Эвридика давно уже не слушала — только согласно кивала, стараясь попадать в периоды вдохов, потому что на выдохе Колобкова смотрела прямо перед собой, даже если собеседник перемещался, и могла не заметить кивков. Очередной вдох оказался затяжным: Колобкова вплотную приблизила широкое личико к Эвридике — глаза в глаза:
   — Как я понимаю тебя Эвридика (— да уж ты, Колобкова Света, все понимаешь, что особенно ужасно в тебе! -)… — и понеслась душа в рай! Колобкова порождала текст с такой скоростью, как будто через минуту должна была улететь на далекую звезду, откуда она никогда уже не вернется. — Я и не думала подслушивать но когда ты сказала убейте меня я больше не могу жить я ужасно начала волноваться сама посуди (вдох) до чего же ты интересно живешь ты живешь полнокровной жизнью у тебя такие знакомства я всегда знала что ты необыкновенная что ты нам не чета (вдох) я так поняла что он тебя содержит и это может быть совсем не так плохо в нашем положении иметь человека который ради тебя на все готов но на твоем месте и я бы сказала или убей или отпусти иначе я тебе испорчу жизнь и себе испорчу (— не задохнулась бы, испугалась Эвридика, однако последовал вдох — слава богу!).
   — Ты высказалась? — Эвридика очень удачно встроилась в паузу. — Тогда всего хорошего, я спешу, извини, — и к троллейбусной остановке, бегом.
   — Постой, — догнала ее Колобкова, — я понимаю тебе не до меня у тебя трудный период и не буду навязываться но ты скажи мне только одно и я тут же исчезну кто это с тобой говорил? (вдох).
   Эвридика поняла, что не услышь Колобкова ответа — тут же упадет замертво, и, скроив беспримерную морду, заявила:
   — Да так… один знакомый бог.
   — Понима-а-аю, — присела Колобкова, истратив на это свое «по-нима-а-аю» все ресурсы неистощимых, казалось, легких.
   Подошел троллейбус — и Эвридика уехала в бессмысленном направлении. Она только слегка повернула голову — посмотреть, что сталось с Колобковой: та стояла на краю тротуара, и грудь ее вздымалась до неба… Бедная-ты-моя-Колобкова-ничегошеньки-то-нет-в-твоей-жизни! «И не завидуйте тем, кто пребывает, как Вы изволили выразиться, вне нашего круга: жизнь их буднична, Эвридика». Как грустно, если он прав, этот один-знакомый-бог! И неужели вправду есть единственный только способ относительно пристойного (не то чтобы полноценного — просто пристойного!) существования — такой, как у нее? Пребывая в этом двусмысленном, ложном этом положении, которое прельстило Свету-Колобкову, заставив грудь ее вздыматься до неба…
   Конечно, с другой стороны, не так уж плохо, когда один-знакомый-бог взял на себя ответственность за пустую твою жизнь: сколько хороших людей даром глядят в небо, умоляя кого-то там обратить на них хоть какое-нибудь внимание! Что ж с того, что она, Эвридика, всецело в его руках? Они вместе делают, пусть даже сомнительное, но дело, у них общая тайна. И он имеет право быть безжалостным, один-знакомый-бог. Однако сегодня он был любезен с ней, успокаивал как мог, со Статским предложил познакомить… Интересно, знает ли Статский, что он уже увяз, или действует вслепую, полагая, что сам себе князь? Пожалуй, не знает: об этом вообще редко кто догадывается. Да один-знакомый-бог и не раздает своего телефона направо и налево.
   Понятно, что со Статским ей рано или поздно придется познакомиться, — теперь в этом уже нет сомнений: не так-то много людей способен втянуть в свою сферу один-знакомый-бог. С большим количеством людей он вряд ли справится, хотя… как знать! Смотря что у него за планы. Но со Статским мы познакомимся. Предположим, он ничего не будет знать — рассказать ему? Это зависит от того, как он относится к тому, что один человек манипулирует другими. Ми-лый-Стат-ский-Вы-игру-шка-и-все-события-случившиеся-с-Вами-специально-подстроены… Или один-знакомый-бог выдает желаемое за действительное — и Статский не из их числа? Боже мой, я устала: из их числа, не из их числа — какая разница! Даже и число-то толком неизвестно — сколько их, таких, как Эвридика: десять? сто? двести? Сама Эвридика, например, вообще ни с кем еще из этого круга не знакома — маячит, правда, впереди знакомство с Петром, но о перспективе знакомства она только что узнала, а так ничего не знала и могла бы никогда не узнать, не будь случайного звонка по телефону! «Считайте, что Вам повезло, дорогая моя». Да в чем, в чем мне повезло? Точно так же, как и все остальные, я не знаю, что со мной будет дальше. Правда, я, в отличие от прочих, понимаю, что играю в какую-то игру — может быть, даже страшную игру: правила игры от меня скрыты. Я обязана выполнять определенные действия — на первый взгляд, ничем не отличающиеся от тех, которые миллиардами людей осуществляются чисто механически, но это только на первый взгляд! А на самом деле каждое действие мое имеет тайный, закодированный смысл, каждый мой шаг приводит в движение другие элементы системы, заставляя их крутиться, перемещаться, меняться функциями. Я все время излучаю сигналы, предназначенные для того, чтобы кто-то, кого я не знаю, определенным образом реагировал на них, — и при этом делаю вид, будто я свободна…
   Эвридика часто подумывала, что однажды ее схватят… схватят и привлекут к ответственности, а инкриминироваться ей будет вся ее запутанная и полная загадок жизнь. И судья спросит:
   — Скажите, гражданка Эристави, для чего семнадцатого января тысяча девятьсот восемьдесят третьего года в магазине, что в Столешникове переулке, Вы приобрели японскую шаль по цене 75 рублей 00 копеек?
   — Чтобы убедить Юру-Пузырева-улица-Юных-ленинцев-и-так-далее в том, что я цыганка, — пролепечет она.
   — А с какой целью Вы вводили в заблуждение гражданина Юру-Пу-зырева-улица-Юных-ленинцев-и-так-далее, делая вид, что вы цыганка?
   Молчание.
   — И зачем в означенный день Вы шли по городу Москве в шали с неоторванной этикеткой, неся в руке птицу, принадлежащую к семейству воронов?
   Молчание.
   — С кем второго февраля тысяча девятьсот восемьдесят третьего года Вы говорили по телефону, выйдя из заведения под вывеской «Мороженое»?
   — С одним знакомым богом…
   — Ха-ха-ха! Введите свидетеля Колобкову Светлану Николаевну, 1966 года рождения, русскую, комсомолку, проживающую по адресу…
   Колобкова быстро говорит, много говорит, долго говорит. И, что самое страшное, все понимает. Все, чего не понимает и никогда не поймет Эвридика — эта запутавшаяся преступница, которую сейчас растерзают на глазах у всех.
   — Гражданка, — Эвридика вздрогнула, ударившись головой о троллейбусное стекло. — Тут конечная.
   — Конечная?
   — С добрым утром! — И водитель троллейбуса — крепкий дед — рассмеялся так, словно у него в троллейбусе никто никогда не засыпал.
   Эвридика машинально поблагодарила и вышла у Киевского вокзала. Купить билет на самый дальний, самый скорый поезд. Сесть в красный вагон и даже само слово «Москва» забыть. Что-то запоет тогда один-знакомый-бог! Не помчится же, в самом деле, за ней: не велика птица Эвридика Эристави!.. Но увы, она слишком-много-знает. Увы, она слишком-много-думает. Увы, она слишком-много-понимает. Так или иначе ее надо убить.
   Смоленская, Арбатская… Станция-Площадь-Революции. С-танцами-проще-революции. Эвридика танцевала на зеленом лугу… В переходе на Площадь Свердлова она поняла: нужно снова звонить.
   — Алло, это Вы? А это опять я. — И, не давая сбить себя с толку, не заикаясь, дальше: — Прошу Вас убить меня немедленно. Я не хочу знать, в какую игру Вы меня втянули, но она мне не нравится. Мне нравится, когда все происходит спонтанно. Убейте меня сейчас или я сделаю это сама, клянусь Вам. Однако тогда я все Вам испорчу, а я… я не желаю Вам зла, не знаю почему.
   — Вы измучили меня, Эвридика. Кажется, Вы все-таки истеричка. Но дело не в этом. Дело в том, что Вы, наверное, не способны оправдать моих надежд. Как, впрочем, я и подозревал. Вы — одна из них. Одна из всех. Человек из массы.
   — Да, я человек из массы. И мне неинтересно то, что Вы говорите. Сейчас как раз крайний случай: Вас отказываются понимать. Делайте же то, что нужно в таких случаях делать.
   — Может быть, Вы все-таки выслушаете меня? Статский…
   — Статский тоже навязан Вами, это не мой выбор.
   — Да опомнитесь же Вы наконец!.. — трубка чуть ли не ударила Эвридику по лицу. — Я же столько времени потратил на Вас…
   — Вы бы хоть из приличия жалели меня, а не свое время. Вы противны мне. Противны именно тем, что считаете себя вправе распоряжаться чужими…
   — Довольно, Эвридика. Вы… Вы дура.
   — Вам непременно надо оскорбить меня перед тем, как убить, жалкий человек?
   — Замолчите. Где Вы сейчас находитесь?
   — Странный вопрос. Ну хорошо: я звоню Вам с Пушкинской улицы, из автомата напротив Колонного зала… то есть от Вас поблизости, видимо. Как Вы собираетесь меня убить?
   — Это мое дело. Слушайте внимательно. Вы медленно, очень медленно перейдете Пушкинскую улицу и пойдете по проспекту Маркса, мимо Госплана, через подземный переход на ту сторону улицы Горького — медленно, очень и очень медленно, мимо «Националя», вниз к библиотеке Ленина. Одно условие: Вы не должны оглядываться. Сегодня я убью Вас.
   — Спасибо, — серьезно ответила Эвридика, — я все поняла. — Повесила трубку, вышла из автомата. Ну, кажется, сговорились.
   Что бы такое начать напевать — чушь какую-нибудь: «Лю-бовь та-ка-ая глупость больша-ая…» и медленно двинулась вперед, через Пушкинскую улицу к Колонному залу, наискосок, завернула за угол, пошла мимо Госплана — лю-бовь та-ка-ая глупость больша-ая, — а вот взять сейчас и свернуть на Горького, резко вправо: интересно, как обернется дело, но уговор есть уговор и к тому же я сама навязала ему развязку — раньше, чем он задумал!
   Медленно, очень медленно, очень и очень медленно продвигалась она по обозначенному ей пути: в конце подземного перехода возникло непреодолимое желание обернуться, как будто на чей-то взгляд в спину; «Миф об Орфее… Только не из Тартара, а в Тартар. Орфей обернулся, а я не обернусь: наоборот так все наоборот», — и она не обернулась. Мимо «Националя» вниз… Господи, как хочется обернуться, да что же это такое! Ведь если бы он не запретил, мне бы и в голову не пришло оборачиваться… переход через улицу Герцена, Святая-Татьяна-сохрани-и-помилуй-нас! — и на последнем шаге, на полу-уже-шаге с тротуара Эвридика вдруг резко обернулась: лю-бовь та-ка-ая глупость… и сначала услышала крик, а потом ощутила… вернее, даже не ощутила — поняла: сильный удар, удар по всему телу, с размаху по всему телу.

Глава ПЯТАЯ
КРАТКОЕ жизнеописание
Марка Теренция Варрона, ВОРОНА

   Марк Теренций Варрон (будем называть его по последнему имени, хотя на протяжении сложной и противоречивой судьбы своей он успел сменить несколько имен), ворон, принадлежал к древнему и знатному роду придворных птиц. Родился он в 1749 году в Пруссии, во времена славного царствования Фридриха II, Великого, причем родился прямо под сводами дворца Его Величества.
   Вскоре Марк Теренций Варрон был замечен при дворе. Его трудно было не заметить: он принадлежал к чрезвычайно редкой по тем, да и по нынешним, временам породе голубых воронов, о которых (в отличие от белых) по причине крайней их нераспространенности нет даже пословиц. Марк Теренций Варрон был замечен не кем-нибудь, а самим высокородным отпрыском Фридриха II, Великого, — тоже Фридрихом, и тоже II, но Прусским (т.е. не Великим), которому только что исполнилось пять лет.
   — Дай! — просто сказал отпрыск, показывая на маленького голубого ворона. Между тем временем, когда он сказал «дай», и тем, когда ему сказали «нате», прошло два дня и одна ночь: за это время трем офицерам отрубили головы и человек пятнадцать прислуги лишилось мест по разным причинам.
   Так Марк Теренций Варрон стал собственностью Фридриха-младшсго, о чем отныне свидетельствовало тоненькое золотое колечко с монограммой отпрыска, надетое на лапку ворона, и прикованная к нему золотая же цепочка: ее длина определяла расстояние, на которое Марку Теренцию Варрону позволялось удаляться от Фридриха II Прусского. Расстояние было не таким уж маленьким: золота в Пруссии не жалели, особенно на все, что с легкой руки Фридриха II, Великого, квалифицировалось как поведение «auf seine Facon».
   Изредка Марку Теренцию Варрону разрешалось полетать свободно, но только в пределах зала. Ворон не относился к своему заточению трагически, поскольку о том, что это было заточение, не знал: «дай!» прозвучало вскоре после его появления на свет и он полагал его для себя естественным. Более того, Марк Теренций Варрон понимал, что состоит на государственной службе, и вел себя соответственно.
   Надо сказать, фортуна сделала его своим избранником не за одну только редкостную окраску, в нем были оценены и другие качества. Прежде всего — уникальная способность к языкам и не менее уникальная способность к подражанию разным голосам. Говорить Марк Теренций Варрон начал сразу, причем без всякого насилия извне — по велению, так сказать, сердца. «Автодидакт», — сказал о нем Фридрих II, Великий, и был прав. На освоение немецкого языка ушло не так много времени: лексикон Марка Теренция Варрона состоял в основе своей из слов, выражавших, по характеристике К.Маркса (данной, правда, применительно ко всему режиму Фридриха II, Великого), «…смесь деспотизма, бюрократизма и феодализма…» — увы! Не повезло, явно не повезло ворону с выпавшим на его долю периодом истории…
   Дальше — больше: ворон заговорил по-французски, отражая тем самым интересы прусской монархии. Первым французским словом, которое произнес Марк Теренций Варрон и которое кое-кого при дворе Фридриха II, Великого, насторожило и обескуражило (не без оснований, как выяснилось впоследствии), было диковатое для политической ситуации первой половины 50-х годов слово «opposition». Где уж ворон его подхватил, оставалось загадкой. Некоторое время слово это веселило недальновидных политиков, но вскорости стало раздражать их — причем все сильней и сильней. К самому же Марку Теренцию Варрону, вопреки его ожиданиям, относились, однако, все лучше и лучше. Конечно, ворон понять этого не мог: откуда бы ему, в самом деле, знать, что он давным-давно уже считался доносчиком, подхватывая слова, которые посторонним слышать не полагалось, да еще давая точную паспортизацию каждого слова… он ведь перенимал слово вместе с особенностями голоса и интонации! К этому времени Марк Теренций Варрон беспрепятственно летал уже по всему дворцу и даже вылетал на улицу: золотую цепочку сняли с него, поскольку он и так аккуратно возвращался в покои кронпринца, когда уставал подслушивать и подглядывать. Теперь лапку ворона украшало лишь золотое кольцо с монограммой.
   Неизвестно почему к исходу первой половины 50-х годов, а точнее, в самом начале 1756-го, Фридрихом II, Великим, был выдворен из страны французский посланник вместе со всеми сопровождавшими его лицами и вместе со всеми пожитками. Посланник увез из дворца какую-то скрученную в трубочку бумагу, скрепленную сургучом и предназначенную, кажется, королю Франции, что, по свидетельству очевидцев, и объясняло мрачность лица французского посланника, а также лиц сопровождавших-его-лиц. Инцидент был осмыслен позднее, когда (всего лишь через несколько месяцев) стало известно о союзе, заключенном против Пруссии Францией, Россией, Австрией, Швецией и некоторыми немецкими государствами. Фридриха II, Великого, приветствовали при дворе как провидца.
   Между тем лексикон Марка Теренция Варрона постоянно пополнялся. В прямой связи с его пополнением (об этом уже поговаривал двор) находились отставки считавшихся преданными Его Величеству государственных деятелей и назначения на их должности новых лиц, малоизвестных придворным кругам. Фавориты и фаворитки вспыхивали на небосклоне Его Высочайшей Милости как кометы, но — в отличие от комет — через миг не оставляли даже светящегося следа. Цинизм и вероломство монарха обсуждались в открытую.
   А Марк Теренций Варрон болтал без умолку — и, будучи в очень незначительной мере способным к диалогу, выдавал восхитительные образцы речи монологической. Ловкие придворные научились по болтовне его узнавать, откуда ветер дует — наиболее же предприимчивые из них исхитрялись играть на способностях Марка Теренция Варрона к языкам и копированию речи: отныне они молились на ворона, как бы невзначай, но очень громко и по многу раз в день произнося при нем фразы, которые — дойди они до нужных ушей — могли круто изменить судьбы их авторов. Марк Теренций Варрон удостаивался почестей языческих божеств, а при прусском дворе никогда не процветали так двуличие и лицемерие. Искусство интриги было доведено до совершенства. Двор превратился в балаган. Головы летели, как листья в октябре. Обозы иностранных посланников курсировали туда-сюда с регулярностью сегодняшних рейсовых автобусов. Марк Теренций Варрон говорил уже на двенадцати языках…
   К нему приставили телохранителя, денно и нощно оберегавшего его от покушений. Ворон участвовал во всех приемах, раутах, официальных и интимных обедах короля и его светлейших домочадцев. Домочадцы боялись друг друга и общались преимущественно жестами. К пластическому искусству Марк Теренций Варрон был неспособен.
   Вот как обстояли дела до тех пор, пока за пределами Пруссии не начали ходить слухи о том, что прусский король за неимением собственной головы пользуется вороньей, а однажды на каком-то балу (всего-навсего в Баварии) никому не известный барон Кнорре скаламбурил во всеуслышание: «Так мы с легкой руки Пруссии всю Европу провороним». Каламбур расползся быстро. Между тем Его Королевскому Забиячеству совсем не улыбалось, чтобы всякий барон острил по его поводу, и, вынашивая в сердце своем планы войны за Баварское наследство, Фридрих II, Великий, через кого-то передал пресловутого ворона труппе бродячих артистов…
   Так Марк Теренций Варрон оставил поприще государственной службы, но долго жила еще во дворце память о нем и впоследствии ему приписывались такие деяния, какие были бы не под силу и стае воронов. Вот куда уходят корни мифа о Вороне Золотой Лапке, к сожалению уже забытого в наше время.
   А к богеме Марк Теренций Варрон привыкал трудно. Его снова посадили на цепочку — правда, теперь уже на медную, — и заставляли потешать публику, обучив десятку новых слов, произнесение которых всякий раз вызывало приступы странного веселья «простого народа»… Марк Теренций Варрон не любил этих слов. Автор, с позволения читателей и щадя их, приводить примеров не станет. Однако нет худа без добра: если раньше Марк Теренций Варрон произносил все, что приходило ему в голову, особенно не задумываясь, то теперь выбор слова превращался для него в насущно важную проблему. Понимая, что стилистически сниженная лексика оплачивается хорошей кормежкой, а кодифицированный литературный язык — нет, Марк Теренций Варрон развивал в себе стилистическое чутье. Элементы публицистического стиля проходили на «ура» — элементы официально-делового вознаграждались лишь побоями… Бедняга-ворон, он и не подозревал, что все несчастья, выпавшие на его голову, сделают из него поэта! Пройдя сравнительно короткий этап формализма, за который в труппе устроили ему адскую взбучку, он вплотную подошел к осознанию содержательности формы, то есть стал не просто поэтом, но мастером, за что и должен был возблагодарить судьбу, однако — вследствие непонимания ее поворотов — не возблагодаривал. А судьба между тем заполняла еще один пробел в его образовании: странствия по белу свету основательно расширяли кругозор, наполняли новыми образами восприимчивое сердце Марка Теренция Варрона. И когда теперь в ответ на какой-нибудь окрик («Пошел отсюда, кыш!») он, склонив голову и грустно глядя на собеседника, беззлобно отвечал: «Я зна-аю жизнь…», — в этом, ей-богу, был большой смысл.
   Впрочем, давно уже не подходил Марк Теренций Варрон к кому попало. Кончились те времена, кончилось детство. Тогда, охотно садясь на любое плечо, он наклонялся к самому уху человека и проникновенным шепотом предлагал: «Поговорррим?», за что неизменно получал какое-нибудь угощение. Теперь же все чаще и все печальней произносил Марк Теренций Варрон: «Temporrra mutanturrr…», — ни на кого не глядя, а только слушая и слушая музыку этой фразы. Он умел уже различать людей и гораздо более трезво поглядывал на них: дескать, а ну-ка, милейший, дайте на Вас посмотреть, чего Вы стоите… э-э-эх, да Вы ничего не стоите, что ж тогда разговаривать с Вами, а уж тем более на плечо к Вам садиться, — нет-нет, милейший, ступайте-ка Вы своей дорогой, я — своей, и дело с концом.
   Но Фредерика!.. Но эта девочка — тоненькая, как ниточка, по которой она гуляла по небу с двумя большими бумажными лепестками в руках! Но эта маленькая фея, танцевавшая на пальцах нежные танцы Баварии! И южный ее выговор — мягкий, как пух под самыми густыми перьями, выговор, который нельзя повторить, чтобы не задохнуться… Фредерика, первая — первая и взаимная любовь Марка Теренция Варрона!
   Ее подобрали на дороге, где она просто сидела и просто ждала, когда ее подберут. Подобрали, посадили в тесный возок, накормили чем бог послал, расспросили… — Я умею танцевать. — Хорошо, будешь танцевать. — Я умею петь. — Хорошо, будешь петь. — А этот ворон, он зачем у вас на цепи? — Чтобы не улетел… — Разве ему плохо с вами, что он может улететь?
   Фредерика оказалась необыкновенно способной.
   — Как это ты делаешь? — спросила она у Пауля, когда тот шел по канату.
   — А иди сюда — покажу.
   И Фредерика пошла по канату, смеясь от счастья.
   — Сколько тебе лет, Фредерика?
   — Четырнадцать.
   — Фреде-рика. — сказал Марк Терениий Варрон.
   — Ну и ну! — засмеялся папа Сеппль. — Это вообще-то говорящий ворон, но по имени никого из нас не называет. Ты первая.
   Конечно, первая! Первая любовь — острая, как клинки папы Сеппля. Как все клинки папы Сеппля.
   — Фреде-рика!
   Она никогда не разговаривала с Марком Теренцием Варроном, прежде не сняв с него цепь. Тогда он поднимался высоко-высоко и камнем падал на голову Фредерики, в самый последний момент резко уходя в сторону. И Фредерика смеялась — как часто и как негромко смеялась она!
   — Rabebreher, Du bist mein Rabebreher[5], — ласково говорила она, радуясь, что придумала такое хорошее имя.
   А Марку Теренцию Варрону было совершенно все равно, как называет его Фредерика: только бы не умолкала, только бы говорила что-нибудь южным своим, солнечным своим баварским голосом… впрочем, Rabebreher — это правда здорово! Убедиться же в том, насколько это еще и точно, он смог в самом скором времени.
   Его давно интересовали другие вороны. Марк Теренций Варрон видел их только несколько раз, да и то мельком: вороны ведь не живут в густонаселенных местах. А бродячие артисты — наоборот. И потом… возок так быстро катился по дорогам: мало что замечалось в пути. Однажды только, не успев доехать до Марбурга, артисты решили заночевать около какого-то поля. Был вечер — теплый, как вся Бавария Фредерики. Марка Теренция Варрона привязали снаружи — и тут он увидел их, других воронов. Они прохаживались по стерне. Марк Теренций Варрон хотел было приветствовать их, но отчего-то смутился. Он только весь подобрался и смотрел на них долгим, как его жизнь, взглядом. Среди воронов была Дама бесподобной красоты и грации. Она что-то ела с земли.
   Марка Теренция Варрона заметили не сразу. А заметив, принялись обсуждать вполголоса не то цвет его перьев, не то цепь, удивительную для них ничуть не менее. Кажется, они поссорились при обсуждении, некоторое время дулись друг на друга, потом подошли поближе к возку. Обсуждение возобновилось и снова привело к ссоре. Марк Теренций Варрон не понимал, что именно их интересует, а то он охотно пришел бы им на помощь. Может быть, когда вороны решат что-нибудь по его поводу, они вступят с ним в разговор?
   Однако те разошлись не на шутку: Марк Теренций Варрон засомневался даже, не забыли ли они о том, что составляло предмет их дискуссии, — и засомневался, по-видимому, небезосновательно. На него самого внимания больше не обращали: перепалка сделалась слишком жаркой. Но когда уже Марк Теренций Варрон впал в отчаяние, решив, что о нем не вспомнят никогда, два молодых ворона бросились к нему и ни с того ни с сего начали провоцировать его на драку. Он не понял их намерений, он с недоумением смотрел на обидчиков, он, наконец, разозлился…
   На крики из возка выбежала Фредерика и, мгновенно оценив ситуацию, кинулась на защиту своего Rabebreher'а, но ее появление внесло в ряды птиц такую панику, что уже через миг Марка Теренция Варрона защищать было не от кого.
   — Вот видишь, — приговаривала Фредерика, промывая его раны теплой водой, — как плохо быть Rabebreher'ом… Это тебе за то, что ты «портишь породу»! — и столько горечи было в словах ее, столько участия, на сколько может быть способен лишь товарищ по несчастью… И все-то они были голубыми воронами — бродячие эти артисты, и все-то они «портили породу», правда, свою породу, человеческую. Случалось, что и их гнали из городов и селений, случалось, что и им вслед летели проклятия, — бедные голубые вороны эпохи Просвещения! Гуляющие по канатам, танцующие, поющие, творящие из ничего цветы и ленты… знать ничего не желающие об Австрийском наследстве, о Семилетней войне, о Баварском наследстве, но гуляющие по канатам, но танцующие, но поющие, но творящие из ничего цветы и ленты! И безумно красивое слово — Variola…