с любовью твой брат,
МАРТИН СТАРК
Выходной. Невзирая на жару в автобусе, он был рад вернуться в Монреаль. Но какие подонки снесли лучшие кварталы города?
Он зашел к матери; объяснить, что он был в отъезде, не удалось. Всегдашний кошмар.
Он шел по Шербрук-стрит. Женщины Монреаля были прекрасны. Пущенные от крошечных лодыжек, их ноги выстреливали, словно управляемые ракеты, в атмосферы интимных высот.
Из складок и сгибов он создавал дикие теории.
Запястья, белые и быстрые, словно падающие звезды, погружали его в проймы. Сегодня им придется вычесывать его глазные яблоки изо всех своих волос.
Сотню рук возложил он на грэди, словно прятал там деньги.
Поэтому он позвонил Тамаре.
– Заходи, старик, дружище.
Запах скипидара. Еще одна группа мучительных автопортретов.
– Тамара, ты единственная женщина, с которой я могу поговорить. Последние две недели я засыпал, чувствуя твой рот в своей руке.
– Как лагерь? Как Кранц?
– Процветают. Но Сострадательным Ф. ему не стать никогда.
– Ты вкусно пахнешь. И такой загорелый. Ням-ням.
– Давай предаваться излишествам.
– Отличная идея в любой конкретной ситуации.
– Воспоем гениталии друг друга. Правда, ты ненавидишь это слово?
– В отношении женщин. В отношении мужчин оно вполне. Звучит, как что-то с петлями – что-то висящее. Наводит на мысль о люстре.
– Тамара, ты великолепна. Боже, мне нравится быть с тобой. Я могу быть чем угодно.
– Я тоже.
А Шелл с ее беззащитным даром, поразило его, вынудила его к какому-то благородству.
– Давай предадимся всему.
В пять утра они вышли из комнаты, чтобы обильно поесть в «Китайских Садах». Хохоча, как маньяки, они кормили друг друга палочками и решили, что влюблены. Официанты таращились. Они не потрудились смыть краску.
По дороге обратно они говорили о Шелл, о том, как она прекрасна. Он спросил Тамару – ничего, если он позвонит в Нью-Йорк.
– Конечно, ничего. Она – это совсем другое.
Шелл была сонная, но рада его слышать. Говорила с ним голосом маленькой девочки. Он сказал, что любит ее.
Рано утром он сел в автобус до лагеря. Бессмертная Тамара, она проводила его на автовокзал. После часа сна он назвал это настоящей привязанностью.
Теперь заглянем пристальнее в дневник Бривмана:
Энн и Бривман оказались вместе на ночном дежурстве. Сидели на ступеньках одного из корпусов, дожидаясь, пока отметятся все воспитатели.
Да, да, Кранц уехал в город по лагерным делам.
Ее коса походила на толстую петляющую реку. Светляки – некоторые высоко, чуть не в верхушках сосен, некоторые под корнями.
Вот мое стихотворение тебе.
– Вот в такую ночь неплохо бы напиться, – сказала она.
– А мне неплохо бы протрезветь.
Начался дождик. Он поднял к нему лицо, стараясь выдать себя.
– Я иду гулять.
– Можно, я с тобой? Я так спрашиваю, потому что мне кажется, что я тебя хорошо знаю. Кранц мне столько рассказывал.
Дождь шел десять секунд. Они брели по дороге к деревне. Остановились там, где сильнее всего пахло соснами. Он обнаружил, что раскачивается взад-вперед, словно в синагоге. Он хотел ее, и чем больше он ее хотел, тем больше растворялся в тумане и деревьях. Я отсюда никогда не выберусь, сказал он себе. Вот тут и останусь. Мне нравится запах. Мне нравится быть так близко, так далеко. Он ощущал, что сам выделяет туман. Это испарения его пор.
– Я вернусь, если ты хочешь побыть один.
Он не отвечал тысячу лет.
– Нет, нам обоим лучше вернуться.
Он не двинулся.
– Что это? – спросила Энн, услышав шум.
Он принялся рассказывать ей о ласточках, ласточках, что живут в обрывах, ласточках, что живут в амбарах. Он знал о ласточках все. Он притворялся ласточкой и жил с ними, изучая их повадки.
Он стоял близко, но на его радаре – ни единого намека на сигнал к объятию. Он поспешно отошел. Вернулся. Дернул ее за косу. Коса была толстая, как он себе и представлял. Он снова прошагал дальше и вырвал палку из куста у дороги.
Он бешено размахивал ею, круша листву. Избивал землю у ее ног. Она танцевала, смеясь. Он поднял пыль до колен. Но кусты следовало атаковать снова, стволы деревьев, низкую желтую траву, белую в ночи. Потом опять пыль, ветка задела ее лодыжки. Он хотел поднять пыль вокруг них обоих, острым прутом рассечь тела.
Она помчалась от него. Он бежал за ней, стегая ее по икрам. Оба они визжали от хохота. Она мчалась к огням лагеря.
– Пятьдесят центов за руку в промежности.
Кранц в шутку предлагал Бривману купить Энн по частям. Бривману шутка не нравилась, но он смеялся.
– Почти не использованный сосок за сорок пять центов?
О, Кранц.
Они ссорились из-за того, как Бривман обращается с Мартином. Бривман категорически отказывался заставлять мальчика участвовать в групповых занятиях. Шантажировал Кранца своей работой.
– Ты же понимаешь, что мы не сможем найти тебе замену в разгар сезона.
– В таком случае тебе придется позволить мне обращаться с ним так, как я считаю нужным.
– Я не предлагаю тебе насильно запихивать его на занятия, но поклясться могу, ты его поощряешь совсем в другом направлении.
– Мне нравится его безумие. Ему нравится его безумие. Он единственный свободный человек из всех, что мне только встречались. По сравнению с тем, что делает он, занятия всех остальных – херня.
– Ты несешь полную ахинею, Бривман.
– Возможно.
Потом Бривман решил, что не может произнести проповедь перед лагерем утром в субботу, когда подошла его очередь. Ему нечего было сказать кому бы то ни было.
Кранц взглянул ему в глаза.
– Ты сделал ошибку, приехав сюда, да?
– А ты – спросив меня об этом. Мы оба хотели доказать разные вещи. Ну, теперь ты знаешь, что ты сам по себе, Кранц.
– Да, – медленно сказал тот. – Знаю.
То был всего один миг – такая настоящая встреча, и Бривман не пытался растянуть ее в обязательство. Он научился восхищаться дробно. «Что любишь, остается навсегда, все остальное бренно»[109].
– Ты, конечно, понимаешь, что идентифицируешь себя с Мартином – и себя отделяешь, только когда разрешаешь ему отделяться от группы.
– Только вот этого жаргона не надо, Кранц, пожалуйста.
– Я все помню, Бривман. Но я не могу в этом жить.
– Хорошо.
Поэтому Бривман был вынужден смеяться, когда Энн к ним присоединилась, и Кранц сказал:
– Ягодицы пойдут по дешевке.
Вечером он недвижно стоял на террасе столовой. Кранц как раз собирался поставить по громкой связи пластинку.
– Эй, Энн, ты хочешь Моцарта, Сорок девятую? – крикнул он. Она побежала к нему.
Бривман увидел в траве клевер – открытие – и туман, ползущий по вершинам низких гор, словно затемнение на фотографии. Рябь на воде двигалась туда же, куда и туман, из черного в серебристое, потом снова в черное.
Он не двинул ни одним мускулом, не понимая, покоен он или парализован.
Стив, бульдозерист-венгр, прошел под террасой, сорвав с куста белый цветок. Они выравнивали какой-то участок для очередной игровой площадки, осушая болото.
В сорочьей песне слышалось раздражение. Рассохшаяся дверь ниже по холму, возле толстых оснований сосновых стволов.
Дальше по хвойной тропке стоял Мартин, недвижный, как Бривман, рука вытянута в фашистском салюте, рукав закатан.
Он ждал посадки комаров.
У Мартина появилась новая навязчивая идея. Он избрал себя Грозой Комаров и считал их, убивая. Ничего безумного в его методике не было. Он вытягивал руку и приглашал их. Как только комар приземлялся, хлоп! – падала вторая рука. «Я тебя ненавижу», – говорил он каждому лично и запоминал статистику.
Мартин увидел стоящего на балконе воспитателя.
– Сто восемьдесят, – крикнул он в качестве приветствия.
Из динамиков заревел Моцарт, сшивая в одно целое все, что наблюдал Бривман. Моцарт ткал, он сочетал браком две фигуры, склонившиеся над пластинками, чего бы ни касалась музыка – ребенок заплутал на мосту над Темзой, вершина горы растворилась в тумане, пустые качели летали маятником, ряд сверкающих красных байдарок, игроки, собравшиеся под баскетбольной корзиной, прыгнув за мячом, словно стробоскопическое фото всплеска капли воды, – чего бы ни касалась музыка, все застывало огромным гобеленом. А он был внутри его – фигура у перил.
Как только началась война с комарами, проценты удовольствия Мартина взлетели. Все дни были около 98 процентов. Другие мальчишки им восхищались и превратили его в гордость корпуса, показывали гостям, чтобы те дивились. Мартин оставался невинным исполнителем. Бульшую часть дня он проводил у болота, где бульдозеры готовили новые площадки. Его рука распухла от укусов. Бривман мазал ее каламином.
В следующий свой выходной Бривман поплыл по озеру на байдарке. Краснокрылые дрозды взлетали из камышей и ныряли обратно. Он вскрыл стебель кувшинки. Тот оказался жилистый и с фиолетовой пеной.
Озеро было стеклянно спокойно. Время от времени он различал звуки лагеря, объявления о Всеобщем Купании по громкой связи; музыкальные записи просачивались сквозь лес и разливались над водой.
Он спустился вниз по ручью, как мог далеко, пока его не остановили отмели. На течение указывали только склоненные подводные сорняки. Моллюски, черные и покрытые толстым слоем грязи, – некошерная пища. Моментальный снимок – вода и зеленое вытянутое тело жабы – с шумом утек под байдарку. Низкое солнце ослепляло. Пока он греб к стоянке, оно позолотило весло.
Он развел костер, разложил на мху спальник и приготовился смотреть в небо.
Солнце всегда часть неба, но луна – роскошная и далекая незнакомка. Луна. Взгляд возвращается к ней, словно к прекрасной женщине в ресторане. Он подумал о Шелл. В то мгновение, когда он верил в себя достаточно, чтобы жить одному, он одновременно верил, что может жить с Шелл.
Туман медленно наползал на отражение берез; теперь он громоздился сугробом.
Через четыре часа он вздрогнул, проснулся и схватился за топор.
– Это Мартин Старк, – сказал Мартин.
Костер еще тлел, но недостаточно. Он посветил мальчику в лицо фонариком. Одна щека ужасно разодрана ветками, но парень широко улыбался.
– Какой у вас любимый магазин?
– Ты что здесь делаешь среди ночи?
– Какой у вас любимый магазин?
Бривман обернул вокруг мальчика спальник и взъерошил ему волосы.
– «Дайонз».
– Какая у вас любимая парковка?
– Парковка «Дайонз».
Когда они завершили ритуал, Бривман собрался, посадил Мартина в байдарку и отчалил к лагерю. Он не хотел думать о том, что случилось бы, если б Мартин его не нашел. Щеку нужно залить йодом. И, похоже, некоторые укусы воспалились.
Прекрасно грести назад, камыш царапает байдарку по дну и превращает ее в большой хрупкий барабан. Мартин – индейский вождь, сидит рядом на корточках, запеленутый в спальник. В небесах являлись материки огня.
– Когда я дома, – громко сказал Мартин, – меня едят крысы.
– Мне жаль, Мартин.
– Целые сотни крыс.
Когда Бривман увидел огни лагеря, у него возникло дикое желание проехать мимо, грести дальше по озеру вместе с мальчиком, остановиться где-нибудь вверх по берегу среди голых берез.
– Говори тише, Мартин. Нас убьют, если услышат.
– Ну и ладно.
Зеленый? Бежевый? В автобусе он пытался вспомнить, какого цвета палата матери. Так можно было не думать о том, что она в ней лежит. Какого-то осторожного оттенка, назначенного на медицинской конференции.
В этой палате она проводит все время. Оттуда хороший вид на южные склоны Мон-Рояля. Весной чувствуется запах сирени. Хочется распахнуть окно, чтобы запах стал сильнее, но нельзя. Фрамуга поднимается лишь на вот столько. Самоубийцам ни к чему мусорить собою на лужайке.
– Давненько мы вас не видели, мистер Бривман, – сказала старшая медсестра.
– Правда?
Мать смотрела в потолок. Он тоже взглянул. Может, там происходит нечто, о чем никто не знает.
Стены были приятного серого цвета.
– Тебе лучше, мама? – подал он реплику.
– Лучше ли мне? лучше для чего? я что, должна выйти наружу и посмотреть, что он делает со своей жизнью? спасибо, для этого можно не выходить, можно лежать тут, в этой комнате, рядом с сумасшедшими, твоя мать в сумасшедшем доме…
– Ты знаешь, что это не так, мама. Просто место, где ты можешь отдохнуть…
– Отдохнуть! Как мне отдохнуть с тем, что я знаю? предатель, а не сын, думаешь, я не знаю, где я? с их иглами и их вежливостью, мать в таком положении, а он уехал купаться…
– Но, мама, никто не пытается навредить…
Что он делает, спорит с ней? Она выбросила одну руку, нащупывая что-то на ночном столике, но оттуда все было убрано.
– Не перебивай мать, неужели я мало страдала? больной человек пятнадцать лет, я что, не знаю? я что, не знаю, я что, не знаю..?
– Мама, пожалуйста, не кричи…
– О! он стыдится своей матери, его мать разбудит соседей, его мать распугает его гойских подружек, предатель! что вы все со мной сделали! мать должна быть спокойна, я была красива, я приехала из России красавицей, на меня смотрели люди…
– Можно, я с тобой поговорю…
– Люди говорили со мной, разве мой ребенок со мной говорит? весь мир знает, что я лежу здесь камнем, красавица, они называли меня русской красавицей, но что я дала своему ребенку, предает мать, думать об этом не могу, получить такое от своего собственного ребенка, так же точно, как то, что сегодня везде вторник, получаешь от своего собственного ребенка, что я получила, в моем доме крыса, жизни своей поверить не могу, что это должно было со мной случиться, я была так добра к родителям, у моей матери был рак, доктор держал ее живот рукой, мне кто-нибудь помогал? сын мой шевельнул пальцем? Рак! рак! я должна была видеть все, я раздала свою жизнь больным людям, это не моя жизнь, видеть это все, твой отец тебя бы убил, у меня старое лицо, я не знаю, кто это в зеркале, морщины там, где я была красива…
Он сел, уже не пытаясь ее прерывать. Если она и позволит ему говорить, то не станет слушать. На самом деле, он понятия не имел, что смог бы сказать, если б даже знал, что она слушает.
Он попытался отпустить воображение побродить, но, дожидаясь конца этого часа, зависал на каждой нелепой детали.
Он постучал в тамарину дверь около десяти. Внутри зашептались. Она окликнула:
– Кто там?
– Бривман с севера. Но ты занята.
– Да.
– Хорошо. Спокночи.
– Спокночи.
Спокойной ночи, Тамара. Я вполне могу поделиться твоим ртом. Он принадлежит всем, как парк.
Он написал Шелл два письма, а потом позвонил, чтобы удалось уснуть.
Предполагалось, что команда Эда в бейсболе победит.
Линии фола на поле обозначались израильскими флагами.
Какое право он имеет возмущаться тем, что они использовали этот символ? Он же не выгравирован у него на щите.
Ребенок угрожающе размахивал бутылкой «пепси», подбадривая свою команду.
Бривман раздавал хот-доги. Он радовался, что научился подозревать своих гойских соседей в нечистоплотности, не верить во флаги. Теперь он мог применить это знание к собственному племени.
Хоумран.
Отправь своих детей в александрийские академии. Не удивляйся, если они вернутся александрийцами.
Троекратное ура. Мазл тов[111].
Привет, Канада, огромная Канада, ты, бестолковые прекрасные ресурсы. Все здесь канадцы. Еврейская маскировка не сработает.
Когда Эду пришла очередь судить, Бривман направился через поле к болоту и стал смотреть на Мартина, истребляющего комаров. Бульдозерист хорошо знал Бривмана – тот часто приходил сюда посмотреть, как Мартин выполняет свою миссию.
Мальчик убил больше шести тысяч комаров.
– Я убью для тебя нескольких, Мартин.
– Это не увеличит мне счет.
– Тогда я открою свой.
– Я выиграю.
У Мартина промокли ноги. Некоторые укусы определенно воспалены. Надо бы отправить его в корпус, но, похоже, мальчик на седьмом небе. Все его дни – 99 процентов.
– Слабо вам открыть свой счет.
Когда они возвращались со своими отрядами в лагерь, Эд сказал:
– Ты не только проиграл, Бривман, ты еще должен мне пять долларов.
– За что?
– Ванда. Прошлой ночью.
– Ох, бог ты мой, фонд. Я забыл.
Он сверился с дневником и с признательностью заплатил.
Дни были солнечные, а тела бронзовые. Песок и загорающие тела – вот все, что он наблюдал, поражаясь нежной городской белизне, когда падала бретелька. Он жаждал всех странных телесных теней.
На небо он почти не смотрел. Его удивила птица, резко ринувшаяся вниз над пляжем. По громкой связи трубил какой-то Бранденбург. Бривман лежал на спине, закрыв глаза, растворяя себя в жаре, слепящем свете и музыке. Внезапно кто-то опустился возле него на колени.
– Дай мне выдавить, – прозвучал голос Энн.
Он открыл глаза и содрогнулся.
– Нет, мне, – засмеялась Ванда.
Они пытались добраться до угря у него на лбу.
– Оставьте меня в покое, – закричал он, словно помешанный.
Ярость его реакции их изумила.
Он изобразил улыбку, выждал приличное время, ушел с пляжа. В коттедже было слишком холодно. Ночной воздух не выветрился. Он оглядел маленькую деревянную спальню. Сумка с грязным бельем раздулась. Он забыл отослать ее в прачечную. Это неправильно. Это не для него. На подоконнике лежала коробка с крекерами «Ритц». Не так он должен питаться. Он выдернул свой дневник. Не так он должен писать.
Мартин Старк погиб в первых числах августа 1958 года. Его случайно переехал бульдозер, очищавший болотистую местность. Водитель бульдозера, венгр по имени Стив, не знал, что столкнулся с чем-то еще среди обычных комьев земли, корней, камней. Мартин, видимо, прятался в камышах, чтобы получше заманить своих врагов.
Когда он не явился на ужин, Бривман решил, что он, должно быть, на болоте. Он попросил воспитателя младшего отряда посидеть за его столом. Лениво отправился на болото, радуясь предлогу покинуть шумную столовую.
В камышах он услышал шорох. Наверное, Мартин его увидел и хочет поиграть в прятки. Снял ботинки и стал пробираться. Мартин был чудовищно расплющен, гусеницей бульдозера прямо поперек спины. Он лежал лицом вниз. Бривман его перевернул, изо рта Мартина вывалились кишки.
Бривман вернулся в столовую и сказал Кранцу. Тот побелел. Они договорились, что дети не должны ничего знать, а тело вывезут тайно. Кранц пошел на болото и через несколько минут вернулся.
– Ты остаешься там, пока лагерь не заснет. Эд присмотрит за твоим корпусом.
– Я хочу поехать в город вместе с телом, – сказал Бривман.
– Посмотрим.
– Нет, мы не будем смотреть. Я поеду с Мартином.
– Бривман, черт бы тебя взял, топай туда и перестань спорить в такой момент. Что с тобой?
Он простоял на страже несколько часов. Никто не подходил. Комары были кошмарны. Интересно, что они делают с трупом. Когда он его нашел, они покрывали его сплошь. Луны почти не было. Он слышал, как у своего костра поют старшие. Около часа ночи приехали полиция и скорая помощь. Они работали при свете фар.
– Я еду с ним.
Кранц только что говорил по телефону с миссис Старк. Та была удивительно спокойна. Даже сказала, что не будет предъявлять обвинений в преступной халатности. Кранц был совершенно потрясен.
– Хорошо.
– И не вернусь.
– Что значит – не вернешься? Опять начинаешь, Бривман?
– Я ухожу.
– Лагерь работает еще три недели, кем я тебя заменю?
– Мне все равно.
Кранц схватил его за руку.
– У тебя контракт, Бривман.
– Похерь контракт. Не плати мне.
– Ты сволочь лживая, в такой момент…
– И ты мне должен пять долларов. Я первым поимел Ванду. Одиннадцатое июля, если хочешь заглянуть в мой дневник.
– Ради Христа, Бривман, о чем ты говоришь? О чем ты говоришь? Ты что, не видишь, где ты? Не видишь, что происходит? Убит ребенок, а ты о трахе…
– О трахе. Это твоя терминология. Пять долларов, Кранц. И я убираюсь отсюда. Я здесь быть не должен…
Трудно сказать, кто ударил первым.
НИЧЕГО ИЗ ТЕЛА НЕ ВЫДАВЛИВАЙ ОНО ТЕБЕ НИЧЕГО НЕ ДОЛЖНО было законченным вступлением.
Он напечатал его в автобусе по дороге в Монреаль, держа пишущую машинку на коленях.
Это был худший отрезок дороги, указатели и бензоколонки, и шоферская шея, и шоферская мерзкая моющаяся синтетическая рубашка заставляли его кипеть от ярости.
Если бы только его изловила смерть, пробилась сквозь нечистоты, облагородила.
Как там пели в конце книги?
Прости, Отец. Я не знаю латинских названий бабочек, я не знаю, из какого камня построена сторожевая башня.
У водителя были проблемы с дверями. Может, они никогда не откроются. Каково это – задыхаться в синтетической рубашке?
МАРТИН СТАРК
14
Выходной. Невзирая на жару в автобусе, он был рад вернуться в Монреаль. Но какие подонки снесли лучшие кварталы города?
Он зашел к матери; объяснить, что он был в отъезде, не удалось. Всегдашний кошмар.
Он шел по Шербрук-стрит. Женщины Монреаля были прекрасны. Пущенные от крошечных лодыжек, их ноги выстреливали, словно управляемые ракеты, в атмосферы интимных высот.
Из складок и сгибов он создавал дикие теории.
Запястья, белые и быстрые, словно падающие звезды, погружали его в проймы. Сегодня им придется вычесывать его глазные яблоки изо всех своих волос.
Сотню рук возложил он на грэди, словно прятал там деньги.
Поэтому он позвонил Тамаре.
– Заходи, старик, дружище.
Запах скипидара. Еще одна группа мучительных автопортретов.
– Тамара, ты единственная женщина, с которой я могу поговорить. Последние две недели я засыпал, чувствуя твой рот в своей руке.
– Как лагерь? Как Кранц?
– Процветают. Но Сострадательным Ф. ему не стать никогда.
– Ты вкусно пахнешь. И такой загорелый. Ням-ням.
– Давай предаваться излишествам.
– Отличная идея в любой конкретной ситуации.
– Воспоем гениталии друг друга. Правда, ты ненавидишь это слово?
– В отношении женщин. В отношении мужчин оно вполне. Звучит, как что-то с петлями – что-то висящее. Наводит на мысль о люстре.
– Тамара, ты великолепна. Боже, мне нравится быть с тобой. Я могу быть чем угодно.
– Я тоже.
А Шелл с ее беззащитным даром, поразило его, вынудила его к какому-то благородству.
– Давай предадимся всему.
В пять утра они вышли из комнаты, чтобы обильно поесть в «Китайских Садах». Хохоча, как маньяки, они кормили друг друга палочками и решили, что влюблены. Официанты таращились. Они не потрудились смыть краску.
По дороге обратно они говорили о Шелл, о том, как она прекрасна. Он спросил Тамару – ничего, если он позвонит в Нью-Йорк.
– Конечно, ничего. Она – это совсем другое.
Шелл была сонная, но рада его слышать. Говорила с ним голосом маленькой девочки. Он сказал, что любит ее.
Рано утром он сел в автобус до лагеря. Бессмертная Тамара, она проводила его на автовокзал. После часа сна он назвал это настоящей привязанностью.
15
Теперь заглянем пристальнее в дневник Бривмана:
Вечер пятницы. Суббота. Религиозная музыка по громкой связи. Свят, свят, свят, Господь Саваоф[108]. Земля полнится славой твоей. Если бы я только мог перестать ненавидеть. Если бы мог поверить тому, что они написали, завернули в шелк и увенчали золотом. Хочется написать СЛОВО.
Все наши тела смуглы. Все дети одеты в белое. Теперь мы способны поклоняться.
Забери меня снова домой. Построй мне дом снова. Дай поселиться в тебе. Возьми мою боль. Мне она больше ни к чему. Ничего прекрасного из нее не выходит. Она превращает листву в золу. От нее гниет вода. Она превращает тело в камень. Жизнь Святая. Позволь мне ее вести. Я не хочу ненавидеть. Позволь цвести. Пусть во мне расцветет мечта о тебе.
Брат, отдай мне новую машину. Я хочу поехать к моей любимой. Взамен предлагаю тебе это инвалидное кресло. Брат, отдай мне все деньги. Я хочу купить все, чего пожелает моя любимая. Взамен предлагаю тебе слепоту, так что остаток жизни ты сможешь прожить в абсолютном контроле над всеми. Брат, отдай мне жену. Это ее я люблю. Взамен всем шлюхам города я приказал предоставить тебе безграничный кредит.
Ты. Помоги мне работать. Вся работа рук моих принадлежит тебе. Да не станет приношение мое столь ничтожным. Не своди меня с ума. Не дай опуститься, в бреду выкликая имя твое.
Никакой плоти не люблю я, кроме своей.
Отведи из безопасности. Там, где я, безопасности нет.
Как мне посвятить дни свои тебе? Теперь я сказал это, наконец. Как мне посвятить дни свои тебе?
16
Дорогая моя Шелл,
Твоя серьга из нефрита, филигранное серебро. Я представил ее на твоем ухе. Потом твою голову сбоку и пряди волос на ветру. Потом все лицо. И всю твою красоту.
Потом я вспомнил, с каким подозрением ты принимала хвалу красоте, и восславил душу твою, ту единственную, в которую верю.
Я понял, красота твоих глаз и тела – лишь одежда души по будням. Душа обратилась в музыку, когда я спросил, что носит она по субботам.
Люблю тебя, милая моя,
Лоренс
17
Энн и Бривман оказались вместе на ночном дежурстве. Сидели на ступеньках одного из корпусов, дожидаясь, пока отметятся все воспитатели.
Да, да, Кранц уехал в город по лагерным делам.
Ее коса походила на толстую петляющую реку. Светляки – некоторые высоко, чуть не в верхушках сосен, некоторые под корнями.
Вот мое стихотворение тебе.
Вечная тема: крошечные мухи и мошки, швыряющие себя на электрическую лампочку.
Я тебя не знаю, Энн.
Я тебя не знаю, Энн.
Я тебя не знаю, Энн.
– Вот в такую ночь неплохо бы напиться, – сказала она.
– А мне неплохо бы протрезветь.
Начался дождик. Он поднял к нему лицо, стараясь выдать себя.
– Я иду гулять.
– Можно, я с тобой? Я так спрашиваю, потому что мне кажется, что я тебя хорошо знаю. Кранц мне столько рассказывал.
Дождь шел десять секунд. Они брели по дороге к деревне. Остановились там, где сильнее всего пахло соснами. Он обнаружил, что раскачивается взад-вперед, словно в синагоге. Он хотел ее, и чем больше он ее хотел, тем больше растворялся в тумане и деревьях. Я отсюда никогда не выберусь, сказал он себе. Вот тут и останусь. Мне нравится запах. Мне нравится быть так близко, так далеко. Он ощущал, что сам выделяет туман. Это испарения его пор.
– Я вернусь, если ты хочешь побыть один.
Он не отвечал тысячу лет.
– Нет, нам обоим лучше вернуться.
Он не двинулся.
– Что это? – спросила Энн, услышав шум.
Он принялся рассказывать ей о ласточках, ласточках, что живут в обрывах, ласточках, что живут в амбарах. Он знал о ласточках все. Он притворялся ласточкой и жил с ними, изучая их повадки.
Он стоял близко, но на его радаре – ни единого намека на сигнал к объятию. Он поспешно отошел. Вернулся. Дернул ее за косу. Коса была толстая, как он себе и представлял. Он снова прошагал дальше и вырвал палку из куста у дороги.
Он бешено размахивал ею, круша листву. Избивал землю у ее ног. Она танцевала, смеясь. Он поднял пыль до колен. Но кусты следовало атаковать снова, стволы деревьев, низкую желтую траву, белую в ночи. Потом опять пыль, ветка задела ее лодыжки. Он хотел поднять пыль вокруг них обоих, острым прутом рассечь тела.
Она помчалась от него. Он бежал за ней, стегая ее по икрам. Оба они визжали от хохота. Она мчалась к огням лагеря.
18
Милая ЭннО чем он взглядом говорил ей несколько сотен раз, даже не задумываясь.
я хочу
видеть
пальцы твоих ног
когда ты
обнажена.
19
– Пятьдесят центов за руку в промежности.
Кранц в шутку предлагал Бривману купить Энн по частям. Бривману шутка не нравилась, но он смеялся.
– Почти не использованный сосок за сорок пять центов?
О, Кранц.
Они ссорились из-за того, как Бривман обращается с Мартином. Бривман категорически отказывался заставлять мальчика участвовать в групповых занятиях. Шантажировал Кранца своей работой.
– Ты же понимаешь, что мы не сможем найти тебе замену в разгар сезона.
– В таком случае тебе придется позволить мне обращаться с ним так, как я считаю нужным.
– Я не предлагаю тебе насильно запихивать его на занятия, но поклясться могу, ты его поощряешь совсем в другом направлении.
– Мне нравится его безумие. Ему нравится его безумие. Он единственный свободный человек из всех, что мне только встречались. По сравнению с тем, что делает он, занятия всех остальных – херня.
– Ты несешь полную ахинею, Бривман.
– Возможно.
Потом Бривман решил, что не может произнести проповедь перед лагерем утром в субботу, когда подошла его очередь. Ему нечего было сказать кому бы то ни было.
Кранц взглянул ему в глаза.
– Ты сделал ошибку, приехав сюда, да?
– А ты – спросив меня об этом. Мы оба хотели доказать разные вещи. Ну, теперь ты знаешь, что ты сам по себе, Кранц.
– Да, – медленно сказал тот. – Знаю.
То был всего один миг – такая настоящая встреча, и Бривман не пытался растянуть ее в обязательство. Он научился восхищаться дробно. «Что любишь, остается навсегда, все остальное бренно»[109].
– Ты, конечно, понимаешь, что идентифицируешь себя с Мартином – и себя отделяешь, только когда разрешаешь ему отделяться от группы.
– Только вот этого жаргона не надо, Кранц, пожалуйста.
– Я все помню, Бривман. Но я не могу в этом жить.
– Хорошо.
Поэтому Бривман был вынужден смеяться, когда Энн к ним присоединилась, и Кранц сказал:
– Ягодицы пойдут по дешевке.
20
Вечером он недвижно стоял на террасе столовой. Кранц как раз собирался поставить по громкой связи пластинку.
– Эй, Энн, ты хочешь Моцарта, Сорок девятую? – крикнул он. Она побежала к нему.
Бривман увидел в траве клевер – открытие – и туман, ползущий по вершинам низких гор, словно затемнение на фотографии. Рябь на воде двигалась туда же, куда и туман, из черного в серебристое, потом снова в черное.
Он не двинул ни одним мускулом, не понимая, покоен он или парализован.
Стив, бульдозерист-венгр, прошел под террасой, сорвав с куста белый цветок. Они выравнивали какой-то участок для очередной игровой площадки, осушая болото.
В сорочьей песне слышалось раздражение. Рассохшаяся дверь ниже по холму, возле толстых оснований сосновых стволов.
пел детский отряд.
– «Мост над Темзой рухнул вниз
рухнул вниз
рухнул вниз»[110], –
Дальше по хвойной тропке стоял Мартин, недвижный, как Бривман, рука вытянута в фашистском салюте, рукав закатан.
Он ждал посадки комаров.
У Мартина появилась новая навязчивая идея. Он избрал себя Грозой Комаров и считал их, убивая. Ничего безумного в его методике не было. Он вытягивал руку и приглашал их. Как только комар приземлялся, хлоп! – падала вторая рука. «Я тебя ненавижу», – говорил он каждому лично и запоминал статистику.
Мартин увидел стоящего на балконе воспитателя.
– Сто восемьдесят, – крикнул он в качестве приветствия.
Из динамиков заревел Моцарт, сшивая в одно целое все, что наблюдал Бривман. Моцарт ткал, он сочетал браком две фигуры, склонившиеся над пластинками, чего бы ни касалась музыка – ребенок заплутал на мосту над Темзой, вершина горы растворилась в тумане, пустые качели летали маятником, ряд сверкающих красных байдарок, игроки, собравшиеся под баскетбольной корзиной, прыгнув за мячом, словно стробоскопическое фото всплеска капли воды, – чего бы ни касалась музыка, все застывало огромным гобеленом. А он был внутри его – фигура у перил.
21
Как только началась война с комарами, проценты удовольствия Мартина взлетели. Все дни были около 98 процентов. Другие мальчишки им восхищались и превратили его в гордость корпуса, показывали гостям, чтобы те дивились. Мартин оставался невинным исполнителем. Бульшую часть дня он проводил у болота, где бульдозеры готовили новые площадки. Его рука распухла от укусов. Бривман мазал ее каламином.
В следующий свой выходной Бривман поплыл по озеру на байдарке. Краснокрылые дрозды взлетали из камышей и ныряли обратно. Он вскрыл стебель кувшинки. Тот оказался жилистый и с фиолетовой пеной.
Озеро было стеклянно спокойно. Время от времени он различал звуки лагеря, объявления о Всеобщем Купании по громкой связи; музыкальные записи просачивались сквозь лес и разливались над водой.
Он спустился вниз по ручью, как мог далеко, пока его не остановили отмели. На течение указывали только склоненные подводные сорняки. Моллюски, черные и покрытые толстым слоем грязи, – некошерная пища. Моментальный снимок – вода и зеленое вытянутое тело жабы – с шумом утек под байдарку. Низкое солнце ослепляло. Пока он греб к стоянке, оно позолотило весло.
Он развел костер, разложил на мху спальник и приготовился смотреть в небо.
Солнце всегда часть неба, но луна – роскошная и далекая незнакомка. Луна. Взгляд возвращается к ней, словно к прекрасной женщине в ресторане. Он подумал о Шелл. В то мгновение, когда он верил в себя достаточно, чтобы жить одному, он одновременно верил, что может жить с Шелл.
Туман медленно наползал на отражение берез; теперь он громоздился сугробом.
Через четыре часа он вздрогнул, проснулся и схватился за топор.
– Это Мартин Старк, – сказал Мартин.
Костер еще тлел, но недостаточно. Он посветил мальчику в лицо фонариком. Одна щека ужасно разодрана ветками, но парень широко улыбался.
– Какой у вас любимый магазин?
– Ты что здесь делаешь среди ночи?
– Какой у вас любимый магазин?
Бривман обернул вокруг мальчика спальник и взъерошил ему волосы.
– «Дайонз».
– Какая у вас любимая парковка?
– Парковка «Дайонз».
Когда они завершили ритуал, Бривман собрался, посадил Мартина в байдарку и отчалил к лагерю. Он не хотел думать о том, что случилось бы, если б Мартин его не нашел. Щеку нужно залить йодом. И, похоже, некоторые укусы воспалились.
Прекрасно грести назад, камыш царапает байдарку по дну и превращает ее в большой хрупкий барабан. Мартин – индейский вождь, сидит рядом на корточках, запеленутый в спальник. В небесах являлись материки огня.
– Когда я дома, – громко сказал Мартин, – меня едят крысы.
– Мне жаль, Мартин.
– Целые сотни крыс.
Когда Бривман увидел огни лагеря, у него возникло дикое желание проехать мимо, грести дальше по озеру вместе с мальчиком, остановиться где-нибудь вверх по берегу среди голых берез.
– Говори тише, Мартин. Нас убьют, если услышат.
– Ну и ладно.
22
Зеленый? Бежевый? В автобусе он пытался вспомнить, какого цвета палата матери. Так можно было не думать о том, что она в ней лежит. Какого-то осторожного оттенка, назначенного на медицинской конференции.
В этой палате она проводит все время. Оттуда хороший вид на южные склоны Мон-Рояля. Весной чувствуется запах сирени. Хочется распахнуть окно, чтобы запах стал сильнее, но нельзя. Фрамуга поднимается лишь на вот столько. Самоубийцам ни к чему мусорить собою на лужайке.
– Давненько мы вас не видели, мистер Бривман, – сказала старшая медсестра.
– Правда?
Мать смотрела в потолок. Он тоже взглянул. Может, там происходит нечто, о чем никто не знает.
Стены были приятного серого цвета.
– Тебе лучше, мама? – подал он реплику.
– Лучше ли мне? лучше для чего? я что, должна выйти наружу и посмотреть, что он делает со своей жизнью? спасибо, для этого можно не выходить, можно лежать тут, в этой комнате, рядом с сумасшедшими, твоя мать в сумасшедшем доме…
– Ты знаешь, что это не так, мама. Просто место, где ты можешь отдохнуть…
– Отдохнуть! Как мне отдохнуть с тем, что я знаю? предатель, а не сын, думаешь, я не знаю, где я? с их иглами и их вежливостью, мать в таком положении, а он уехал купаться…
– Но, мама, никто не пытается навредить…
Что он делает, спорит с ней? Она выбросила одну руку, нащупывая что-то на ночном столике, но оттуда все было убрано.
– Не перебивай мать, неужели я мало страдала? больной человек пятнадцать лет, я что, не знаю? я что, не знаю, я что, не знаю..?
– Мама, пожалуйста, не кричи…
– О! он стыдится своей матери, его мать разбудит соседей, его мать распугает его гойских подружек, предатель! что вы все со мной сделали! мать должна быть спокойна, я была красива, я приехала из России красавицей, на меня смотрели люди…
– Можно, я с тобой поговорю…
– Люди говорили со мной, разве мой ребенок со мной говорит? весь мир знает, что я лежу здесь камнем, красавица, они называли меня русской красавицей, но что я дала своему ребенку, предает мать, думать об этом не могу, получить такое от своего собственного ребенка, так же точно, как то, что сегодня везде вторник, получаешь от своего собственного ребенка, что я получила, в моем доме крыса, жизни своей поверить не могу, что это должно было со мной случиться, я была так добра к родителям, у моей матери был рак, доктор держал ее живот рукой, мне кто-нибудь помогал? сын мой шевельнул пальцем? Рак! рак! я должна была видеть все, я раздала свою жизнь больным людям, это не моя жизнь, видеть это все, твой отец тебя бы убил, у меня старое лицо, я не знаю, кто это в зеркале, морщины там, где я была красива…
Он сел, уже не пытаясь ее прерывать. Если она и позволит ему говорить, то не станет слушать. На самом деле, он понятия не имел, что смог бы сказать, если б даже знал, что она слушает.
Он попытался отпустить воображение побродить, но, дожидаясь конца этого часа, зависал на каждой нелепой детали.
Он постучал в тамарину дверь около десяти. Внутри зашептались. Она окликнула:
– Кто там?
– Бривман с севера. Но ты занята.
– Да.
– Хорошо. Спокночи.
– Спокночи.
Спокойной ночи, Тамара. Я вполне могу поделиться твоим ртом. Он принадлежит всем, как парк.
Он написал Шелл два письма, а потом позвонил, чтобы удалось уснуть.
23
Предполагалось, что команда Эда в бейсболе победит.
Линии фола на поле обозначались израильскими флагами.
Какое право он имеет возмущаться тем, что они использовали этот символ? Он же не выгравирован у него на щите.
Ребенок угрожающе размахивал бутылкой «пепси», подбадривая свою команду.
Бривман раздавал хот-доги. Он радовался, что научился подозревать своих гойских соседей в нечистоплотности, не верить во флаги. Теперь он мог применить это знание к собственному племени.
Хоумран.
Отправь своих детей в александрийские академии. Не удивляйся, если они вернутся александрийцами.
Троекратное ура. Мазл тов[111].
Привет, Канада, огромная Канада, ты, бестолковые прекрасные ресурсы. Все здесь канадцы. Еврейская маскировка не сработает.
Когда Эду пришла очередь судить, Бривман направился через поле к болоту и стал смотреть на Мартина, истребляющего комаров. Бульдозерист хорошо знал Бривмана – тот часто приходил сюда посмотреть, как Мартин выполняет свою миссию.
Мальчик убил больше шести тысяч комаров.
– Я убью для тебя нескольких, Мартин.
– Это не увеличит мне счет.
– Тогда я открою свой.
– Я выиграю.
У Мартина промокли ноги. Некоторые укусы определенно воспалены. Надо бы отправить его в корпус, но, похоже, мальчик на седьмом небе. Все его дни – 99 процентов.
– Слабо вам открыть свой счет.
Когда они возвращались со своими отрядами в лагерь, Эд сказал:
– Ты не только проиграл, Бривман, ты еще должен мне пять долларов.
– За что?
– Ванда. Прошлой ночью.
– Ох, бог ты мой, фонд. Я забыл.
Он сверился с дневником и с признательностью заплатил.
24
Дни были солнечные, а тела бронзовые. Песок и загорающие тела – вот все, что он наблюдал, поражаясь нежной городской белизне, когда падала бретелька. Он жаждал всех странных телесных теней.
На небо он почти не смотрел. Его удивила птица, резко ринувшаяся вниз над пляжем. По громкой связи трубил какой-то Бранденбург. Бривман лежал на спине, закрыв глаза, растворяя себя в жаре, слепящем свете и музыке. Внезапно кто-то опустился возле него на колени.
– Дай мне выдавить, – прозвучал голос Энн.
Он открыл глаза и содрогнулся.
– Нет, мне, – засмеялась Ванда.
Они пытались добраться до угря у него на лбу.
– Оставьте меня в покое, – закричал он, словно помешанный.
Ярость его реакции их изумила.
Он изобразил улыбку, выждал приличное время, ушел с пляжа. В коттедже было слишком холодно. Ночной воздух не выветрился. Он оглядел маленькую деревянную спальню. Сумка с грязным бельем раздулась. Он забыл отослать ее в прачечную. Это неправильно. Это не для него. На подоконнике лежала коробка с крекерами «Ритц». Не так он должен питаться. Он выдернул свой дневник. Не так он должен писать.
25
Мартин Старк погиб в первых числах августа 1958 года. Его случайно переехал бульдозер, очищавший болотистую местность. Водитель бульдозера, венгр по имени Стив, не знал, что столкнулся с чем-то еще среди обычных комьев земли, корней, камней. Мартин, видимо, прятался в камышах, чтобы получше заманить своих врагов.
Когда он не явился на ужин, Бривман решил, что он, должно быть, на болоте. Он попросил воспитателя младшего отряда посидеть за его столом. Лениво отправился на болото, радуясь предлогу покинуть шумную столовую.
В камышах он услышал шорох. Наверное, Мартин его увидел и хочет поиграть в прятки. Снял ботинки и стал пробираться. Мартин был чудовищно расплющен, гусеницей бульдозера прямо поперек спины. Он лежал лицом вниз. Бривман его перевернул, изо рта Мартина вывалились кишки.
Бривман вернулся в столовую и сказал Кранцу. Тот побелел. Они договорились, что дети не должны ничего знать, а тело вывезут тайно. Кранц пошел на болото и через несколько минут вернулся.
– Ты остаешься там, пока лагерь не заснет. Эд присмотрит за твоим корпусом.
– Я хочу поехать в город вместе с телом, – сказал Бривман.
– Посмотрим.
– Нет, мы не будем смотреть. Я поеду с Мартином.
– Бривман, черт бы тебя взял, топай туда и перестань спорить в такой момент. Что с тобой?
Он простоял на страже несколько часов. Никто не подходил. Комары были кошмарны. Интересно, что они делают с трупом. Когда он его нашел, они покрывали его сплошь. Луны почти не было. Он слышал, как у своего костра поют старшие. Около часа ночи приехали полиция и скорая помощь. Они работали при свете фар.
– Я еду с ним.
Кранц только что говорил по телефону с миссис Старк. Та была удивительно спокойна. Даже сказала, что не будет предъявлять обвинений в преступной халатности. Кранц был совершенно потрясен.
– Хорошо.
– И не вернусь.
– Что значит – не вернешься? Опять начинаешь, Бривман?
– Я ухожу.
– Лагерь работает еще три недели, кем я тебя заменю?
– Мне все равно.
Кранц схватил его за руку.
– У тебя контракт, Бривман.
– Похерь контракт. Не плати мне.
– Ты сволочь лживая, в такой момент…
– И ты мне должен пять долларов. Я первым поимел Ванду. Одиннадцатое июля, если хочешь заглянуть в мой дневник.
– Ради Христа, Бривман, о чем ты говоришь? О чем ты говоришь? Ты что, не видишь, где ты? Не видишь, что происходит? Убит ребенок, а ты о трахе…
– О трахе. Это твоя терминология. Пять долларов, Кранц. И я убираюсь отсюда. Я здесь быть не должен…
Трудно сказать, кто ударил первым.
26
НИЧЕГО ИЗ ТЕЛА НЕ ВЫДАВЛИВАЙ ОНО ТЕБЕ НИЧЕГО НЕ ДОЛЖНО было законченным вступлением.
Он напечатал его в автобусе по дороге в Монреаль, держа пишущую машинку на коленях.
Это был худший отрезок дороги, указатели и бензоколонки, и шоферская шея, и шоферская мерзкая моющаяся синтетическая рубашка заставляли его кипеть от ярости.
Если бы только его изловила смерть, пробилась сквозь нечистоты, облагородила.
Как там пели в конце книги?
Он никогда не узнает названий деревьев, мимо которых проезжает, ничего никогда не узнает, вечно будет сталкиваться с ленивой тайной. Он хотел быть высоким черным плакальщиком, что возле ямы познаёт все.
Сила! сила! пусть возродимся мы!
Прости, Отец. Я не знаю латинских названий бабочек, я не знаю, из какого камня построена сторожевая башня.
У водителя были проблемы с дверями. Может, они никогда не откроются. Каково это – задыхаться в синтетической рубашке?
27
Милая моя Шелл,
Мне понадобится некоторое время, чтобы сказать тебе.
Сейчас два часа ночи. Ты спишь под простынями в зеленую полоску, которые мы купили вместе, и я точно знаю, как выглядит твое тело. Ты лежишь на боку, колени поджаты, как у жокея, и ты, наверное, столкнула подушку с кровати, и волосы твои – как каллиграфия, а одна ладонь слегка сжата возле рта, и одна рука свешивается, как бушприт, а пальцы мягкие, словно медленно текут.
Как удивительно, что я могу говорить с тобой, милая моя Шелл. Я могу быть спокоен, потому что знаю, что хочу сказать.
Я боюсь одиночества. Только зайди в психиатрическую лечебницу или на фабрику, посиди в автобусе или кафетерии. Повсюду люди живут в абсолютном одиночестве. Меня трясет, когда я думаю обо всех звучащих одиноких голосах, о лотерейных крючках, заброшенных в небо. А тела их стареют, сердца дают течь, будто старые аккордеоны, проблемы с почками, слабеют сфинктеры, словно старые эластичные резинки. Это происходит с нами, с тобой под зелеными полосками. От этого мне хочется взять тебя за руку. И все это – чудо, за которое музыкальные автоматы пожирают четвертаки. Что мы можем протестовать против этой равнодушной бойни. Взять тебя за руку – очень хороший протест. Я бы хотел, чтобы ты сейчас была рядом.
Сегодня я был на похоронах. Нельзя так хоронить ребенка. Его реальная смерть неистово противилась секретной святости молельни. Прекрасные слова не звучали на губах рабби. Не знаю, годен ли какой-нибудь современный человек для каких-нибудь похорон. Горе семьи было реально, но молельня с кондиционером устроила заговор, чтобы оно не вышло наружу. Я чувствовал себя паршиво и задыхался, потому что мне нечего было сказать трупу. Когда они унесли маленький гроб, я подумал, что мальчика обманули.