последовало. Озадаченная практиканточка подождала даже больше, чем было положено. Она не знала местных традиций и опять спросила:
— Отчего это происходит? Она ведь, вроде бы, не гречанка…
— И не похоже, чтобы древняя, — охотно на сей раз подхватил Аид Александрович. — Двадцать четыре века пролежать в земле — и так сохраниться… сомнительно, а? — Практиканточка заткнулась раз и навсегда, а врач позвал в пространство: — Рекрутов! — И возник из пространства ночи молодой розовощекий херувим.
— Здесь, Сергей Степанович, мы имеем дело с чрезвычайно интересным явлением постепенного включения сознания: сначала начинают работать глубинные клетки мозга и лишь потом — периферийные. Вы свободны.
Освобожденный Рекрутов машинально отправился восвояси, не будучи в силах осмыслить предложение-такой-длины из уст Аида Александровича и все еще заглатывая на ходу последние слова, словно желудочный зонд.
— Я не понял, — сказал он у двери, почти уже выйдя. У херувима оказался густой, подземельный какой-то бас.
— Вернитесь, — потребовал Аид Александрович. Рекрутов вернулся.
— Повторяю. Глубинные клетки мозга хранят информацию, прочно забытую, — она и выплывает прежде всего, если считать, что мозг включается постепенно — от центра к периферии. По-видимому, в глубине сознания этой девушки — греческий… гм, древнегреческий язык: она могла изучать его в кружке, на первом курсе института или где угодно, но со временем язык забылся, ушел в пассив. Когда она выйдет из состояния шока, т.е. мозг ее полностью включится, периферия активизируется — и тогда девушка, может быть, не вспомнит ни одного слова по-древнегречески. Теперь все ясно?
— Почти. Хотелось бы, однако, понять, о чем она говорит, — просто так, из любопытства.
— Что ж, если угодно… Да нет, она просто бредит. В ее словах нет смысла. Судите сами: «Они поставили опыт… он, это он поставил опыт от их имени… за тобой наблюдают… за каждым наблюдают… страшное общество; все наблюдают друг за другом, а он наблюдает за всеми… наблюдающий за наблюдателями… сорок монет»… Достаточно?
Рекрутов пожевал губами, сказал из-под земли: — Достаточно, наверное. Спасибо… А это не могут быть события какие-нибудь — те, которые с ней действительно происходили?
— Чтоб сообщать о них на древнегреческом?
— Почему бы и нет? Если предположить, например…
— Не надо ничего предполагать. Знать надо. Вы свободны опять.
Рекрутов сделал несколько шагов.
— Но, может быть…
— Да замолчите Вы наконец! — вскрикнул, почти взвизгнул Аид Александрович. — Не суйтесь не в свое дело. Выйдите отсюда! И вы тоже! — он ткнул пальцем в насмерть перепуганных практиканток, недавно присланных в отделение соматической психиатрии.
Все трое кинулись вон из палаты — что называется, взапуски. А Аид Александрович быстро опустился на одно колено, приблизил лицо свое к самому лицу бредившей. Он весь дрожал, и глаза были безумными: преступник-маньяк за несколько секунд до преступления. Он вбирал в себя древнегреческий текст, он как бы пил его, хмелея от каждого нового слова.
— …он хочет поймать тебя на невнимательности… но ты не давайся, ты обернись… нужно успеть увидеть все, успеть не пройти мимо… я погибну, но игра стоит свеч… запомни то, что увидел… оно пригодится… это твой козырь… так царь Аид играл с тобой, помнишь… и я погибла тогда… но есть нечто сильнее любви… и я опять погибаю… о, выше любви, больше любви — и я смеюсь над тобой, царь Аид…
Она говорила все тише: Аид Александрович почти припал к ее губам. Он напоминал теперь хищную птицу, вонзающую в жертву клюв, — не дай бог, чтобы кто-нибудь вошел сейчас в палату. Но кончился, кончился шепот, питавший его, — и Аид Александрович отвалился от кровати, словно напившись крови… вампир, удовлетворенный полностью. Все остальное его как бы уже и не интересовало. Он поднялся, вытер о халат вспотевшие руки и улыбнулся — не приведи господи увидеть, какою улыбкой!
— Так-так-так-так… — пропел он над почти-трупом девушки. — Все, стало быть, отлично. Рекрутов! — и не дожидаясь ответа, отправился к двери, в проеме которой белел уже херувим, с почтением врача пропустивший. — Посмотрите за ней.
— Посмотрю, — нет, неописуемый все же бас! — Посмотрю, конечно. Теперь уже Рекрутов близко-близко наклонился к постели — и вдруг с тихой улыбкой погладил девушку по щеке, тут же однако от постели отшатнувшись: Аид Александрович возвращался — и не один, а с высоким молодым человеком в случайном халате на плечах: это без двадцати-то двенадцать ночи! Ничего себе, посещение…
— Я не поняла… кажется, не по-русски. Ты какой учила?
— Английский, но… это не по-английски.
— Аид Александрович, Аид Александрович, она что-то говорит, мы не можем понять!
Аиду Александровичу было восемьдесят семь лет. Он выглядел лет на двадцать моложе: сухой, как старое дерево, и даже весь немножко поскрипывающий… нет, похрустывающий — халатом, накрахмаленным до одеревенелости. Аид Александрович носил круглые небольшие очки в тонкой стальной оправе: за стеклами были острые, стальные же глаза, впивавшиеся в собеседника, как отравленный дротик. И ходил он странно — буратиньей походкой, педантично сгибая и разгибая колени, словно голень приделана к бедру шарниром. Язык имел острый, как хирургический нож, и рассекал им все, что попадалось под руку, — причем сшивать потом было очень трудно, да и ни к чему: сшитое рассекалось снова — без сожаления. Впрочем, говорил совсем скупо: чуть ли не несколько слов за день. Однако хватало — и большего уже не хотелось. Буратиньей походкой Аид Александрович подошел, прислушался.
— Древнегреческий.
— Ой, Аид Александрович, откуда Вы знаете?
Ответа не последовало. Озадаченная практиканточка подождала даже больше, чем было положено. Она не знала местных традиций и опять спросила:
— Отчего это происходит? Она ведь, вроде бы, не гречанка…
— И не похоже, чтобы древняя, — охотно на сей раз подхватил Аид Александрович. — Двадцать четыре века пролежать в земле — и так сохраниться… сомнительно, а? — Практиканточка заткнулась раз и навсегда, а врач позвал в пространство: — Рекрутов! — И возник из пространства ночи молодой розовощекий херувим.
— Здесь, Сергей Степанович, мы имеем дело с чрезвычайно интересным явлением постепенного включения сознания: сначала начинают работать глубинные клетки мозга и лишь потом — периферийные. Вы свободны.
Освобожденный Рекрутов машинально отправился восвояси, не будучи в силах осмыслить предложение-такой-длины из уст Аида Александровича и все еще заглатывая на ходу последние слова, словно желудочный зонд.
— Я не понял, — сказал он у двери, почти уже выйдя. У херувима оказался густой, подземельный какой-то бас.
— Вернитесь, — потребовал Аид Александрович. Рекрутов вернулся.
— Повторяю. Глубинные клетки мозга хранят информацию, прочно забытую, — она и выплывает прежде всего, если считать, что мозг включается постепенно — от центра к периферии. По-видимому, в глубине сознания этой девушки — греческий… гм, древнегреческий язык: она могла изучать его в кружке, на первом курсе института или где угодно, но со временем язык забылся, ушел в пассив. Когда она выйдет из состояния шока, т.е. мозг ее полностью включится, периферия активизируется — и тогда девушка, может быть, не вспомнит ни одного слова по-древнегречески. Теперь все ясно?
— Почти. Хотелось бы, однако, понять, о чем она говорит, — просто так, из любопытства.
— Что ж, если угодно… Да нет, она просто бредит. В ее словах нет смысла. Судите сами: «Они поставили опыт… он, это он поставил опыт от их имени… за тобой наблюдают… за каждым наблюдают… страшное общество; все наблюдают друг за другом, а он наблюдает за всеми… наблюдающий за наблюдателями… сорок монет»… Достаточно?
Рекрутов пожевал губами, сказал из-под земли: — Достаточно, наверное. Спасибо… А это не могут быть события какие-нибудь — те, которые с ней действительно происходили?
— Чтоб сообщать о них на древнегреческом?
— Почему бы и нет? Если предположить, например…
— Не надо ничего предполагать. Знать надо. Вы свободны опять.
Рекрутов сделал несколько шагов.
— Но, может быть…
— Да замолчите Вы наконец! — вскрикнул, почти взвизгнул Аид Александрович. — Не суйтесь не в свое дело. Выйдите отсюда! И вы тоже! — он ткнул пальцем в насмерть перепуганных практиканток, недавно присланных в отделение соматической психиатрии.
Все трое кинулись вон из палаты — что называется, взапуски. А Аид Александрович быстро опустился на одно колено, приблизил лицо свое к самому лицу бредившей. Он весь дрожал, и глаза были безумными: преступник-маньяк за несколько секунд до преступления. Он вбирал в себя древнегреческий текст, он как бы пил его, хмелея от каждого нового слова.
— …он хочет поймать тебя на невнимательности… но ты не давайся, ты обернись… нужно успеть увидеть все, успеть не пройти мимо… я погибну, но игра стоит свеч… запомни то, что увидел… оно пригодится… это твой козырь… так царь Аид играл с тобой, помнишь… и я погибла тогда… но есть нечто сильнее любви… и я опять погибаю… о, выше любви, больше любви — и я смеюсь над тобой, царь Аид…
Она говорила все тише: Аид Александрович почти припал к ее губам. Он напоминал теперь хищную птицу, вонзающую в жертву клюв, — не дай бог, чтобы кто-нибудь вошел сейчас в палату. Но кончился, кончился шепот, питавший его, — и Аид Александрович отвалился от кровати, словно напившись крови… вампир, удовлетворенный полностью. Все остальное его как бы уже и не интересовало. Он поднялся, вытер о халат вспотевшие руки и улыбнулся — не приведи господи увидеть, какою улыбкой!
— Так-так-так-так… — пропел он над почти-трупом девушки. — Все, стало быть, отлично. Рекрутов! — и не дожидаясь ответа, отправился к двери, в проеме которой белел уже херувим, с почтением врача пропустивший. — Посмотрите за ней.
— Посмотрю, — нет, неописуемый все же бас! — Посмотрю, конечно. Теперь уже Рекрутов близко-близко наклонился к постели — и вдруг с тихой улыбкой погладил девушку по щеке, тут же однако от постели отшатнувшись: Аид Александрович возвращался — и не один, а с высоким молодым человеком в случайном халате на плечах: это без двадцати-то двенадцать ночи! Ничего себе, посещение…