Ударяют пушки, трескаются, опоясывая весь городской горизонт темных крыш, разноцветные звездочки.
   В волнении он нетерпеливо теребит меня за рукав, потихоньку торопливо спрашивает:
   - Мама, а люди что? Им все видно? Они как, радуются? Да? Видно, что радуются?
   Цветные фонтаны огней взлетают, рассыпаются раз за разом в небе и отражаются в черной воде под мостом, а я смотрю на его запрокинутое к небу, сияющее радостью, торжеством, жадно слушающее слепое лицо, по которому перебегают, скользят цветные тени отсветов ракет.
   Мысли странные мне приходят: может быть, в этом хоть маленькая блестка оправдания и моей, такой несбывшейся и долгой жизни?
   Потом был день - далеко от этого дня - они опять сидели друг против друга, - Катька и Валя, и она стукала его по руке пустой матрешкой, командовала:
   - А ну, открывай! Я тебя выучу!.. Мало!.. Ага!
   Это повторяется каждый день с тех пор, как после двух операций Валю отпустили ко мне совсем. Теперь он немного видит. У него слабое зрение, возможно, будет улучшаться, но и сейчас он не слепой, и Катька убеждена, что это она его вылечила, выучила широко раскрывать веки. И он терпеливо, да нет, с радостью сносит ее уроки.
   И вот приходит похоронная в наш дом, где уже некого хоронить. Погиб Боря. У какого-то городка в Прибалтике, всего две недели назад. А мы считали его погибшим больше полугода. Он был жив, а я не знала, где-то что-то оборвалось, не дошло, спуталось... А теперь - все точно. Только для меня это так, как будто он погиб два раза.
   Я сижу каменная, молчу, а Валя плачет и меня утешает и уговаривает, гладит плечи и обнимает, успокаивает, как будто это у меня ручьем льются слезы, а не у него.
   - Я был тупой, мама. Я был из всех нас самый тупой, это правда. Когда ты меня взяла в дети. Но я был как губка, как сухая жадная губка, все тянул в себя, впитывал...
   И когда я молчал эти месяцы, все равно что годы, я стал из себя выжимать, что у меня накоплено внутри. Я сошел бы с ума, если бы у меня там ничего не было дорогого, доброго. С ума бы сошел. Или заговорил, не знаю. Но я стал вспоминать, и это меня все время спасало. Я уже знал, что не заговорю, потому что этим все предам - тебя, Катю, Борю, Левушку, твой мечты, твою жизнь, доброту и весь наш мир.
   Я все вспомнил с того момента, как ты отдала нам в руки щенка, которого мы хотели зарезать... да не хотели, очень не хотели, а все-таки могли...
   А ты поверила, что мы не хотим, и отдала нам же, негодяям, в руки...
   С этого началось: я впитал это и ждал, что будет дальше.
   Он как будто не к месту, все про себя, говорит, говорит, до тех пор, пока во мне что-то не растворилось и я сама не заревела:
   - Одни мы с тобой теперь остались.
   - Да никогда! Как ты сказать могла! Ведь мы их любим одинаково, Катю, и Леву, и Борю - всех, а это слово прошедшего времени не имеет. И они не имеют для нас прошедшего времени. Это у людей от их рассеянности или еще от чего бывает, а у нас нет. Они останутся с нами, слышишь? Всегда будут с нами, я теперь знаю, как надо думать, думать молча, в темноте, и если ты хорошо научился думать, ты этим как будто держишь закрытой дверь, не отпускаешь ручку, и тогда они остаются с тобой, кого ты любишь, надо только не отпускать ручку, и они не уйдут, те, кого ты любишь... Нет никакого прошедшего времени для этого. Я ручку не отпущу, я знаю. Умею уже. Научился.
   Было, наверное, очень странно, что это Валя так говорил. Не знаю, кто кого научил больше - я его или он меня, но, кажется, мы очень похоже думали.
   Сейчас май, сейчас утро. Опять какой-то май и еще одно утро, и невдалеке за соснами мирно, широко и неумолчно шумит море - я по утрам выхожу на него посмотреть. Стою и смотрю, но совсем недолго. Вот, значит, какое оно бывает - море. Я прекрасно понимаю, что есть и другие моря, и это самое море не всегда такое смирное. Но вот мне досталось такое - без ревущих пенистых валов и свиста урагана.
   Мне оно даже нравится, и мне уже вовсе не хотелось бы на его месте вдруг увидеть фиолетовые волны под синими небесами, омывающие подножия гор, поросших олеандром, и желтые камни развалин древних храмов... Все новое, что я могу еще увидеть, так мало трогает меня, так бледно рядом с тем, что уже живет во мне, тем, что так неточно называется воспоминаниями, рядом с тем, что есть моя сложившаяся, прожитая, свершившаяся жизнь.
   Когда вокруг меня не очень шумят, не суматошат, не отвлекают, все оживает во мне. Теперь я рада, что все так устроилось: приехала слишком рано и вот уже целую неделю живу тут, среди полупустых дач в соснах, где в глубине садиков, за кустами, по вечерам зажигаются редкие окна, просвечивая сквозь зелень кустов.
   Давно я не чувствовала себя такой неодинокой, как тут, одна, в прохладной комнатке, в сознании своей полной силы: все помнить и возвращать памятью сердца - что будет всегда моим, нет, не моим, а мной самой, пока жива.
   Но вот и настал день, ради которого я приехала, хотя не день мне важен, давным-давно я все собираюсь, вернее, просто думаю, что хорошо бы съездить, поглядеть, а тут все так совпало, что и день назначен. И даже за кефиром мне стало не нужно ходить, не нужно готовить для Кати. Откладывать уже стало не из-за чего!
   Мой приятель, главный дворник всего квартала, Валдис нарочно ради меня еще раз ходил в исполком и там все выяснил: ничего больше откладывать не будут - открытие состоится в эту субботу в 12 часов. Теперь уж это точно.
   - Это я теперь не у кого-нибудь, это я у самого заместителя председателя выяснил! Я больше не стал спрашивать у этих девчонок - знаете, секретарши там сидят за гладкими, как зеркало, столами и целый день только обдергивают юбчонки на голых коленках... И ты входишь, а они тебя не видят. А почему - вы меня спросите? А потому, что вся жизнь у них ушла в телефонную трубку. Да, точно! Схватится за трубку и вдруг вся даже засияет. Или бросит, точно змея укусила, а другой раз зарумянится, защебечет, будто они с этой трубкой одни в комнате, так что постороннему человеку неудобно там находиться, честное слово!..
   Я уже знаю, что с заместителем они когда-то вместо рыли колодцы, ставили насосы. "Это было, когда он не был заместитель, а я не был дворник. И он был мой подручный. Теперь я дворник, а он заместитель, но что было, то было. Его звали Юрка, а меня Валдис. Теперь мы тоже так друг друга зовем. А как же еще? Нас ведь не переименовали, а?"
   Он советует мне выехать пораньше, - в автобусах будет тесно, а ехать больше трех часов. От исполкома пойдет специальный автобус, но это только для приглашенных и участников церемонии. А вы ведь просто посмотреть? - это Валдис спрашивает вскользь, озабоченно при этом постукивая, как древком копья, по тротуару ручкой метлы, будто бы проверяя, хорошо ли она насажена.
   - Да, конечно, посмотреть.
   Да, это правда, я действительно еду посмотреть. Что мне еще надо?
   Всю ночь шелестел дождь, и мне его было слышно сквозь сон, он как будто старался никого не разбудить, только все шуршал тихонько по листьям, шептался с деревьями, с травой и ветками: тихо, тише, тихо... я знаю, что делаю!
   Я с этими словами в мыслях и проснулась, оттого что дождик перестал, за окном очень рано просветлело, потеплело, все заблестело от воды.
   Все дни было холодно. Сирени давно пора было расцвесть, тысячи ее бутончиков давно усеивали ветки, но, видно, старались ни за что не расцвесть в холод, крепились изо всех сил, сжимая белые и розовые маленькие кулачки готовых развернуться бутонов, и вот сегодня их прорвало, они дождались этого теплого, тихого дождя, в одну ночь дали себе волю и пошли распускаться.
   Старые люди радуются, когда ночь уже позади и начинается утро. Моя хозяйка устерегла мой неслышный ранний уход, обрадовавшись, что уже утро, можно вставать, силком усадила меня пить с ней кофе...
   И вправду, мне еще приходится дожидаться у площадки автобусной остановки, усыпанной мокрыми хвойными иголками, пока появится из-за поворота длинной просеки самый первый ранний автобус.
   Я сажусь у окошка, и скоро солнце сквозь стекло начинает пригревать мне лицо, отвыкшее от тепла за долгую зиму.
   Дорога очень долгая, но я ведь никуда не тороплюсь, если б у меня было время и силы, я бы прошла ее всю пешком. Мы едем почти прямо на запад, и этой дорогой, мимо этих вот поросших соснами дюн, за которыми проблескивает по временам полоска моря, шли наши солдаты на запад, когда война шла к концу... Шла!.. Она не шла сама, они ее тащили, приканчивали, добивали, не выпуская из усталых, окровавленных рук, вот с такими же грубыми рубцами, какие я целовала в тот последний раз на ладонях у Бори, тогда, тогда...
   Я знаю - он тоже шел где-то здесь, вместе со всеми, и дошел до того самого городка, куда идет этот автобус. И вот, столько времени спустя, я на этой дороге, и мои глаза видят все то, что видели его глаза тогда, тогда.
   Только сейчас выросло много одинаковых розовых домиков, где, наверное, живут новые люди, и повсюду у жилья видны заросли зацветающей сирени, и часто мелькают стеклянные магазины, где за витринами видны мотоциклы и детские коляски, и редко в стороне заметишь заросшую травой длинную извилистую яму с осыпавшимися песчаными краями, подпертыми гнилыми кольями, - остатки окопов войны, и опять бегут нам навстречу розовые рыбачьи поселки, и кругом все больше сирени...
   Я смотрю внимательно и жадно запоминаю все вокруг. Так, как будто мне придется кому-то давать отчет и рассказывать все, что видела. Но я ведь никому рассказывать не буду. И все-таки я еду не для одной себя.
   Когда-то Боря мне сказал... или это я ему сказала?.. Не помню... Ну, мы сказали друг другу: когда мне очень хорошо или красивое вижу что-то, ну, дом, цветок, камень или закат необыкновенный, я не могу спокойно долго любоваться один. Нет, мне нужно все рассмотреть и поскорей притащить к тебе, чтоб поделиться...
   Наверное, если б на земле жил один-единственный человек, ему не нужно было б ничего, даже заката. Когда не с кем поделиться...
   А я вот еду, смотрю и думаю - разве для себя? Нет, не для себя одной для них, для всех, потому что они у меня есть, они - это я, и их глазами я смотрю, для них, вместе с ними. Снова той дорогой, которая ведет в один конец для Бори, - теперь, следом за ним еду я.
   Вдруг я слышу название городка, и сразу те автобус делает полукруг и останавливается, распахнув обе двери. Конечная станция, и я выхожу на незнакомую площадь, может быть, главную площадь моей жизни. Может быть, и я жила ради этой площади? Ах, это все слова!
   Вот темный готический собор, мрачный, весь узкий, стиснутый с боков для обтекаемости, весь устремленный ввысь. Тяжелая прекрасная, фантастическая ракета из камня, сложенная безымянными средневековыми мастерами, в безумной надежде - взлететь.
   У полукруглой арки входа над стертыми ступенями идут ниши, там стоят каменные святые, и тут же мраморная доска, на которой выбиты цифры - когда начата постройка, когда закончена и какому святому посвящен храм. Он охраняется теперь законом. Нет только имени строителя. И еще одного имени нет. А оно было тут - имя того, кто спас и дал продление жизни этому собору, статуям, башенкам. Оно было крупными буквами написано на листе картона, как пропуск в будущее, где собор будет жить, не сделавшись грудой развалин. "Разминировано. Кап. Вереницын" - там стояло...
   Какой-нибудь безымянный Готфрид или Бенвенуто его построил в честь, кажется, святой Магдалины. Собор в честь трех святых: Готфрида, Магдалины и капитана Вереницына...
   Узкая, старинная или просто очень уж старая улочка, мощенная брусчаткой, изгибаясь, спускается вниз, как ручеек, делает плавный поворот и, точно натолкнувшись на скалу - на острый угол дома, разделяется на два рукава и выливается на набережную канала.
   Я выхожу на набережную под стены старинной крепости, где в бойницах пророс шиповник, и снова наугад сворачиваю в какую-то улицу, и опять на углу сворачиваю наугад.
   Медленно хожу по тихим, тесным, незнакомым, очень непохожим на наши улицам, разглядывая скаты черепичных крыш, башенки с флюгерами и особенно тяжелые арки ворот больших старых домов, их темные подъезды. Я знаю, вот именно тут на дверях, на воротах белели бумажки, и люди с несказанным облегчением вздыхали, увидев, как ее наклеивают на дверь их дома, потом, наверное, постепенно привыкли к ним и, встречая на улицах плакатики: "Мин нет. Кап. Вереницын", или: "Разминировано. Кап. Вереницын", написанные окурком, обмакнутым в чернила, только кивали и говорили: "Ага! Значит, и тут!"...
   Магазины еще закрыты, кроме булочных. Я купила булку и мороженого в ларьке и села на скамейку в тени старой аллеи в крепости. Надо отдохнуть, я уже столько видела, что стала точно исписанная страница, на которой не осталось свободного уголка. Надо передохнуть, чтобы перевернулась страничка памяти, и с новой ясностью смотреть - запоминать.
   Я ем мороженое с булочкой, с которой осыпается что-то сладкое. Отдыхаю, откинувшись на ребристую круглую спинку парковой скамейки, и рядом со мной садится воробей, наскакивает, требует и подбирает крошки.
   Если б не письмо, я ничего бы не узнала. Такое было письмо.
   "Уважаемая, хотя лучше дорогая тов. Вереницына, пишет вам бывший солдат Локшин, если помните, которого все называли Ложкин. В том вагоне, где вы с нами следовали по пути к фронту, как мать нашего погибшего капитана, что вам давно известно.
   Мы вас все вспоминали, как нам было весело, так что мы почувствовали бодрость и отдых, будто побывали во внеочередном отпуску у себя дома.
   И про вас, как вы вдруг поехали, хотели даже сложить какую-нибудь песенку, но не сумели, а потом не стало времени.
   Теперь, для чего я спустя такой длинный период времени вам посылаю письмо. Скажу по совести. А что было писать, когда нашего капитана нет и вам все официально известно? А теперь такая куча годов навалилась сверху всех этих событий. А надо бы написать, я сознаю. И вот все не написал. Извините.
   Прочитал я, что в мае месяце состоится открытие памятника у переправы, в восьми километрах от города Валда. И я сразу вспомнил, что этот городок последний, который мы разминировали под командой капитана Вереницына. В том числе ценный собор и многие дома, сильно было заминировано. И работы было до упаду. И в нескольких километрах, пройдя Валду, окончил свой боевой путь капитан Вереницын.
   Может быть, вы меня и не припомните? Это не так важно - я один из тех, кто вас искал на вокзале, а потом в вагоне все подкладывал щепки в печку.
   Еще раз прошу извинения, добавлю о себе лично, что работаю в должности техника-оператора на заводе, у меня жена, двое детей, оба сыновья, сам постарел, но еще ничего, низко кланяемся вам всей семьей, они в курсе дела.
   Уважающий
   С.Локшин".
   Снова я взбираюсь на подножку автобуса, который стоит на конечной остановке против собора. Темновато, и я несколько минут стою, потом пробираюсь вперед, наконец мне уступают место, но, оказывается, на следующей остановке мне уже сходить. Едва отъехали от города, как все уже стало совсем деревенское. Зеленый луг птицефермы, точно хлопьями выпавшего снега покрытый несметными толпами белых кур... Стадо коров - все одной бурой масти - все одинаковые, как из одной игрушечной мастерской...
   Конечно, и тут я приехала раньше всех.
   На непримятом придорожном лугу, поросшем одуванчиками, - накрытый белым холстом памятник, вокруг которого по-хозяйски неторопливо прохаживаются люди в черных очках.
   В сторонке - две крытые машины и аппарат на трех ногах, - наверное, все это кино- или телехроника.
   Из березовой рощицы вышла, мерно и сыто шагая, большая бурая корова, следом за ней белоголовая девочка, помахивая веточкой, и маленький мальчик с собачонкой. Наискосок они пересекли луг, приостанавливаясь поглазеть на машины, совсем было отстали от коровы и бросились ее бегом догонять.
   Две большие машины свернули с шоссе и, осторожно переваливаясь по кочкам, прямо по лугу подъезжают к тому месту, где я стою. Я отхожу от них подальше, но люди, выскочившие из машины, начинают разматывать и тянуть по траве какие-то толстые провода, и опять, чтоб не мешаться у них под ногами, отхожу и совсем издали наблюдаю, как укрепляют на дереве репродуктор, выносят и устанавливают маленькую трибунку вроде учительской кафедры и потом стучат молотками, приколачивая к ней складки кумачовой материи.
   Стали подходить понемногу какие-то местные жители, наверное из поселка, мимо которого мы проезжали, потом пришел автобус, полный парадно одетых школьниц с цветами. Выходя из автобуса, они сразу переставали смеяться и болтать и молчаливо стали строиться слева от закрытого памятника. Распорядитель в очках дирижерскими взмахами раскинутых рук повернул и выровнял их двойной ряд и озабоченно поспешил к шоссе встречать новые подъезжающие машины.
   Появился оркестр с неожиданной стороны. Из густо заросшего оврага музыканты вышли гуськом, пробираясь по узкой тропинке среди кустов. Немножко странные музыканты: почти все очень немолодые люди, можно сказать даже старики, в темных пиджаках, многие в очках, неторопливые, молчаливые.
   Они несли скрипки в клеенчатых футлярах, флейты, трубы, два аккордеона.
   Молча сложили футляры в сторонке, сняли фуражки и шляпы, сложили их на футляры и неторопливо встали в два ряда, приготовились играть. Тем временем большая, пестрая и тихая толпа собралась на лугу и стояла не двигаясь, обступив пустой четырехугольник, очерченный строем школьников и пионеров.
   Уже приехали все главные машины. Тут были и какие-то пожилые люди, их повели на оставленное для них нарочно место - перед кафедрой.
   Должно быть, к старости у меня образовался талант попадать в неловкие положения. Приехавшие шли мимо меня, и мне, конечно, нужно было оказаться как-то прямо у них на пути, в проходе на стыке между рядов школьников. Высокий старик в потертом, парадно вычищенном костюме наткнулся на меня, растерянно извиняясь, попятился немножко и, посторонившись, вежливо, даже каким-то торжественным жестом пригласил проходить впереди него.
   В растерянности я двинулась по проходу вперед и увидела перед собой лицо хлопотливого распорядителя. Строго-вопросительное, сдержанно-негодующее лицо, прилично случаю скорбно-озабоченное, но, главное, как бы воспаленное разгоревшимся в нем сознанием своей значительности, руководящей главности своей во всем происходящем.
   Как-то отступая и одновременно оттирая меня и придерживая, он быстрым полушепотом спросил: "Делегация?" Я не успела понять, что он спрашивает, а он, все еще отступая от меня, но уже загораживая грудью мне путь, остановился: "По приглашению?"
   - Да нет... - начала я и сама остановилась, чтоб на него не натолкнуться.
   - Пожалуйте! - тихо, решительно сказал он и очень понятно показал мне рукой, куда мне жаловать: обратно в толпу, за линию квадрата.
   Должно быть, его лично очень обидело, что я чуть не попала куда не полагается, - я уже уходила, не оглядываясь, слыша, как он меня точно подгоняет полушепотом, быстро приговаривая: "Прошу, прошу, прошу!"
   Теперь уже мое место в первых рядах заполнила толпа, остановиться, не загораживая другим, было нельзя, и я неловко выбралась и стала с самого краю, где было совсем свободно, где стояли люди, которые только что подошли и не могли слышать, когда мне говорили: "Прошу!.. Прошу!"
   Вдруг заиграл оркестр, медленно и негромко. Я мельком заметила, что из двух аккордеонистов только один старик, другой совсем молодой, и тут же белое покрывало поползло и упало складками к подножию памятника. Это оказался вовсе не солдат атлетического сложения с автоматом наперевес, какого я, признаться, ожидала. Это меня очень поразило.
   Понизу это был простой, шершавый, грубо отесанный красноватый камень, в котором постепенно прояснились складки длинной одежды, и чем выше, тем четче выступала фигура девушки, ее руки, лицо.
   Задумчиво и чуточку удивленно-грустно смотрела она перед собой поверх голов собравшейся толпы, на залитые солнцем травянистые пригорки, на овражки, поросшие кустами орешника и бузины, на вересковую пустошь. Руку она только начала поднимать и как бы приостановилась в застенчивой неуверенности - протягивая и не решаясь, куда положить венок.
   Солнце светило так ярко, ветер относил в сторону слабые звуки скрипок оркестра и голоса что-то говоривших с трибуны людей, а я все едва слышала, я только все смотрела не отрываясь на эту девушку со странным, совсем неожиданным чувством, похожим на нежность. Мне так ей хотелось сказать: ты не знаешь, куда положить свой веночек, девочка? Не задумывайся - положи, и где он ни ляжет, он будет венком на могилу моего сына. Моего и всех наших сыновей.
   Пригретый луг звенел на солнце, покачивались на ветру кусты и вздрагивала трава, торопливо, в весенней спешке, щебетали птицы, и детский, как будто почти до какого-то испуга взволнованный голос все звенел с трибунки на незнакомом мне языке - все было мне такое понятное и без слов.
   Долго я всматривалась, пока в голову не пришла мысль - этот памятник с девушкой похож на памятник Неизвестной невесте... Неизвестной матери и Неизвестной вдове. Их осталось, наверное, больше, чем было убито солдат на земле...
   Ох, он опять дал о себе знать - мой новый талант - попадать в неловкое положение. На этот раз я и шагу не сделала и пальцем не шевельнула - и оказалось, именно это лучший способ обратить на себя внимание!
   Все давно кончилось, я и сама это как-то безучастно отметила про себя: уехали последние машины, люди поразошлись, и луг опустел, я это замечала, но мне было все равно, мне не хотелось отсюда уходить. Кажется, я даже ждала, когда наконец все разойдутся, хотя очень неясно отдавала себе отчет, зачем мне это нужно.
   В последнюю какую-то минуту я опомнилась, заметила, что на меня упорно смотрят и вот-вот начнут что-нибудь спрашивать, а разговаривать мне сейчас хотелось меньше всего в жизни.
   Я постаралась сделать непринужденное лицо, пригладила волосы, осмотрелась вокруг и сделала несколько шагов.
   От торжества ничего не осталось. Солнце шло в сторону заката и по-новому освещало лицо девушки с венком, оно изменилось, и у меня мелькнула мысль: значит, она меняется, когда остается одна.
   На меня оборачивались, даже подходили поближе - рассмотреть.
   Сколько я так простояла? И какое у меня было лицо? Я от всех отвернулась. Мимо меня маленькая девочка тащила за собой на веревке козу, а та упиралась и останавливалась, как будто именно для того, чтоб уставиться желтым глазом прямо на меня. Тогда девочка, позабыв тянуть за веревку, тоже начинала глазеть на меня о любопытством, и они вдвоем с козой меня разглядывали. Это было уж так глупо, мне даже смешно чуть не стало. Тогда я, не оглядываясь, решительно пошла прямо на шоссе к остановке автобуса, чтоб никто на меня больше не смотрел, даже коза.
   На шоссе у автобусной остановки я окончательно пришла в себя, стою, по крайней мере, как все люди, дожидаюсь автобуса.
   Тут и автобус подошел. Ожидающих было всего несколько человек, и стоило мне запнуться в нерешительности, те, кто были позади меня, тоже запнулись, терпеливо выжидая, пока я войду.
   Опять неловко, нелепо получилось. Я поднялась по приступочкам, заплатила за проезд и села к окну. Автобус, мне показалось, что-то уж очень быстро зашуршал, помчал меня обратно к городу. Я не сразу поняла, что со мной, - такое чувство, что меня насильно увозят, откуда я уезжать ни за что не хочу! Просто страх какой-то во мне стал разрастаться, меня увозят, увезут меня, а я не хочу!
   На остановке у птицефермы я разом решилась, заспешила, чуть не опоздав, выбралась из машины на волю и осталась опять одна на пустом шоссе. Мне сразу спокойно стало, и я не торопясь пошла обратно по мягкой травяной обочине.
   До чего по-другому все выглядит, когда идешь пешкой. Нет, не по-другому, а просто - все другое, совсем!
   Зелень превращается в траву, и "трава" становится непохожими одна на другую травинками, стебельками с длинными листиками, крошечными зелеными деревцами с мохнатыми веточками, а "птички" оказываются проворно бегающими пешком среди травы скворцами, которые по очереди оживленно плескаются в лужице, блестя своими крапчатыми перышками, или вот красноголовыми дятлами, что стучат по стволам сосен, постучат и коротко вскрикнут: "Я тут!", а издалека им отвечают: "А я тут!" - и опять по опушке рассыпается их частая дробь...
   Совсем как с людьми. Чем более мельком их знаешь, тем одинаковее они тебе кажутся. И тем они тебе проще и понятнее... Побывает проездом в разных странах турист или бойкий журналист. "Ну как, - спросят у него, - что за народ неаполитанцы?" - "О-о, неаполитанцы? Это, я вам доложу, народ вот такой-то!" - "А шотландцы?" - "Ну-у, это совсем другое дело - они все вот какие!" И все ему, проездом, ясно. А вот спроси у него, что за народ в доме живет с ним рядом, бок о бок десять лет?.. Как тут сразу ответить? Разный ведь народ, всякие есть, да и в душу, пожалуй, не каждому влезешь!..
   Вот на дорогу, оказывается, выходит под прямым углом разросшаяся старая еловая аллея: я и не заметила ее, проезжая.
   Когда-то давно это была дорога от шоссе к старому хутору, она и кончается там, где был хутор. Аллея, как протянутая рука, приглашала сойти с дороги, указывала путь. Деревья и сейчас в конце обступили четырехугольником, заботливо загораживая от ветров и заносов место, где стоял хутор, сожженный войной.
   Что ж, старая, заросшая аллея выполнила то самое, что было задачей и смыслом ее долгой жизни, - указывать путь днем и непроглядной ночью, в слепящую метель - встречать у дороги и вести до самого дома людей, которые отогревались, спали, работали, умирали и родились тут, чтоб работать на хуторе, которого больше нет.