Страница:
— Плохо, — сказал Станислав Леопольдович и — непонятно в чей адрес, но, скорее всего, ни в чей адрес, а себе под нос — пробубнил: — Дождь, между прочим, мог бы и быть, черт бы его побрал! И бруфен мог бы быть в аптеках: эка невидаль — бруфен!.. — Ворчливый он, оказывается, старик, этот Станислав Леопольдович!
Они раскланялись — и Станислав Леопольдович вошел в зал с твердым намерением отныне приходить на полчаса раньше, чтобы успевать поговорить по душам с Иваном Никитичем, с которым, кажется, вообще никто никогда не разговаривает.
Народу в зале было мало, и в основном бабули какие-то. Семь часов — не молодежное время. А ребята уже на сцене — и, увидев Станислава Леопольдовича, кивают ему. Хорошие они… просто удивительно, до чего хорошие, — почти такие же, как Петр. Станислав Леопольдович улыбается — каждому отдельной улыбкой: под музыку, которая потихоньку набирает силу, и Станислав Леопольдович знает эту музыку, вот уже несколько дней знает, даже слова кое-какие запомнил. Впрочем, слова звучат уже из-за сцены… бормочутся уже в микрофон где-то неподалеку — понятно, что французские, но какие именно — не слышно: так точно из толпы, на улице, долетают отголоски, осколки, обломки речи, не очень внятные и совсем невнятные: голос жизни. Однако собираются в стайку отголоски — и можно уже понять: Non, je ne regrette rein! C'est paye, balaye, oublie… Je m'en fous du passe. Avec mes souvenirs j'ai allume ie feu, mes chagrins, mes plaisirs je n'ai plue besoin d'eux…
И удивительно красивая женщина выходит сразу вслед за словами… нет, не так: слова ведут за собой удивительно красивую женщину — в густо-лиловом платье и тонком белом шарфике, в узких белых туфельках. С фиалковыми глазами и седой — может быть, чуть сиреневатой — шевелюрой… эдакая очень приблизительная стрижка. И никто не может узнать в этой почти нереально прекрасной даме всеми любимую старушечку-с-придурью, каждый вечер певшую здесь романсы. Но об этой своей репутации не жалеет прекрасная дама, ни о чем она не жалеет — даже о том, что все прошло стороной, кивнуло — и пропало, мелькнуло — и нет… Впрочем, будет еще — и не однажды будет! Откуда она знает об этом? Может быть, не первую жизнь живет уже, а вторую, или даже третью — и все понимает про себя и про нас?
…Странные вещи происходили в маленьком кафе последние два года. Кажется, это Эмме Ивановне Франк дирекция была обязана тем, что более чем заурядная забегаловка превратилась чуть ли не в «Клозери-де-лила»: ансамбль «Счастливый случай» собирал теперь постоянную публику — своего рода богему… да простят автору употребление этого слова применительно к российской нынешней жизни; во всяком случае какие-то в-прошлом-студенты, в-будущем-поэты-и-художники, персонажи-вне-времени-и-места приходили сюда. И появился даже особый стиль, который старались соблюдать завсегдатаи и который ощущался случайными гостями. Между прочим, с кухни перестали воровать продукты и растаскивать их по домам, а сомнительные граждане перестали подходить с заднего хода и продавать-покупать то-чего-никогда-нет…
Эмма Ивановна Франк заканчивала сегодняшнее выступление, как и всегда в последние дни, странной какой-то песней. Аккомпанировал ей один только Павел — на губной гармонике. Простая такая мелодия, и слова простые совсем, а припев непонятный — «дол зеленый, йо-хо!» Всего неделя прошла с тех пор, как возникла в грустной московской жизни песенка эта, а кафе — безымянное бог знает с каких пор — называли уже «Зеленый дол». И подумывали даже о вывеске.
И подумывали даже о том, чтобы «Счастливому случаю», срочно переименованному в «Зеленый дол», участвовать в конкурсе вокально-инструментальных ансамблей — не победить, конечно, а просто участвовать: ни-за-чем. Опять же для разнообразия грустной московской жизни — и предъявить ей, этой грустной московской жизни, другую жизнь — жизнь в розовом свете. Причем ровно-через-три-дня!
Жизнь в розовом свете действительно была предъявлена и показана по телевизору: телевидение транслировало конкурс не целиком, но короткую программу ансамбля «Зеленый дол» представило без купюр.
Итак, ансамбль «Зеленый дол». Солистка — Эмма Ивановна Франк. Медленно вышли на сцену девушка и молодые люди, одетые в черное — с головы до ног. Заиграли тихо, нестройно, словно впервые встретились и сейчас только приноравливаются, приспосабливаются друг к другу. Кажется, еще и мелодии не было никакой — не получалось пока мелодии, не вырисовывалось… извините, дескать, мы тут случайно, мы уйдем сейчас, но вот уже и немножко мелодии — рисунок ее становится четче, уже видны контуры будущей песни, но только контуры, а что за песня — непонятно еще… Где-то почти за пределами зрения, в отдаленнейшей кулисе принимается звучать голос — очень низкий и разбитый… неэстрадный, немолодежный вовсе уж голос, которому тут не место.
И надо бы освистать этот голос, да нет сил свистеть: все силы уходят на то, чтобы слушать — слушать, вытягивая шеи… кто там поет в отдаленнейшей кулисе и о чем поет? По-французски поет, не понять о чем, но уже и неважно, о чем, только бы увидеть источник голоса, завернутый в черное, — теперь не имеет значения, каков он, источник этот! Пусть будет стар, пусть будет убог… все равно. Ну, хорошо, мы согласимся с любой видимостью, мы го-то-овы — и тогда… Источник голоса начинал приближаться — совсем незаметно, будто плыл по воздуху, и глаза болели вглядываться, мучительно вглядываться и гадать, какая же все-таки она, эта жизнь-в-розовом-свете, о которой полкуплета по-русски спел голос.
Она была черной, но вот уже на авансцене, где все видно совсем теперь ясно, она подняла голову и открыла лицо свое, эта черная-жизнь-в-розовом-свете, и сбросила к ногам накидку. В розовом — ах, в рискованно розовом платье дошкольницы, коротеньком, до колен, — предстала старая женщина Эмма Ивановна Франк перед самой молодой на свете аудиторией. Когда человеку под семьдесят, можно ли в розовом, Эмма Ивановна Франк!..
А она стояла на краешке сцены — и ослепительный свет шел от нее, нарочитый ослепительно розовый свет, в котором особенно зримо становилось все, что было в ней ветхого, дряхлого, некрасивого и вместе высокого, трогательного. Так вот какая она — жизнь-в-розовом-свете, жизнь в розовом платье, старая наша жизнь… Маленький маскарад накануне гибели!
В задних рядах привстали: там не могли поверить глазам своим. И все шли и шли люди вдоль проходов, все подтягивались и подтягивались к сцене — и замерли с прижатыми к груди руками. А кинокамера торжественно и грустно запоминала лица медленной этой процессии, идущей увидеть жизнь.
И кончилась песня. Ни единого хлопка, ни единого шороха. Зал ждал, что дальше. В полной тишине старенькая фея произнесла в микрофон одно только слово: — Милорд.
Подняла черную свою накидку, набросила на плечи: дошкольное платьице снова исчезло из виду. И опять заговорила по-французски — небрежно, легко, только-для-французов… ах, вы не француз, месье, какая жалость, но ведь вы говорите по-французски, это же так естественно! Что? Вы не говорите по-французски… но тогда я теряюсь, месье, и не знаю, как я вам могу помочь, ведь дело в том, что я уже пою…il s'agit d'un milord, monsieur… — и все вдруг замечают, что действительно поет уже дама и пела давно, и музыка звучала, только не замечалась как-то — шарманочная такая музыка. А потом совсем забыла дама про накидку, и замелькало — редко, намеком — то самое розовое платьице из-под накидки черной, и все чередовалось розовое-черное, розовое-черное, и опять перемешивались любовь-печаль, жизнь-смерть… Но не горюйте, господа, пройдет и это, господа, не отчаивайтесь! И — фиалковые слезы из фиалковых глаз.
Вторая кончилась песня. И опять ждал зал — только весь уже подошел к сцене, мало кто остался сидеть, и забыли о них — сидевших — навеки.
— Старинная тирольская песня «Дол зеленый», — сказал в микрофон посторонний мужской голос. Девушка и молодые люди в черном отступили в глубь сцены — были, не были? — один остался: долговязый, с гармоникой губной. А из ближней кулисы вышел старик в тирольской шапочке с перышком и взял солистку за руку, как ребенок на детском празднике — подружку. Меж тем она пела уже под губную гармонику:
Дол зеленый — йо-хо,
Дол зеленый — йо-хо…
И тут старик подхватил мягким басом:
Собирались вместе, начинали песню про зеленый дол.
Так и стояли рядом: пели, держась за руки, — дети на лужке… А птица — веселая одна птица — подхватила и унесла их песню. Куда? Они не знали куда и горевали немножко, но горевать бросили, потому что птицы всегда возвращаются, вернется и эта птица… и мы еще споем с вами, вот уже и поем, и нам хорошо вместе — двум старым-старым детям и тем, кто с ними… А с ними уже девушка и несколько молодых людей — были, оказывается! — они скинули черные плащи, и обнаружились под плащами зеленые костюмы, похожие на тирольские, — со штанами чуть ниже колен.
И когда окончилась песня, а старики начали вдруг под губную гармонику тихонечко эдак переступать, как бы танцуя, — Господи, что сделалось в зале! Все захлопали и закричали ааааааа — и, кажется, даже члены жюри закричали ааааааа: скучные мужчины и женщины из каких-то клубов, дворцов-и-домов-культуры, которые пришли судить музыку, но теперь не хотели и этим своим ааааааа отказывались судить: они хотели на зеленый луг, в кружок — рас-пе-вать!..
Глядя концерт по телевизору в записи еще через три дня (это был уже второй показ), Эмма Ивановна плакала, и кашлял Станислав Леопольдович, и хлюпала носом Бес, и молчали с суровыми-в-общем-лицами ребята из «Зеленого дола» — все они собрались в квартире Эммы Ивановны и Станислава Леопольдовича: вместе посмотреть концерт и выпить чайку. Концерт, стало быть, посмотрели, принялись чай пить — тут как бы выключить телевизор, да забыли выключить, и началась передача о встрече в одной из московских школ — ой какая странная передача!.. Замерли с чашками в руках гости, замерла Эмма Ивановна, замер магистр (прозвище это прижилось-таки к Станиславу Леопольдовичу).
Однако сейчас автор не станет занимать время пересказом телевизионной программы — может быть, потом когда-нибудь, а теперь нет настроения… да и важные дела впереди. Магистр одевается, одевается Эмма Ивановна, одеваются ребята. Хозяева хотят проводить гостей? Да нет, не похоже: гости в одну сторону, хозяева — в другую, к метро, опять же «Кропоткинская». Куда отправляются Эмма Ивановна и Станислав Леопольдович?
Куда бы там ни было, но часа через четыре Эмма Ивановна вернется одна: Станислав Леопольдович задержится в булочной на углу Гоголевского и Кропоткинской — и всего-то навсего хлеба купить… половинку черного да французский батон за двадцать две копейки. Ах, Станислав Леопольдович, нельзя вам сейчас задерживаться: перепутались уже случайности и никто больше не отвечает за них. Оставьте вы эту очередь, есть ведь дома какой-то хлеб — тем более, что у Аида Александровича… ну да, об этом же пока уговорились молчать.
Но стоит в очереди Станислав Леопольдович. Боже, как много в жизни нашей иногда зависит от половинки-черного-да-французского-батона-за-двадцать-две-копейки! И вот они уже в авоське, а Станислав Леопольдович пересекает булочную, выходит на улицу.
— Магистр Себастьян, берегитесь! — слышит он.
Голубой ворон сидит на карнизе.
— Не может быть! — почти кричит Станислав Леопольдович. — Это же был единственный экземпляр!
А голубой ворон сидит на карнизе.
— Фредерико? — Вот и кольцо с монограммой: тот самый ворон!
— Эвридика, — твердо отвечает птица.
— Was fur Euridika? — по-немецки почему-то спрашивает Станислав Леопольдович.
— Dieselbe, — говорит ворон. И — через паузу: — Sehen Sie sich vor!
— Droht es mir eine Gefahr?
— Sehen Sie sich vor! Magister Sebastian, sehen Sie sich vor!.
Станислав Леопольдович протянул руки: ворон сам перепорхнул с карниза на его ладони. С авоськой и вороном в руках отправился он к телефону через дорогу, за выходом из метро.
— Кло, — сказал он. — Я не приду домой. Меня предупредили об опасности, нужно исчезнуть на время.
— Кто предупредил? Куда исчезнуть?
— Один… приятель. Из давних времен. А исчезнуть… исчезнуть еще не решил куда. Жди моего звонка или… или чего-нибудь. И знай: мы вместе. Но будь осторожна.
Эмма Ивановна не поняла ничего. Трубка уже гудела. Эмма Ивановна прижала ее к груди и упала на колени:
— Господи! Отвечающий за живых и за мертвых! Сохрани мне его!
Потом она положила трубку и сказала:
— Я вся мокрая.
Ее действительно словно только что вынули из воды. Эмма Ивановна села в кресло и просидела с полчаса. «Сейчас зазвонит телефон», — подумала она, и телефон зазвонил.
— Алло. — Не было ничего в ее голосе — вообще никакой интонации.
— Добрый вечер. Это Эмма Ивановна Франк? — молодой голос. Хороший голос. Правда, немножко напряженный.
— Да. Эмма Ивановна Франк.
— Меня зовут Петр. Петр Ставский.
— Здравствуйте.
— Вам… простите, Вам случайно не рассказывали обо мне?
(Рассказывали! Конечно рассказывали! Много рассказывали. Какое счастье, что Вы позвонили. Приезжайте ко мне, иначе я умру сейчас. Вы единственный человек, который нужен мне в данный момент. Но-будь-осторожна. Что он имел в виду?..)
— Кто мог мне рассказывать о Вас?
— Один… один мой хороший знакомый, его зовут Станислав Леопольдович. (Но-будь-осторожна).
— Я не знакома со Станиславом Леопольдовичем.
— Наверное, это неправда, Эмма Ивановна.
— А почему Вы себе позволяете… Петр Ставский…
— Потому что я видел по телевизору вас обоих. Вы пели тирольскую песню… Дол зеленый — йо-хо, дол зеленый, йо-хо! Вы держались за руки. Вы знакомы со Станиславом Леопольдовичем. Молчание. — Эмма Ивановна, прошу Вас, не вешайте трубку! Послушайте меня, Вы слушаете?
— Да.
— Станислав Леопольдович… он сейчас где? Вы, может быть, знаете?
— Почему я должна знать?
— У вас телефон 203-38-88… это Сивцев Вражек… вы, стало быть, соседи.
— Соседи?.. А как Вы вообще узнали мой телефон? Кто Вам дал его?
— Я через справочную! По телевизору назвали вашу фамилию — и я… это просто, на самом деле.
— Если знать адрес — просто.
— А я сказал — Сивцев Вражек. Не знаю почему.
Внезапно Эмма Ивановна устала — ужасно, дико… до умопомрачения. У нее не было выхода — оставалось только поверить хорошему этому голосу. И она поверила — от усталости.
— Приезжайте ко мне, Петр. Станислав Леопольдович живет… жил здесь. — Эмма Ивановна назвала адрес.
— Почему Вы так сказали — жил?
— Потому что я не знаю, что с ним… Приезжайте, у меня нет сил — по телефону. До свиданья.
Она села и заплакала. Петр приехал через полчаса. Было девять вечера.
— Почему Вы так сказали — жил? — спросил Петр с порога.
Эмма Ивановна рассказала ему о звонке с бульвара.
— Очень плохой звонок. — В вопросе Петра не было вопроса.
— Очень плохой звонок.
Они смотрели друг на друга. Смотрели долго, без интереса. Но увидели все. Она — обаятельного и сильно взволнованного юношу. Он — обаятельную и доведенную до отчаяния старушку.
— Вы красивая, — сказал он.
— Присядьте… куда хотите, — сказала она.
— Я присяду, спасибо. Нам трудно будет говорить?
— Только сначала. — Эмма Ивановна открыла дверь на балкон. — Очень душно. Вы… как живете?
— Спасибо. Я только что из Тбилиси. Несколько часов назад. Увидел дома передачу — и сразу позвонил. Но Вас долго не было дома.
— А что Вы делали в Тбилиси?
— Банк грабил.
— И что же — успешно?
— Вполне. Статья 206 прим. Штраф в размере двухсот рублей.
— Вы грабитель?
— Нет, филолог. А Вы та самая Прекрасная Дама?
— То есть?
— Ну… с которой Станислав Леопольдович жил… двести лет назад?
— Откуда вам это известно?
— Мне все известно. — Петр честно взглянул в фиалковые глаза.
— Ну и слава Богу, — вздохнула Эмма Ивановна.
— Я от Эвридики знаю, — уточнил Петр.
— А Эвридика это…
— Эвридика — моя невеста. Она тоже смотрела передачу. Она сразу позвонила мне после концерта. Кстати, Эвридика тоже знает эту песню… про дол зеленый, йо-хо. Правда, без слов — только мелодию. Эвридика не изучала немецкий. А мотив помнит с детства.
— М-да… — покачала головой Эмма Ивановна. — Я очень хотела бы поговорить с ней про дол зеленый… Со мной-то все понятно. Когда я была Клотильдой Мауэр…
— Простите? — переспросил Петр. И — привкус мяты: опять мята?
— Ну, раньше, давно, когда меня звали еще Клотильдой Мауэр… Почему Вы так смотрите?
Петр не понимал про Клотильду Мауэр. Он не понимал настолько сильно, что фиалковые глаза Эммы Ивановны сделались совсем темными и она спросила — довольно сухо:
— Что Вас конкретно удивляет?
— Нет-нет, — сказал Петр. — Продолжайте, пожалуйста.
Но-будь-осторожна. Я буду, буду осторожна, магистр!
— А нечего продолжать! — со всевозможной беспечностью внезапно закончила Эмма Ивановна.
Петр не понял исхода. Но Эмма Ивановна уже молчала — и невозможно было представить себе, что она когда-нибудь заговорит. Петр так и спросил:
— Вы когда-нибудь заговорите или… или я сделал что-то не так? Но, поверьте, я не хотел. — От привкуса мяты сводило уже скулы.
— Дело не в этом, — вздохнула Эмма Ивановна. — Просто Вы сказали: «Мне все известно», — и я поверила вам. Но теперь я сомневаюсь в том, что Вам все известно. И не знаю, как быть.
— Значит так. — Петр закрыл глаза, чтобы собраться. — Я имел в виду восьмерки. Мне про восьмерки все известно. Эвридика…
— Восьмерки — это что? — испугалась даже Эмма Ивановна.
Теперь настала очередь Петра — замолчать. Теперь он смотрел на Эмму Ивановну темно.
— Кажется, мы говорим о разных вещах, — подытожила она. — Но, по-моему, об одинаково страшных, потому что… Я не знаю почему, у меня просто такое ощущение.
— У меня тоже.
Ситуация сделалась дурацкой: Эмма Ивановна и Петр опасливо поглядывали друг на друга. Не решаясь ни на что. Первым не выдержал Петр.
— Эмма Ивановна, может быть, мы расскажем друг другу все? Кажется, это единственный выход.
Но-будь-осторожна.
— Не знаю… Лучше дождаться его. Он скажет, как себя вести. Если… если вернется! — И — фиалковые слезы. Она вытерла их, эти слезы. Быстро и насухо. Спросила: — А Вы можете открыть мне вашу тайну только в обмен на мою? Дело в том, что я не уверена, разрешил ли бы мне Станислав Леопольдович… Это, в сущности, его тайна — во всяком случае, скорее его, чем моя. А у Вас тайна — чья?
Петр пожал плечами. Он не понимал, чья это тайна. Но едва ли тайна Станислава Леопольдовича.
— Я расскажу Вам все, — решился он.
И начал говорить. И по мере того, как говорил, фиалковые глаза отцветали. Они отцвели полностью, когда Петр закончил. Резко обозначились морщины на лице Эммы Ивановны — и стало понятно, что это очень старая женщина. Что она действительно старше Петра лет на двести.
Впрочем, сейчас он не думал о таких вещах.
— М-да… — сказала Эмма Ивановна. — Более чем двусмысленное положение. И более чем опасное. Никто не знает, что там взбредет в чужую голову. Но Станислав-то Леопольдович ждет опасности с другой стороны. Подозреваю даже, что об этой стороне он вообще не осведомлен.
— Ну уж как раз он… я хочу сказать, он мог бы раньше всех догадаться. Если учитывать некоторую… как бы это выразиться, полуреальность… Скажите, — словно опомнился вдруг Петр, — а Станислав Леопольдович пишет… писал книги?
Эмма Ивановна развела руками.
— Я, знаете ли, Петр, в общем-то недалекая женщина — и у меня короткая память. — Она усмехнулась. — Как, впрочем, почти у всех… у Вас, например. Но я к тому же еще недалекая женщина. Со мной он не говорил о своих книгах.
Петр не то кивнул, не то помотал головой.
— А почему Вас это интересует, — спросила Эмма Ивановна, — просто так или… или есть причина?
— Да неважно уже, — вздохнул Петр. — Было важно… раньше, месяца два тому назад, когда мы познакомились с ним. А Вы бывали в его квартире?
— Разве у него есть квартира?
— Была. Недалеко отсюда. В двух шагах.
— Вот как? Странно… Он никогда не говорил мне.
— Может быть, это не его квартира. Скорее всего не его.
Эмма Ивановна подошла к Петру, положила руку на его плечо.
— Вы простите меня, дорогой мой, если я обманываю Ваши ожидания… Мне и самой тяжело молчать — хотя бы потому, что я не знаю, как поступить. Но пусть уж Станислав Леопольдович сам расскажет Вам о том, о чем собирался, — у него это лучше получится. И потом… он знает, а я только слышала. Впрочем, что-то надо немедленно решать. — Эмма Ивановна размышляла вслух. — Сейчас, стало быть, за ним следит два… следят две… службы. — Она вздрогнула, найдя нужное слово. — И обе хотят с ним покончить. У него начнется мания преследования… две мании преследования. — Эмма Ивановна почти рассмеялась — нервно.
— Я ничего не знаю про ту службу… о которой Вы не решаетесь мне сказать, но эта служба… что ж, ее, по крайней мере, можно обмануть как-нибудь.
— Да, да, Петр! — Казалось, Эмма Ивановна уцепилась за удачную мысль. — Там у Вас все же человек, человека можно обмануть, людей часто обманывают… Но как обмануть, Петр? Что сделать? Я готова, только… Вы должны мне посоветовать.
Теперь рассмеялся Петр.
— Милая вы Эмма Ивановна! Тут нельзя ничего советовать, тут каждый сам решает — и никому не сообщает о своем решении. Потому что эта система подслушиваний действует безотказно. Везде. Кажется, она подслушивает даже мысли. Так что решения следует принимать очень быстро — причем те, которые кажутся самыми дикими, самыми нелепыми: по-другому невозможно нарушить навязываемый ход событий.
Эмма Ивановна сжала голову ладонями и застонала почти:
— Ой, Петр, Петр… никаких диких мыслей не приходит на ум! Что же делать, миленький? Ах да… говорить же нельзя, я забыла. А за ним ведь сейчас уже охотятся — иначе его не предупреждали бы! Может быть, его даже… уби-и-или, — она закачалась в разные стороны, — или прямо теперь убива-а-ают. Убивают? — И Эмма Ивановна закричала в пространство: — Его убили, Петр, или вот-вот убьют!
— Есть у вас бумага и карандаш? Я все дома оставил, — быстро сказал Петр.
— Есть! — Эмма Ивановна спотыкаясь подошла к шкафчику, принялась искать. — Вот. А что Вы решили, Петр? Хотя… да-да, молчите, молчите, умоляю вас!
Петр что-то писал на листке — недолго. На короткое время задумался, встал. Прошелся по комнате. Эмма Ивановна стояла у стола увядшей такой фиалкой. А Петр остановился у двери на балкон.
— Я выйду покурить, можно? У меня привкус мяты во рту…
— Это я корвалолу напилась… Да Вы здесь курите!
— Не от корвалола… так уже было! Раньше… Я выйду все-таки. Он вышел на балкон и достал сигарету. Зажег. Посмотрел на улицу. Слегка повернув голову в сторону Эммы Ивановны, сказал: — Там листок на столе… прочитайте.
Эмма Ивановна потянулась за листком. На листке были цифры и что-то еще. Она взглянула на Петра — и увидела… увидела его в горизонтальном положении над перилами балкона.
— Петр! — крикнула Эмма Ивановна, все уже поняв, но успела сделать лишь один шаг к балкону. Над ним завис дымок и несильно пахло табаком. На улице было тихо.
— Петр выбросился из окна, — произнесла Эмма Ивановна и потрогала рукой сердце, выскочившее наружу и стучащее по платью. — Почему… выбросился… Петр? — Она задыхалась. Сердце грозило упасть на пол. Придерживая его, чтобы не упало, она дотянулась до телефона.
Взглянула на часы: одиннадцать. На улице уже может никого и не быть. Сивцев Вражек пуст вечерами. Набрала ноль-три.
— Человек выбросился с балкона.
— Фамилия?
— Немедленно приезжайте по адресу. — Она продиктовала адрес и уронила трубку. В трубке продолжали говорить. Потом трубка гудела, очень неприятно. Эмма Ивановна громко положила ее на место. Встала. Мир качался весь. Взяла записку Петра, долго читала короткий совсем текст:
«151-02-72. Эвридика Эристави. Позвоните сразу». «151-02-72. Эвридика Эристави. Позвоните сразу». «151-02-72. Эвридика Эристави. Позвоните сразу». 151-02-72…
— Алло. Эвридика Эристави?
— Да. Добрый… Добрая ночь.
— Это Эмма Ивановна Франк.
— Как? — опешила девушка.
— Эмма Ивановна Франк. Вы не могли бы сейчас прямо приехать ко мне?
— Куда?
Эмма Ивановна продиктовала адрес.
— Еду, — откликнулась Эвридика и опустила трубку. Спустя минут двадцать она уже вышла из такси в Сивцевом Бражке.
Дверь долго не открывали. В проеме еле держалась на ногах фиолетовая женщина-из-телепередачи. В облаке больничного запаха. Она почти упала на руки Эвридике. И заплакала — так тихо, что как бы и не заплакала. Эвридика стояла прямо и держала ее за плечи. Потом повела в комнату, усадила в кресло. Эмма Ивановна сидела, как посадили. Не двигаясь вообще. Не глядя на Эвридику. Не говоря ничего. Эвридика подняла листок бумаги около кресла. Прочитала. Почерк Петра. Позвоните сразу. Сразу — это когда? Сразу после чего?
— Там на улице — что, возле дома? — Голоса у Эммы Ивановны почти совсем не было.
— Я не понимаю Вас… Там ничего.
— Петр выбросился с балкона.
— Насмерть? — в голове у Эвридики стало пусто.
— Нет! — срочно солгала Эмма Ивановна. — Я уже позвонила в больницу. Его увезли на «скорой».
— Спасибо, — зачем-то сказала Эвридика.
— Вы сядьте, сядьте, — забормотала Эмма Ивановна. — Вы сядьте, девочка.
— Позвонить можно от Вас?
Они раскланялись — и Станислав Леопольдович вошел в зал с твердым намерением отныне приходить на полчаса раньше, чтобы успевать поговорить по душам с Иваном Никитичем, с которым, кажется, вообще никто никогда не разговаривает.
Народу в зале было мало, и в основном бабули какие-то. Семь часов — не молодежное время. А ребята уже на сцене — и, увидев Станислава Леопольдовича, кивают ему. Хорошие они… просто удивительно, до чего хорошие, — почти такие же, как Петр. Станислав Леопольдович улыбается — каждому отдельной улыбкой: под музыку, которая потихоньку набирает силу, и Станислав Леопольдович знает эту музыку, вот уже несколько дней знает, даже слова кое-какие запомнил. Впрочем, слова звучат уже из-за сцены… бормочутся уже в микрофон где-то неподалеку — понятно, что французские, но какие именно — не слышно: так точно из толпы, на улице, долетают отголоски, осколки, обломки речи, не очень внятные и совсем невнятные: голос жизни. Однако собираются в стайку отголоски — и можно уже понять: Non, je ne regrette rein! C'est paye, balaye, oublie… Je m'en fous du passe. Avec mes souvenirs j'ai allume ie feu, mes chagrins, mes plaisirs je n'ai plue besoin d'eux…
И удивительно красивая женщина выходит сразу вслед за словами… нет, не так: слова ведут за собой удивительно красивую женщину — в густо-лиловом платье и тонком белом шарфике, в узких белых туфельках. С фиалковыми глазами и седой — может быть, чуть сиреневатой — шевелюрой… эдакая очень приблизительная стрижка. И никто не может узнать в этой почти нереально прекрасной даме всеми любимую старушечку-с-придурью, каждый вечер певшую здесь романсы. Но об этой своей репутации не жалеет прекрасная дама, ни о чем она не жалеет — даже о том, что все прошло стороной, кивнуло — и пропало, мелькнуло — и нет… Впрочем, будет еще — и не однажды будет! Откуда она знает об этом? Может быть, не первую жизнь живет уже, а вторую, или даже третью — и все понимает про себя и про нас?
…Странные вещи происходили в маленьком кафе последние два года. Кажется, это Эмме Ивановне Франк дирекция была обязана тем, что более чем заурядная забегаловка превратилась чуть ли не в «Клозери-де-лила»: ансамбль «Счастливый случай» собирал теперь постоянную публику — своего рода богему… да простят автору употребление этого слова применительно к российской нынешней жизни; во всяком случае какие-то в-прошлом-студенты, в-будущем-поэты-и-художники, персонажи-вне-времени-и-места приходили сюда. И появился даже особый стиль, который старались соблюдать завсегдатаи и который ощущался случайными гостями. Между прочим, с кухни перестали воровать продукты и растаскивать их по домам, а сомнительные граждане перестали подходить с заднего хода и продавать-покупать то-чего-никогда-нет…
Эмма Ивановна Франк заканчивала сегодняшнее выступление, как и всегда в последние дни, странной какой-то песней. Аккомпанировал ей один только Павел — на губной гармонике. Простая такая мелодия, и слова простые совсем, а припев непонятный — «дол зеленый, йо-хо!» Всего неделя прошла с тех пор, как возникла в грустной московской жизни песенка эта, а кафе — безымянное бог знает с каких пор — называли уже «Зеленый дол». И подумывали даже о вывеске.
И подумывали даже о том, чтобы «Счастливому случаю», срочно переименованному в «Зеленый дол», участвовать в конкурсе вокально-инструментальных ансамблей — не победить, конечно, а просто участвовать: ни-за-чем. Опять же для разнообразия грустной московской жизни — и предъявить ей, этой грустной московской жизни, другую жизнь — жизнь в розовом свете. Причем ровно-через-три-дня!
Жизнь в розовом свете действительно была предъявлена и показана по телевизору: телевидение транслировало конкурс не целиком, но короткую программу ансамбля «Зеленый дол» представило без купюр.
Итак, ансамбль «Зеленый дол». Солистка — Эмма Ивановна Франк. Медленно вышли на сцену девушка и молодые люди, одетые в черное — с головы до ног. Заиграли тихо, нестройно, словно впервые встретились и сейчас только приноравливаются, приспосабливаются друг к другу. Кажется, еще и мелодии не было никакой — не получалось пока мелодии, не вырисовывалось… извините, дескать, мы тут случайно, мы уйдем сейчас, но вот уже и немножко мелодии — рисунок ее становится четче, уже видны контуры будущей песни, но только контуры, а что за песня — непонятно еще… Где-то почти за пределами зрения, в отдаленнейшей кулисе принимается звучать голос — очень низкий и разбитый… неэстрадный, немолодежный вовсе уж голос, которому тут не место.
И надо бы освистать этот голос, да нет сил свистеть: все силы уходят на то, чтобы слушать — слушать, вытягивая шеи… кто там поет в отдаленнейшей кулисе и о чем поет? По-французски поет, не понять о чем, но уже и неважно, о чем, только бы увидеть источник голоса, завернутый в черное, — теперь не имеет значения, каков он, источник этот! Пусть будет стар, пусть будет убог… все равно. Ну, хорошо, мы согласимся с любой видимостью, мы го-то-овы — и тогда… Источник голоса начинал приближаться — совсем незаметно, будто плыл по воздуху, и глаза болели вглядываться, мучительно вглядываться и гадать, какая же все-таки она, эта жизнь-в-розовом-свете, о которой полкуплета по-русски спел голос.
Она была черной, но вот уже на авансцене, где все видно совсем теперь ясно, она подняла голову и открыла лицо свое, эта черная-жизнь-в-розовом-свете, и сбросила к ногам накидку. В розовом — ах, в рискованно розовом платье дошкольницы, коротеньком, до колен, — предстала старая женщина Эмма Ивановна Франк перед самой молодой на свете аудиторией. Когда человеку под семьдесят, можно ли в розовом, Эмма Ивановна Франк!..
А она стояла на краешке сцены — и ослепительный свет шел от нее, нарочитый ослепительно розовый свет, в котором особенно зримо становилось все, что было в ней ветхого, дряхлого, некрасивого и вместе высокого, трогательного. Так вот какая она — жизнь-в-розовом-свете, жизнь в розовом платье, старая наша жизнь… Маленький маскарад накануне гибели!
В задних рядах привстали: там не могли поверить глазам своим. И все шли и шли люди вдоль проходов, все подтягивались и подтягивались к сцене — и замерли с прижатыми к груди руками. А кинокамера торжественно и грустно запоминала лица медленной этой процессии, идущей увидеть жизнь.
И кончилась песня. Ни единого хлопка, ни единого шороха. Зал ждал, что дальше. В полной тишине старенькая фея произнесла в микрофон одно только слово: — Милорд.
Подняла черную свою накидку, набросила на плечи: дошкольное платьице снова исчезло из виду. И опять заговорила по-французски — небрежно, легко, только-для-французов… ах, вы не француз, месье, какая жалость, но ведь вы говорите по-французски, это же так естественно! Что? Вы не говорите по-французски… но тогда я теряюсь, месье, и не знаю, как я вам могу помочь, ведь дело в том, что я уже пою…il s'agit d'un milord, monsieur… — и все вдруг замечают, что действительно поет уже дама и пела давно, и музыка звучала, только не замечалась как-то — шарманочная такая музыка. А потом совсем забыла дама про накидку, и замелькало — редко, намеком — то самое розовое платьице из-под накидки черной, и все чередовалось розовое-черное, розовое-черное, и опять перемешивались любовь-печаль, жизнь-смерть… Но не горюйте, господа, пройдет и это, господа, не отчаивайтесь! И — фиалковые слезы из фиалковых глаз.
Вторая кончилась песня. И опять ждал зал — только весь уже подошел к сцене, мало кто остался сидеть, и забыли о них — сидевших — навеки.
— Старинная тирольская песня «Дол зеленый», — сказал в микрофон посторонний мужской голос. Девушка и молодые люди в черном отступили в глубь сцены — были, не были? — один остался: долговязый, с гармоникой губной. А из ближней кулисы вышел старик в тирольской шапочке с перышком и взял солистку за руку, как ребенок на детском празднике — подружку. Меж тем она пела уже под губную гармонику:
Дол зеленый — йо-хо,
Дол зеленый — йо-хо…
И тут старик подхватил мягким басом:
Собирались вместе, начинали песню про зеленый дол.
Так и стояли рядом: пели, держась за руки, — дети на лужке… А птица — веселая одна птица — подхватила и унесла их песню. Куда? Они не знали куда и горевали немножко, но горевать бросили, потому что птицы всегда возвращаются, вернется и эта птица… и мы еще споем с вами, вот уже и поем, и нам хорошо вместе — двум старым-старым детям и тем, кто с ними… А с ними уже девушка и несколько молодых людей — были, оказывается! — они скинули черные плащи, и обнаружились под плащами зеленые костюмы, похожие на тирольские, — со штанами чуть ниже колен.
И когда окончилась песня, а старики начали вдруг под губную гармонику тихонечко эдак переступать, как бы танцуя, — Господи, что сделалось в зале! Все захлопали и закричали ааааааа — и, кажется, даже члены жюри закричали ааааааа: скучные мужчины и женщины из каких-то клубов, дворцов-и-домов-культуры, которые пришли судить музыку, но теперь не хотели и этим своим ааааааа отказывались судить: они хотели на зеленый луг, в кружок — рас-пе-вать!..
Глядя концерт по телевизору в записи еще через три дня (это был уже второй показ), Эмма Ивановна плакала, и кашлял Станислав Леопольдович, и хлюпала носом Бес, и молчали с суровыми-в-общем-лицами ребята из «Зеленого дола» — все они собрались в квартире Эммы Ивановны и Станислава Леопольдовича: вместе посмотреть концерт и выпить чайку. Концерт, стало быть, посмотрели, принялись чай пить — тут как бы выключить телевизор, да забыли выключить, и началась передача о встрече в одной из московских школ — ой какая странная передача!.. Замерли с чашками в руках гости, замерла Эмма Ивановна, замер магистр (прозвище это прижилось-таки к Станиславу Леопольдовичу).
Однако сейчас автор не станет занимать время пересказом телевизионной программы — может быть, потом когда-нибудь, а теперь нет настроения… да и важные дела впереди. Магистр одевается, одевается Эмма Ивановна, одеваются ребята. Хозяева хотят проводить гостей? Да нет, не похоже: гости в одну сторону, хозяева — в другую, к метро, опять же «Кропоткинская». Куда отправляются Эмма Ивановна и Станислав Леопольдович?
Куда бы там ни было, но часа через четыре Эмма Ивановна вернется одна: Станислав Леопольдович задержится в булочной на углу Гоголевского и Кропоткинской — и всего-то навсего хлеба купить… половинку черного да французский батон за двадцать две копейки. Ах, Станислав Леопольдович, нельзя вам сейчас задерживаться: перепутались уже случайности и никто больше не отвечает за них. Оставьте вы эту очередь, есть ведь дома какой-то хлеб — тем более, что у Аида Александровича… ну да, об этом же пока уговорились молчать.
Но стоит в очереди Станислав Леопольдович. Боже, как много в жизни нашей иногда зависит от половинки-черного-да-французского-батона-за-двадцать-две-копейки! И вот они уже в авоське, а Станислав Леопольдович пересекает булочную, выходит на улицу.
— Магистр Себастьян, берегитесь! — слышит он.
Голубой ворон сидит на карнизе.
— Не может быть! — почти кричит Станислав Леопольдович. — Это же был единственный экземпляр!
А голубой ворон сидит на карнизе.
— Фредерико? — Вот и кольцо с монограммой: тот самый ворон!
— Эвридика, — твердо отвечает птица.
— Was fur Euridika? — по-немецки почему-то спрашивает Станислав Леопольдович.
— Dieselbe, — говорит ворон. И — через паузу: — Sehen Sie sich vor!
— Droht es mir eine Gefahr?
— Sehen Sie sich vor! Magister Sebastian, sehen Sie sich vor!.
Станислав Леопольдович протянул руки: ворон сам перепорхнул с карниза на его ладони. С авоськой и вороном в руках отправился он к телефону через дорогу, за выходом из метро.
— Кло, — сказал он. — Я не приду домой. Меня предупредили об опасности, нужно исчезнуть на время.
— Кто предупредил? Куда исчезнуть?
— Один… приятель. Из давних времен. А исчезнуть… исчезнуть еще не решил куда. Жди моего звонка или… или чего-нибудь. И знай: мы вместе. Но будь осторожна.
Эмма Ивановна не поняла ничего. Трубка уже гудела. Эмма Ивановна прижала ее к груди и упала на колени:
— Господи! Отвечающий за живых и за мертвых! Сохрани мне его!
Потом она положила трубку и сказала:
— Я вся мокрая.
Ее действительно словно только что вынули из воды. Эмма Ивановна села в кресло и просидела с полчаса. «Сейчас зазвонит телефон», — подумала она, и телефон зазвонил.
— Алло. — Не было ничего в ее голосе — вообще никакой интонации.
— Добрый вечер. Это Эмма Ивановна Франк? — молодой голос. Хороший голос. Правда, немножко напряженный.
— Да. Эмма Ивановна Франк.
— Меня зовут Петр. Петр Ставский.
— Здравствуйте.
— Вам… простите, Вам случайно не рассказывали обо мне?
(Рассказывали! Конечно рассказывали! Много рассказывали. Какое счастье, что Вы позвонили. Приезжайте ко мне, иначе я умру сейчас. Вы единственный человек, который нужен мне в данный момент. Но-будь-осторожна. Что он имел в виду?..)
— Кто мог мне рассказывать о Вас?
— Один… один мой хороший знакомый, его зовут Станислав Леопольдович. (Но-будь-осторожна).
— Я не знакома со Станиславом Леопольдовичем.
— Наверное, это неправда, Эмма Ивановна.
— А почему Вы себе позволяете… Петр Ставский…
— Потому что я видел по телевизору вас обоих. Вы пели тирольскую песню… Дол зеленый — йо-хо, дол зеленый, йо-хо! Вы держались за руки. Вы знакомы со Станиславом Леопольдовичем. Молчание. — Эмма Ивановна, прошу Вас, не вешайте трубку! Послушайте меня, Вы слушаете?
— Да.
— Станислав Леопольдович… он сейчас где? Вы, может быть, знаете?
— Почему я должна знать?
— У вас телефон 203-38-88… это Сивцев Вражек… вы, стало быть, соседи.
— Соседи?.. А как Вы вообще узнали мой телефон? Кто Вам дал его?
— Я через справочную! По телевизору назвали вашу фамилию — и я… это просто, на самом деле.
— Если знать адрес — просто.
— А я сказал — Сивцев Вражек. Не знаю почему.
Внезапно Эмма Ивановна устала — ужасно, дико… до умопомрачения. У нее не было выхода — оставалось только поверить хорошему этому голосу. И она поверила — от усталости.
— Приезжайте ко мне, Петр. Станислав Леопольдович живет… жил здесь. — Эмма Ивановна назвала адрес.
— Почему Вы так сказали — жил?
— Потому что я не знаю, что с ним… Приезжайте, у меня нет сил — по телефону. До свиданья.
Она села и заплакала. Петр приехал через полчаса. Было девять вечера.
— Почему Вы так сказали — жил? — спросил Петр с порога.
Эмма Ивановна рассказала ему о звонке с бульвара.
— Очень плохой звонок. — В вопросе Петра не было вопроса.
— Очень плохой звонок.
Они смотрели друг на друга. Смотрели долго, без интереса. Но увидели все. Она — обаятельного и сильно взволнованного юношу. Он — обаятельную и доведенную до отчаяния старушку.
— Вы красивая, — сказал он.
— Присядьте… куда хотите, — сказала она.
— Я присяду, спасибо. Нам трудно будет говорить?
— Только сначала. — Эмма Ивановна открыла дверь на балкон. — Очень душно. Вы… как живете?
— Спасибо. Я только что из Тбилиси. Несколько часов назад. Увидел дома передачу — и сразу позвонил. Но Вас долго не было дома.
— А что Вы делали в Тбилиси?
— Банк грабил.
— И что же — успешно?
— Вполне. Статья 206 прим. Штраф в размере двухсот рублей.
— Вы грабитель?
— Нет, филолог. А Вы та самая Прекрасная Дама?
— То есть?
— Ну… с которой Станислав Леопольдович жил… двести лет назад?
— Откуда вам это известно?
— Мне все известно. — Петр честно взглянул в фиалковые глаза.
— Ну и слава Богу, — вздохнула Эмма Ивановна.
— Я от Эвридики знаю, — уточнил Петр.
— А Эвридика это…
— Эвридика — моя невеста. Она тоже смотрела передачу. Она сразу позвонила мне после концерта. Кстати, Эвридика тоже знает эту песню… про дол зеленый, йо-хо. Правда, без слов — только мелодию. Эвридика не изучала немецкий. А мотив помнит с детства.
— М-да… — покачала головой Эмма Ивановна. — Я очень хотела бы поговорить с ней про дол зеленый… Со мной-то все понятно. Когда я была Клотильдой Мауэр…
— Простите? — переспросил Петр. И — привкус мяты: опять мята?
— Ну, раньше, давно, когда меня звали еще Клотильдой Мауэр… Почему Вы так смотрите?
Петр не понимал про Клотильду Мауэр. Он не понимал настолько сильно, что фиалковые глаза Эммы Ивановны сделались совсем темными и она спросила — довольно сухо:
— Что Вас конкретно удивляет?
— Нет-нет, — сказал Петр. — Продолжайте, пожалуйста.
Но-будь-осторожна. Я буду, буду осторожна, магистр!
— А нечего продолжать! — со всевозможной беспечностью внезапно закончила Эмма Ивановна.
Петр не понял исхода. Но Эмма Ивановна уже молчала — и невозможно было представить себе, что она когда-нибудь заговорит. Петр так и спросил:
— Вы когда-нибудь заговорите или… или я сделал что-то не так? Но, поверьте, я не хотел. — От привкуса мяты сводило уже скулы.
— Дело не в этом, — вздохнула Эмма Ивановна. — Просто Вы сказали: «Мне все известно», — и я поверила вам. Но теперь я сомневаюсь в том, что Вам все известно. И не знаю, как быть.
— Значит так. — Петр закрыл глаза, чтобы собраться. — Я имел в виду восьмерки. Мне про восьмерки все известно. Эвридика…
— Восьмерки — это что? — испугалась даже Эмма Ивановна.
Теперь настала очередь Петра — замолчать. Теперь он смотрел на Эмму Ивановну темно.
— Кажется, мы говорим о разных вещах, — подытожила она. — Но, по-моему, об одинаково страшных, потому что… Я не знаю почему, у меня просто такое ощущение.
— У меня тоже.
Ситуация сделалась дурацкой: Эмма Ивановна и Петр опасливо поглядывали друг на друга. Не решаясь ни на что. Первым не выдержал Петр.
— Эмма Ивановна, может быть, мы расскажем друг другу все? Кажется, это единственный выход.
Но-будь-осторожна.
— Не знаю… Лучше дождаться его. Он скажет, как себя вести. Если… если вернется! — И — фиалковые слезы. Она вытерла их, эти слезы. Быстро и насухо. Спросила: — А Вы можете открыть мне вашу тайну только в обмен на мою? Дело в том, что я не уверена, разрешил ли бы мне Станислав Леопольдович… Это, в сущности, его тайна — во всяком случае, скорее его, чем моя. А у Вас тайна — чья?
Петр пожал плечами. Он не понимал, чья это тайна. Но едва ли тайна Станислава Леопольдовича.
— Я расскажу Вам все, — решился он.
И начал говорить. И по мере того, как говорил, фиалковые глаза отцветали. Они отцвели полностью, когда Петр закончил. Резко обозначились морщины на лице Эммы Ивановны — и стало понятно, что это очень старая женщина. Что она действительно старше Петра лет на двести.
Впрочем, сейчас он не думал о таких вещах.
— М-да… — сказала Эмма Ивановна. — Более чем двусмысленное положение. И более чем опасное. Никто не знает, что там взбредет в чужую голову. Но Станислав-то Леопольдович ждет опасности с другой стороны. Подозреваю даже, что об этой стороне он вообще не осведомлен.
— Ну уж как раз он… я хочу сказать, он мог бы раньше всех догадаться. Если учитывать некоторую… как бы это выразиться, полуреальность… Скажите, — словно опомнился вдруг Петр, — а Станислав Леопольдович пишет… писал книги?
Эмма Ивановна развела руками.
— Я, знаете ли, Петр, в общем-то недалекая женщина — и у меня короткая память. — Она усмехнулась. — Как, впрочем, почти у всех… у Вас, например. Но я к тому же еще недалекая женщина. Со мной он не говорил о своих книгах.
Петр не то кивнул, не то помотал головой.
— А почему Вас это интересует, — спросила Эмма Ивановна, — просто так или… или есть причина?
— Да неважно уже, — вздохнул Петр. — Было важно… раньше, месяца два тому назад, когда мы познакомились с ним. А Вы бывали в его квартире?
— Разве у него есть квартира?
— Была. Недалеко отсюда. В двух шагах.
— Вот как? Странно… Он никогда не говорил мне.
— Может быть, это не его квартира. Скорее всего не его.
Эмма Ивановна подошла к Петру, положила руку на его плечо.
— Вы простите меня, дорогой мой, если я обманываю Ваши ожидания… Мне и самой тяжело молчать — хотя бы потому, что я не знаю, как поступить. Но пусть уж Станислав Леопольдович сам расскажет Вам о том, о чем собирался, — у него это лучше получится. И потом… он знает, а я только слышала. Впрочем, что-то надо немедленно решать. — Эмма Ивановна размышляла вслух. — Сейчас, стало быть, за ним следит два… следят две… службы. — Она вздрогнула, найдя нужное слово. — И обе хотят с ним покончить. У него начнется мания преследования… две мании преследования. — Эмма Ивановна почти рассмеялась — нервно.
— Я ничего не знаю про ту службу… о которой Вы не решаетесь мне сказать, но эта служба… что ж, ее, по крайней мере, можно обмануть как-нибудь.
— Да, да, Петр! — Казалось, Эмма Ивановна уцепилась за удачную мысль. — Там у Вас все же человек, человека можно обмануть, людей часто обманывают… Но как обмануть, Петр? Что сделать? Я готова, только… Вы должны мне посоветовать.
Теперь рассмеялся Петр.
— Милая вы Эмма Ивановна! Тут нельзя ничего советовать, тут каждый сам решает — и никому не сообщает о своем решении. Потому что эта система подслушиваний действует безотказно. Везде. Кажется, она подслушивает даже мысли. Так что решения следует принимать очень быстро — причем те, которые кажутся самыми дикими, самыми нелепыми: по-другому невозможно нарушить навязываемый ход событий.
Эмма Ивановна сжала голову ладонями и застонала почти:
— Ой, Петр, Петр… никаких диких мыслей не приходит на ум! Что же делать, миленький? Ах да… говорить же нельзя, я забыла. А за ним ведь сейчас уже охотятся — иначе его не предупреждали бы! Может быть, его даже… уби-и-или, — она закачалась в разные стороны, — или прямо теперь убива-а-ают. Убивают? — И Эмма Ивановна закричала в пространство: — Его убили, Петр, или вот-вот убьют!
— Есть у вас бумага и карандаш? Я все дома оставил, — быстро сказал Петр.
— Есть! — Эмма Ивановна спотыкаясь подошла к шкафчику, принялась искать. — Вот. А что Вы решили, Петр? Хотя… да-да, молчите, молчите, умоляю вас!
Петр что-то писал на листке — недолго. На короткое время задумался, встал. Прошелся по комнате. Эмма Ивановна стояла у стола увядшей такой фиалкой. А Петр остановился у двери на балкон.
— Я выйду покурить, можно? У меня привкус мяты во рту…
— Это я корвалолу напилась… Да Вы здесь курите!
— Не от корвалола… так уже было! Раньше… Я выйду все-таки. Он вышел на балкон и достал сигарету. Зажег. Посмотрел на улицу. Слегка повернув голову в сторону Эммы Ивановны, сказал: — Там листок на столе… прочитайте.
Эмма Ивановна потянулась за листком. На листке были цифры и что-то еще. Она взглянула на Петра — и увидела… увидела его в горизонтальном положении над перилами балкона.
— Петр! — крикнула Эмма Ивановна, все уже поняв, но успела сделать лишь один шаг к балкону. Над ним завис дымок и несильно пахло табаком. На улице было тихо.
— Петр выбросился из окна, — произнесла Эмма Ивановна и потрогала рукой сердце, выскочившее наружу и стучащее по платью. — Почему… выбросился… Петр? — Она задыхалась. Сердце грозило упасть на пол. Придерживая его, чтобы не упало, она дотянулась до телефона.
Взглянула на часы: одиннадцать. На улице уже может никого и не быть. Сивцев Вражек пуст вечерами. Набрала ноль-три.
— Человек выбросился с балкона.
— Фамилия?
— Немедленно приезжайте по адресу. — Она продиктовала адрес и уронила трубку. В трубке продолжали говорить. Потом трубка гудела, очень неприятно. Эмма Ивановна громко положила ее на место. Встала. Мир качался весь. Взяла записку Петра, долго читала короткий совсем текст:
«151-02-72. Эвридика Эристави. Позвоните сразу». «151-02-72. Эвридика Эристави. Позвоните сразу». «151-02-72. Эвридика Эристави. Позвоните сразу». 151-02-72…
— Алло. Эвридика Эристави?
— Да. Добрый… Добрая ночь.
— Это Эмма Ивановна Франк.
— Как? — опешила девушка.
— Эмма Ивановна Франк. Вы не могли бы сейчас прямо приехать ко мне?
— Куда?
Эмма Ивановна продиктовала адрес.
— Еду, — откликнулась Эвридика и опустила трубку. Спустя минут двадцать она уже вышла из такси в Сивцевом Бражке.
Дверь долго не открывали. В проеме еле держалась на ногах фиолетовая женщина-из-телепередачи. В облаке больничного запаха. Она почти упала на руки Эвридике. И заплакала — так тихо, что как бы и не заплакала. Эвридика стояла прямо и держала ее за плечи. Потом повела в комнату, усадила в кресло. Эмма Ивановна сидела, как посадили. Не двигаясь вообще. Не глядя на Эвридику. Не говоря ничего. Эвридика подняла листок бумаги около кресла. Прочитала. Почерк Петра. Позвоните сразу. Сразу — это когда? Сразу после чего?
— Там на улице — что, возле дома? — Голоса у Эммы Ивановны почти совсем не было.
— Я не понимаю Вас… Там ничего.
— Петр выбросился с балкона.
— Насмерть? — в голове у Эвридики стало пусто.
— Нет! — срочно солгала Эмма Ивановна. — Я уже позвонила в больницу. Его увезли на «скорой».
— Спасибо, — зачем-то сказала Эвридика.
— Вы сядьте, сядьте, — забормотала Эмма Ивановна. — Вы сядьте, девочка.
— Позвонить можно от Вас?