Полчаса он танцевал неплохо, а потом начали болеть ноги. «Клинексы» под пятками скукожились. После еще двух джиттербагов он с трудом мог передвигаться. Отправился в ванную и попытался расправить «клинексы», но те сбились в твердый ком. Он было подумал выбросить их вовсе, но представил, с каким изумлением и ужасом вся компания уставится на его усохшую фигуру.
Он наполовину просунул ногу в ботинок, положил ком между каблуком и ступней, сильно придавил и завязал шнурок. Лодыжки пронзила боль.
«Танец зайчиков» его чуть не убил. Посреди строя, стиснутый между девочкой, которую держал за талию, и девочкой, которая держала за талию его, громкая музыка повторяется без конца, все бубнят раз, два, раз-два-три, ноги от боли становятся неуправляемыми, он думает: должно быть, это и есть Ад, сбитые ноги и вечный «заячий танец», из которого никогда не выбраться.
Ее фальшивые сиськи, мои фальшивые ноги, ох ты ж, сволочная компания «Клинекс»!
Одна лампа мигала. Стены сочились недугом. Может, у всех, у каждого здесь, в этом в скачущем строю – клинексовая бутафория. Может, у кого-то клинексовые носы, клинексовые уши или клинексовые руки. Его скрутило уныние.
Зазвучала его любимая песня. Ему хотелось танцевать, прижавшись к Плюшке, закрыть глаза, уткнуться в ее только что вымытые волосы.
– Не здесь, – шепнула та на ухо. – Мои родители сегодня поздно вернутся.
Но даже это приятное приглашение не могло смягчить его дискомфорт. Он повис на ней и маневрами втерся в многолюдную часть комнаты, где мог с полным правом ограничивать собственные движения.
– О, Ларри!
– Вот шустрый какой!
Даже по изощренным представлениям старших, он танцевал рискованно близко. Он принял роль кавалера, навязанную болью, и куснул Плюшку за ухо, поскольку слыхал, что уши покусывают.
– Выключим свет, что ли? – буркнул он всем бесстрашным.
Они ушли с вечеринки, и прогулка эта была форсированным маршем батаанских масштабов[24]. На ходу он прижимался к ней, превращая хромоту в демонстрацию расположения. На холме «клинекс» снова съехал из-под пятки.
Вой туманного горна с реки достиг Вестмаунта и заставил Бривмана содрогнуться.
– Я тебе должен кое-что сказать, Плюшка. А потом ты мне кое-что скажешь.
Плюшка не хотела садиться на траву, чтобы не мять платье, – но, может, он попросит ее ходить с ним постоянно. Она откажется, но какой отличной станет тогда эта вечеринка. От признания, которое он собирался произнести, у него сперло в груди, и он перепутал свой страх с любовью.
Он стащил ботинки, выгреб из них комья «клинексов» и, словно великую тайну, возложил ей на колени.
Плюшкин кошмар только начинался.
– А теперь ты вынимай свои.
– О чем ты? – вопросила она голосом, который удивил ее саму, поскольку так походил на голос ее матери.
Бривман показал на ее сердце.
– Не стесняйся. Вынимай свои.
Он потянулся к ее верхней пуговице и получил в лицо клинексовыми комками.
– Убирайся!
Пусть бежит, решил Бривман. До дома ей не так уж далеко. Он пошевелил пальцами ног и потер ступни. Он же не приговорен к «танцу зайчиков» – не в таком же обществе. Он швырнул «клинексы» в канаву и потрусил домой с ботинками в руках.
Бривман обогнул парк и бежал по влажной земле, пока открывшийся вид не остановил его. Будто аккуратных лейтенантов, он поставил ботинки у ног.
С благоговейным трепетом смотрел он на громаду ночной зелени, аскетичные огни города, тусклое мерцание Святого Лаврентия.
Город – великое достижение, строить мосты – прекрасно. Но улицы, гавани, каменные шпили совершенно потерялись в огромной колыбели гор и небес.
Мысль о том, что он вовлечен в непостижимую механику города и черных гор, сотрясла его позвоночник ознобом.
Отец мой, я невежествен.
Он овладеет приемами и правилами города: почему улицы решили сделать односторонними, как работает фондовый рынок, чем занимаются нотариусы.
Если знаешь настоящие имена вещей, никакого тебе адского «танца зайчиков». Он станет изучать листья и кору, будет ходить в каменоломни, как отец.
Прощай, мир «клинекса».
Он поднял ботинки, зашел в кусты, перелез через забор, отделявший его дом от парка.
Он мог бы поклясться: черные линии, будто чернильный набросок бури, явились на небе ему в помощь. Дом, куда он входил, был значителен, словно музей.
У Кранца была репутация сумасброда: время от времени его замечали на мрачных улочках Вестмаунта – он курил две сигареты одновременно.
Он был маленький и гибкий, с треугольным лицом и почти восточными глазами. Портрет в столовой у него дома, написанный, как с восторгом информировала его мать, художником, который «писал генерал-губернатора», изображает проказливого мальчишку: остренькие ушки, черные курчавые волосы, губы бабочкой, как у Россетти[25], и выражение добродушного превосходства, равнодушия (даже в таком возрасте) – столь спокойное, что никого не задевает.
Однажды ночью они сидели на чьей-то лужайке – два талмудиста, что наслаждались своей полемикой, маскирующей любовь. То была яростная беседа – болтовня мальчика, открывающего, как хорошо не быть одному.
– Кранц, я знаю, ты такие вопросы терпеть не можешь, но я был бы тебе благодарен, если бы ты смог сказать навскидку. Как ты думаешь, то есть, по твоим данным, есть ли на этой планете кто-нибудь, кто тупостью своей способен сравниться с канадским премьер-министром[26]?
– Рабби Суорт?
– Кранц, ты взаправду считаешь, что рабби Суорт, который, как известно всему миру, не вполне Мессия или хотя бы незначительный вестник Избавления, ты всерьез полагаешь, что рабби Суорт может оспаривать абсолютную, полную тощищу нашего национального лидера?
– Считаю, Бривман, считаю.
– Надо думать, у тебя есть на то причины, Кранц.
– Есть, Бривман, ты же понимаешь, что есть.
Когда-то на земле жили великаны.
Они поклялись, что их никогда не одурачат длинные лимузины, любовь на экране, «красная угроза» или журнал «Нью-Йоркер».
Великаны – в безымянных могилах.
Ну ладно, отлично, что люди не голодают, что эпидемии под контролем, что классика продается в виде комиксов – но как насчет избитых старых истин, правды и радости?
Грация для них не сводилась к фотомодели, власть – к бомбе, Бог – к субботней службе.
– Кранц, это правда, что мы евреи?
– Так поговаривают, Бривман.
– Ты себя чувствуешь евреем, Кранц?
– Абсолютно.
– А зубы твои чувствуют себя еврейскими?
– Мои зубы – особенно, о левом яичке я уж и не говорю.
– Нам, на самом деле, не надо бы шутить; то, что мы только что сказали, напоминает мне фотографии из лагерей.
– Верно.
Разве не предназначено им стать святыми, отдавшими себя чистоте, служению, духовной честности? Разве не были они отделенной нацией?
Почему ревниво охраняемая святость выродилась в скрытое презрение к гоям, лишенное самокритики?
Родители – предатели.
Они продали свое ощущение участи за победу Израиля в пустыне. Милосердие стало общественным соревнованием, в котором никто не отдает того, что ему действительно нужно, вроде как монетку подбрасываешь, а наградой тебе – признание богатства и близость к началу списка в Книге Дарителей.
Самодовольные предатели, верившие, что духовная миссия выполнена, поскольку Эйнштейн и Хейфец[27] – евреи.
Найти бы только правильных девушек. Тогда бы они с боями пробились из болота. Не клинексовых девушек.
Бривман спрашивает себя, сколько миль прошли и проехали они с Кранцем по улицам Монреаля, выглядывая двух девушек, космически избранных для того, чтобы стать их спутницами и любовницами. Жаркими летними вечерами приглядываясь к толчее в парке Лафонтен, искательно заглядывая в юные женские глаза, они знали, что в любой момент две красавицы могут отделиться от толпы и взять их за руки. Кранц за рулем отцовского «бьюика», выруливая между грудами снега, наваленного по обеим сторонам узких закоулков восточной окраины, почти ползет, поскольку метель, и они знают, что в дверном проеме вот-вот появятся две дрожащие фигурки, робко постучат в замерзшие окна машины – и то будут они.
Если у них были правильные места на шоу с «мертвой петлей», волосы девушек сдувало им в лица. Если в выходные они ехали на север покататься на лыжах и останавливались в правильной гостинице, они могли услышать чудесные звуки, с которыми раздеваются девушки в соседней комнате. А если они двенадцать миль проходили по улице Святой Катрин, невозможно было вообще сказать, кого они встретят.
– Я сегодня могу раздобыть «линкольн», Бривман.
– Отлично. В центре будет забито.
– Отлично. Объедем.
И они катались, будто американские туристы в поисках приключений, почти потерявшись на передних сиденьях одного из огромных кранцевских автомобилей, пока все не расходились по домам, и улицы не пустели. Но и тогда они продолжали рыскать – может, девушки, которых они хотели, предпочитают пустынные улицы. Потом, когда становилось совершенно ясно, что никто в эту ночь не придет, они отправлялись на берег и кружили над черными водами озера Святого Людовика.
– Как ты думаешь, Кранц, как это – утонуть?
– Предполагается, что ты теряешь сознание в сравнительно небольшом количестве воды.
– В каком количестве, Кранц?
– Предполагается, что можно утонуть в ванне.
– В стакане воды, Кранц.
– В мокрой тряпке, Бривман.
– Во влажном «клинексе». Эй, Кранц, это же, наверное, великолепный способ кого-нибудь убить – водой. Берешь кого-нибудь и выдавливаешь на него пипетку, по струйке за один раз. Его найдут утонувшим в кабинете. Великая загадка.
– Не выйдет, Бривман. Как ты его заставишь сидеть спокойно? На нем останутся синяки или следы веревки.
– Но если бы вышло. Находят парня, он лежит на столе, и никто не знает, как он умер. Вывод следователя: убит путем утопления. А тот последние десять лет и у моря-то не был.
– Немцы при пытках много воды использовали. Засовывали шланг в жопу, чтобы на допросе язык развязался.
– Великолепно, Кранц. У япошек было что-то подобное. Они заставляли есть сырой рис, а потом выпивать галлон воды. Рис разбухал и…
– Да, я об этом слышал.
– Но, Кранц, хочешь еще ужаснее? И это делали американцы. Слушай, они поймали на поле боя япошку и заставили его проглотить пять или шесть патронов. А потом заставили бегать и прыгать. Патроны разорвали ему живот. Умер от внутреннего кровотечения. Американские солдаты.
– Как насчет подбрасывать младенцев в воздух для штыковых тренировок?
– Кто так делал?
– Обе стороны.
– Чепуха Кранц, это и в Библии было. «Блажен, кто возьмет и разобьет младенцев твоих о камень»[28].
Десять тысяч разговоров. Бривман помнит около восьми тысяч. Странности, ужасы, чудеса. Они по-прежнему разговаривают. Они стареют, и ужасы становятся ментальными, странности – сексуальными, чудеса – религиозными.
И пока они разговаривали, машина неслась по разбитым пригородным дорогам, а «Полуночник с Пластинками»[29] крутил страстные диски томления, и одна за другой пары разъезжались из Эджуотера, из Мапл-Лиф, из Эль-Пасо. Опасные течения озера Святого Людовика вихрились вокруг воскресного улова утопших моряков-любителей из яхт-клуба, первопроходцы общественного транспорта из монреальских пригородов вдыхали прохладный свежий воздух, за который уже заплачено, и образ родителей в ожидании чад принимал угрожающие формы, делая минуты разговора еще слаще. Парадоксы, обманки, проблемы растворялись в захватывающей полемике.
Вжжжик – и нет ничего невозможного.
Свесившись посреди потолка, вращающийся зеркальный шар расшвыривал вспышки оспин по стенам огромного «Золотого дворца» в конце Стэнли-стрит.
Стены походили на громадный прогнивший швейцарский сыр на марше.
На возвышении эстрады за тяжелыми красно-белыми пюпитрами сидел оркестр с лоснящимися волосами и выдувал стандартные аранжировки.
– Неправильный танцзал, Бривман.
К десяти часам площадка была битком набита расфуфыренными парами и с балкона было видно, что вибрирующая музыка будто напрямую подпитывает их покачивание и потряхивание, и они окутывают ее, словно амортизаторы. Бас, фортепиано и ровный ритм щеток почти беззвучно входили в их тела, и те в движении сохраняли музыку.
Лишь откинувшийся назад трубач, выгнувшись от микрофона и устремив трубу к крутящемуся зеркальному шару, мог издать в дымном воздухе долгий резкий вопль, что кольцами спасательной веревки змеился над скачущими фигурами. Вопль исчезал, как только возобновлялся припев.
– Правильный танцзал, Кранц.
В те дни беспокойного рысканья они пренебрегли множеством общественных демонстраций, но «Золотым дворцом» не пренебрегали. Он был слишком велик. Ничего несерьезного не было в тысяче людей, совершенно погруженных в ритуал флирта, а колеблющиеся осколки отраженного света мчатся по их неподвижным зажмуренным лицам – янтарный, зеленый, фиолетовый. Они не ничего не могли поделать – их впечатляло, очаровывало это обузданное насилие и произвольность системы.
Зачем они танцуют под музыку, удивлялся Бривман с балкона, зачем подчиняются ее диктату?
В начале мелодии они располагались на полу, подчинялись темпу, быстрому или медленному, и когда мелодия заканчивалась, вновь распадались в путаницу, словно батальон, разбросанный фугасом.
– Что заставляет их слушать, Кранц? Почему они не разнесут эстраду вдребезги?
– Давай спустимся и найдем каких-нибудь женщин.
– Сейчас.
– Куда ты пялишься?
– Планирую катастрофу.
Они в молчании наблюдали за танцующими и слышали беседу родителей.
Танцевали католики, франкоканадцы, антисемиты, антиангличане, агрессивные. Они рассказывали священнику все, Церковь их пугала, они опускались на колени в пахнущих воском заплесневелых храмах, увешанных брошенными грязными костылями и гипсовыми корсетами. Все до единого работали на еврейского фабриканта, ненавидели его и ждали отмщения. С плохими зубами, потому что жили на «пепси» и шоколадных пирожных Мэй Уэст[31]. Девушки – горничные или фабричная обслуга. Слишком яркие платья, сквозь тонкую ткань просвечивают бретельки лифчиков. Завитые волосы и дешевые духи. Еблись они, как кролики, а на исповеди священник даровал им прощение. Они были чернь. Дай им шанс, и они сожгут синагогу. Пепси. Лягушки. Французишки.
Бривман и Кранц знали, что их родители – ханжи, и потому старались опровергнуть все их мнения. Преуспели не вполне. Они хотели окунуться в живое, но ощущали в своей радости нечто смутно аморальное – лапать девчонок, гоготать, шлепать по задницам.
Девушки могли бы выглядеть красивыми, если бы не фальшивые зубы у всех.
– Кранц, мне кажется, мы тут единственные евреи.
– Нет, я видел, пару минут назад тут рыскали какие-то пижоны в бабочках.
– Ну, тогда мы единственные вестмаунтские евреи.
– Берни тоже тут.
– О'кей, Кранц, я единственный еврей с Уэллгрин-авеню. Возрази что-нибудь.
– О'кей, Бривман, ты единственный в «Золотом дворце» еврей с Уэллгрин-авеню.
– Важно разграничивать.
– Пошли найдем каких-нибудь женщин.
У одной из дверей главного зала кучковались молодые люди. Они весело спорили по-французски, подталкивая друг друга, хлопая по задницам, сплющивая бутылки «кока-колы».
Охотники подошли к группе, и веселье мгновенно потухло. Французские парни слегка расступились, и Кранц с Бривманом пригласили девушек, которых выбрали. Они говорили по-французски, никого этим не обманув. Девушки переглянулись между собой и с остальными. Один из французских парней великодушно обнял за плечи девушку, которую пригласил Бривман, и подтолкнул ее к нему, одновременно хлопнув Бривмана по спине.
Они чопорно танцевали. У нее во рту было полно пломб. Он знал, что мог бы всю ночь ее обнюхивать.
– Ты сюда часто приходишь, Иветт?
– Ну, знаешь, так, иногда, развлечься.
– И я. Moi aussi.
Он сказал ей, что заканчивает школу, не работает.
– Ты итальянец?
– Нет.
– Англичанин?
– Я еврей.
Не сказал, что он единственный еврей с Уэллгрин-авеню.
– Мои братья работают на евреев.
– О?
– На них неплохо работать.
Никакого удовлетворения от танца. Привлекательной она не была, но ее национальная таинственность требовала изучения. Он вернул ее друзьям. Кранц тоже закончил танцевать.
– Ну и как она была, Кранц?
– Не знаю. Она не говорила по-английски.
Они еще чуть-чуть побродили, попивая апельсиновый сок, облокачиваясь на балконные перила и обсуждая толпу, что раскачивалась внизу. Воздух уже загустел от дыма. Музыканты играли либо неистовый джиттербаг, либо медленный фокстрот – ничего промежуточного. После каждого танца толпа нетерпеливо зависала в ожидании следующего.
Было уже поздно. Подпиравшие стену девушки и строй одиноких кавалеров на чудо больше не рассчитывали. Они выстроились вдоль трех стен, разглядывая скученных наэлектризованных танцоров безразличными остановившимися глазами. Некоторые девушки искали пальто и собирались домой.
– Никакого проку от их новых блузок, Кранц.
Сверху движение на площадке стало казаться каким-то безумным. Скоро трубач проткнет рогом дым, выдаст последнего Хоуги Кармайкла[32], и все закончится. Теперь каждый всплеск оркестра следовало оберегать как спасение от конца вечера и тишины. Впитывайте мелодии грез стиснувшимися щеками и закрытыми глазами. В буги-вуги собирайте себе пропитание, словно манну, и замешивайте ее меж телами, что расходятся и сходятся друг с другом.
– Может, еще один танец, Бривман?
– С теми же?
– Можно и так.
Бривман еще секунду стоял, перегнувшись через перила: произнести бы истерическую речь перед густой толпой внизу.
…слушайте же, друзья, незнакомцы, я связую поколения друг с другом, о, мелкие людишки бесчисленных улиц, гав, гав, ау, кровь, ваши длинные лестницы лозой вьются вкруг моего сердца…
Спустившись, они нашли девушек с той же группой. Это ошибка, мгновенно поняли они. Иветт сделала шаг вперед, будто хотела что-то сказать Бривману, но один из парней ее удержал.
– Вам нравятся эти девушки, а? – спросил он, главный щеголь на вечеринке. Улыбка скорее торжествующая, чем дружелюбная.
– Разумеется, они нам нравятся. Что-то не так?
– Ну а где вы живете-то?
Бривман и Кранц знали, что от них хотят услышать. Вестмаунт – куча больших каменных домов и цветущих деревьев, они специально устроились на вершине горы, чтобы донимать неимущих.
– В Вестмаунте, – в один голос ответили они.
– Так в этом вашем Вестмаунте у вас там что, девушек нету?
Возможности ему ответить не представилось. Переглядывания они заметили в самую последнюю секунду – перед тем, как рухнули навзничь, перелетев через пригнувшихся за их спинами заговорщиков. Главарь и его приятель выступили вперед и пихнули их. Бривман потерял равновесие, а когда падал, какой-то вражеский лазутчик у него за спиной приподнялся, превратив это падение в кувырок. Бривман сильно ударился животом, пара девушек, которых он задел, подняли над ним визг. Он взглянул наверх и увидел, что Кранц на ногах, левый кулак ткнулся кому-то в лицо, а правый уже занесен для удара. Бривман уже собрался встать, но какой-то жирняга решил, что этого ему делать не стоит, и упал сверху.
– Reste lа, maudit juif![33]
Бривман дрался под одеялом из тел, и не пытаясь одолеть жирного парня – хотя бы вылезти из-под него, дабы продолжить битву в более почетном стоячем положении. Ему удалось протиснуться наружу. Где же Кранц?
Дрались, должно быть, человек двадцать. Тут и там он замечал девчонок, стоявших на цыпочках, будто мышей испугались, а парни боролись меж ними на полу.
Он развернулся, ожидая нападения. Жирняга кого-то душил. Бривман двинул кулаком незнакомого человека. Он был каплей в волне истории, безымянный, возбужденный, свободный.
– Ого, дружочки, ого-го, воины тьмы и мрака, хуяк, ррраауу! – восторженно орал он.
Вниз по лестнице неслись трое профессиональных вышибал, и началось то, чего они больше всего боялись. Драка растеклась по танцзалу. Музыканты выдували громкую убаюкивающую мелодию, но контрапунктом музыке уже слышался беспорядочный шум.
Бривман махал кулаком на каждого, мало по кому попадая. Вышибалы работали в его секторе обстрела, разнимая отдельные стычки. В дальнем конце зала все еще тесно и мирно танцевали пары, но в том конце, где был Бривман, их ритм распадался на машущие руки, слепые удары, выпады и женские визги.
Вышибалы шли за беспорядком по пятам, словно рачительные домохозяйки – за огромным пятном, растекающимся по столу: по пути в глубину танцзала растаскивали дерущихся за воротнички и раскидывали их в стороны.
Какой-то человек ринулся на эстраду и что-то прокричал руководителю оркестра, тот огляделся и пожал плечами. Зажегся яркий свет, исчезли причудливо расцвеченные стены. Музыка умолкла.
Все очнулись. Поднялся шум, похожий на вой национальной скорби, и тут же драка понеслась по залу, словно выпущенные на волю молекулы энтропии. Толпа танцоров, которая превращалась в толпу драчунов, походила на гибнущее в конвульсиях огромное высокоорганизованное животное.
В Бривмана вцепился Кранц.
– Господин Бривман?
– Розенкранц, я полагаю?
Они направились к центральному выходу, уже запруженному беженцами. На пальто все наплевали.
– Ничего не говори, Бривман.
– Ладно, не скажу, Кранц.
Они вышли, как раз когда подъехала полиция – человек двадцать в машинах и «воронок». Полицейские проникли внутрь со сверхъестественной легкостью.
Мальчики ждали на переднем сиденье «линкольна». На пиджаке Кранца не хватало лацкана. «Золотой дворец» освобождался от своих жертв.
– Пожалей этих бедняг внутри, Бривман… и ничего не говори, – быстро добавил он, увидев, что Бривман напускает на себя таинственный вид.
– Не скажу, Кранц, даже не прошепчу, что я спланировал все это с балкона и осуществил простыми методами массового гипноза.
– Ты не мог не сказать, да?
– Над нами насмехались, Кранц. Мы ухватились за колонны и низвергли святилище филистимлян.
Кранц с преувеличенной усталостью переключился на вторую скорость.
– Давай, Бривман. Ты же не можешь не высказаться.
Он желал бы услышать, как Гитлер или Муссолини вопят с мраморного балкона, увидеть, как партизаны подвешивают его кверх ногами; толпы хоккейных болельщиков линчуют члена спортивного комитета, черные или желтые орды сводят счеты с аванпостами врагов-колонистов; рыдающие селяне бурно приветствуют строителей дорог с тяжелыми подбородками; футбольные фанаты выворачивают стойку ворот; перепуганные кинозрители в панике топчут монреальских детей во время знаменитого пожара; увидеть, как пятьсот тысяч разом отдают любую честь; увидеть бесчисленные шеренги задов арабских скакунов, обращенных к западу; чаши на алтарях дрожат от «аминя» конгрегаций.
Он наполовину просунул ногу в ботинок, положил ком между каблуком и ступней, сильно придавил и завязал шнурок. Лодыжки пронзила боль.
«Танец зайчиков» его чуть не убил. Посреди строя, стиснутый между девочкой, которую держал за талию, и девочкой, которая держала за талию его, громкая музыка повторяется без конца, все бубнят раз, два, раз-два-три, ноги от боли становятся неуправляемыми, он думает: должно быть, это и есть Ад, сбитые ноги и вечный «заячий танец», из которого никогда не выбраться.
Ее фальшивые сиськи, мои фальшивые ноги, ох ты ж, сволочная компания «Клинекс»!
Одна лампа мигала. Стены сочились недугом. Может, у всех, у каждого здесь, в этом в скачущем строю – клинексовая бутафория. Может, у кого-то клинексовые носы, клинексовые уши или клинексовые руки. Его скрутило уныние.
Зазвучала его любимая песня. Ему хотелось танцевать, прижавшись к Плюшке, закрыть глаза, уткнуться в ее только что вымытые волосы.
Но он едва держался на ногах. Приходилось все время переносить вес с одной ноги на другую, чтобы боль распределялась равномерно. Он шаркал ногами, часто не попадая в такт; и без того неидеальные, его па становились еще дерганнее. Он хромал все явственнее, и, пытаясь сохранять равновесие, был вынужден все крепче цепляться за Плюшку.
…та, что станет женой мне, должна
быть в шелках, кружевах, пахнуть, словно весна[23]
– Не здесь, – шепнула та на ухо. – Мои родители сегодня поздно вернутся.
Но даже это приятное приглашение не могло смягчить его дискомфорт. Он повис на ней и маневрами втерся в многолюдную часть комнаты, где мог с полным правом ограничивать собственные движения.
– О, Ларри!
– Вот шустрый какой!
Даже по изощренным представлениям старших, он танцевал рискованно близко. Он принял роль кавалера, навязанную болью, и куснул Плюшку за ухо, поскольку слыхал, что уши покусывают.
– Выключим свет, что ли? – буркнул он всем бесстрашным.
Они ушли с вечеринки, и прогулка эта была форсированным маршем батаанских масштабов[24]. На ходу он прижимался к ней, превращая хромоту в демонстрацию расположения. На холме «клинекс» снова съехал из-под пятки.
Вой туманного горна с реки достиг Вестмаунта и заставил Бривмана содрогнуться.
– Я тебе должен кое-что сказать, Плюшка. А потом ты мне кое-что скажешь.
Плюшка не хотела садиться на траву, чтобы не мять платье, – но, может, он попросит ее ходить с ним постоянно. Она откажется, но какой отличной станет тогда эта вечеринка. От признания, которое он собирался произнести, у него сперло в груди, и он перепутал свой страх с любовью.
Он стащил ботинки, выгреб из них комья «клинексов» и, словно великую тайну, возложил ей на колени.
Плюшкин кошмар только начинался.
– А теперь ты вынимай свои.
– О чем ты? – вопросила она голосом, который удивил ее саму, поскольку так походил на голос ее матери.
Бривман показал на ее сердце.
– Не стесняйся. Вынимай свои.
Он потянулся к ее верхней пуговице и получил в лицо клинексовыми комками.
– Убирайся!
Пусть бежит, решил Бривман. До дома ей не так уж далеко. Он пошевелил пальцами ног и потер ступни. Он же не приговорен к «танцу зайчиков» – не в таком же обществе. Он швырнул «клинексы» в канаву и потрусил домой с ботинками в руках.
Бривман обогнул парк и бежал по влажной земле, пока открывшийся вид не остановил его. Будто аккуратных лейтенантов, он поставил ботинки у ног.
С благоговейным трепетом смотрел он на громаду ночной зелени, аскетичные огни города, тусклое мерцание Святого Лаврентия.
Город – великое достижение, строить мосты – прекрасно. Но улицы, гавани, каменные шпили совершенно потерялись в огромной колыбели гор и небес.
Мысль о том, что он вовлечен в непостижимую механику города и черных гор, сотрясла его позвоночник ознобом.
Отец мой, я невежествен.
Он овладеет приемами и правилами города: почему улицы решили сделать односторонними, как работает фондовый рынок, чем занимаются нотариусы.
Если знаешь настоящие имена вещей, никакого тебе адского «танца зайчиков». Он станет изучать листья и кору, будет ходить в каменоломни, как отец.
Прощай, мир «клинекса».
Он поднял ботинки, зашел в кусты, перелез через забор, отделявший его дом от парка.
Он мог бы поклясться: черные линии, будто чернильный набросок бури, явились на небе ему в помощь. Дом, куда он входил, был значителен, словно музей.
24
У Кранца была репутация сумасброда: время от времени его замечали на мрачных улочках Вестмаунта – он курил две сигареты одновременно.
Он был маленький и гибкий, с треугольным лицом и почти восточными глазами. Портрет в столовой у него дома, написанный, как с восторгом информировала его мать, художником, который «писал генерал-губернатора», изображает проказливого мальчишку: остренькие ушки, черные курчавые волосы, губы бабочкой, как у Россетти[25], и выражение добродушного превосходства, равнодушия (даже в таком возрасте) – столь спокойное, что никого не задевает.
Однажды ночью они сидели на чьей-то лужайке – два талмудиста, что наслаждались своей полемикой, маскирующей любовь. То была яростная беседа – болтовня мальчика, открывающего, как хорошо не быть одному.
– Кранц, я знаю, ты такие вопросы терпеть не можешь, но я был бы тебе благодарен, если бы ты смог сказать навскидку. Как ты думаешь, то есть, по твоим данным, есть ли на этой планете кто-нибудь, кто тупостью своей способен сравниться с канадским премьер-министром[26]?
– Рабби Суорт?
– Кранц, ты взаправду считаешь, что рабби Суорт, который, как известно всему миру, не вполне Мессия или хотя бы незначительный вестник Избавления, ты всерьез полагаешь, что рабби Суорт может оспаривать абсолютную, полную тощищу нашего национального лидера?
– Считаю, Бривман, считаю.
– Надо думать, у тебя есть на то причины, Кранц.
– Есть, Бривман, ты же понимаешь, что есть.
Когда-то на земле жили великаны.
Они поклялись, что их никогда не одурачат длинные лимузины, любовь на экране, «красная угроза» или журнал «Нью-Йоркер».
Великаны – в безымянных могилах.
Ну ладно, отлично, что люди не голодают, что эпидемии под контролем, что классика продается в виде комиксов – но как насчет избитых старых истин, правды и радости?
Грация для них не сводилась к фотомодели, власть – к бомбе, Бог – к субботней службе.
– Кранц, это правда, что мы евреи?
– Так поговаривают, Бривман.
– Ты себя чувствуешь евреем, Кранц?
– Абсолютно.
– А зубы твои чувствуют себя еврейскими?
– Мои зубы – особенно, о левом яичке я уж и не говорю.
– Нам, на самом деле, не надо бы шутить; то, что мы только что сказали, напоминает мне фотографии из лагерей.
– Верно.
Разве не предназначено им стать святыми, отдавшими себя чистоте, служению, духовной честности? Разве не были они отделенной нацией?
Почему ревниво охраняемая святость выродилась в скрытое презрение к гоям, лишенное самокритики?
Родители – предатели.
Они продали свое ощущение участи за победу Израиля в пустыне. Милосердие стало общественным соревнованием, в котором никто не отдает того, что ему действительно нужно, вроде как монетку подбрасываешь, а наградой тебе – признание богатства и близость к началу списка в Книге Дарителей.
Самодовольные предатели, верившие, что духовная миссия выполнена, поскольку Эйнштейн и Хейфец[27] – евреи.
Найти бы только правильных девушек. Тогда бы они с боями пробились из болота. Не клинексовых девушек.
Бривман спрашивает себя, сколько миль прошли и проехали они с Кранцем по улицам Монреаля, выглядывая двух девушек, космически избранных для того, чтобы стать их спутницами и любовницами. Жаркими летними вечерами приглядываясь к толчее в парке Лафонтен, искательно заглядывая в юные женские глаза, они знали, что в любой момент две красавицы могут отделиться от толпы и взять их за руки. Кранц за рулем отцовского «бьюика», выруливая между грудами снега, наваленного по обеим сторонам узких закоулков восточной окраины, почти ползет, поскольку метель, и они знают, что в дверном проеме вот-вот появятся две дрожащие фигурки, робко постучат в замерзшие окна машины – и то будут они.
Если у них были правильные места на шоу с «мертвой петлей», волосы девушек сдувало им в лица. Если в выходные они ехали на север покататься на лыжах и останавливались в правильной гостинице, они могли услышать чудесные звуки, с которыми раздеваются девушки в соседней комнате. А если они двенадцать миль проходили по улице Святой Катрин, невозможно было вообще сказать, кого они встретят.
– Я сегодня могу раздобыть «линкольн», Бривман.
– Отлично. В центре будет забито.
– Отлично. Объедем.
И они катались, будто американские туристы в поисках приключений, почти потерявшись на передних сиденьях одного из огромных кранцевских автомобилей, пока все не расходились по домам, и улицы не пустели. Но и тогда они продолжали рыскать – может, девушки, которых они хотели, предпочитают пустынные улицы. Потом, когда становилось совершенно ясно, что никто в эту ночь не придет, они отправлялись на берег и кружили над черными водами озера Святого Людовика.
– Как ты думаешь, Кранц, как это – утонуть?
– Предполагается, что ты теряешь сознание в сравнительно небольшом количестве воды.
– В каком количестве, Кранц?
– Предполагается, что можно утонуть в ванне.
– В стакане воды, Кранц.
– В мокрой тряпке, Бривман.
– Во влажном «клинексе». Эй, Кранц, это же, наверное, великолепный способ кого-нибудь убить – водой. Берешь кого-нибудь и выдавливаешь на него пипетку, по струйке за один раз. Его найдут утонувшим в кабинете. Великая загадка.
– Не выйдет, Бривман. Как ты его заставишь сидеть спокойно? На нем останутся синяки или следы веревки.
– Но если бы вышло. Находят парня, он лежит на столе, и никто не знает, как он умер. Вывод следователя: убит путем утопления. А тот последние десять лет и у моря-то не был.
– Немцы при пытках много воды использовали. Засовывали шланг в жопу, чтобы на допросе язык развязался.
– Великолепно, Кранц. У япошек было что-то подобное. Они заставляли есть сырой рис, а потом выпивать галлон воды. Рис разбухал и…
– Да, я об этом слышал.
– Но, Кранц, хочешь еще ужаснее? И это делали американцы. Слушай, они поймали на поле боя япошку и заставили его проглотить пять или шесть патронов. А потом заставили бегать и прыгать. Патроны разорвали ему живот. Умер от внутреннего кровотечения. Американские солдаты.
– Как насчет подбрасывать младенцев в воздух для штыковых тренировок?
– Кто так делал?
– Обе стороны.
– Чепуха Кранц, это и в Библии было. «Блажен, кто возьмет и разобьет младенцев твоих о камень»[28].
Десять тысяч разговоров. Бривман помнит около восьми тысяч. Странности, ужасы, чудеса. Они по-прежнему разговаривают. Они стареют, и ужасы становятся ментальными, странности – сексуальными, чудеса – религиозными.
И пока они разговаривали, машина неслась по разбитым пригородным дорогам, а «Полуночник с Пластинками»[29] крутил страстные диски томления, и одна за другой пары разъезжались из Эджуотера, из Мапл-Лиф, из Эль-Пасо. Опасные течения озера Святого Людовика вихрились вокруг воскресного улова утопших моряков-любителей из яхт-клуба, первопроходцы общественного транспорта из монреальских пригородов вдыхали прохладный свежий воздух, за который уже заплачено, и образ родителей в ожидании чад принимал угрожающие формы, делая минуты разговора еще слаще. Парадоксы, обманки, проблемы растворялись в захватывающей полемике.
Вжжжик – и нет ничего невозможного.
25
Свесившись посреди потолка, вращающийся зеркальный шар расшвыривал вспышки оспин по стенам огромного «Золотого дворца» в конце Стэнли-стрит.
Стены походили на громадный прогнивший швейцарский сыр на марше.
На возвышении эстрады за тяжелыми красно-белыми пюпитрами сидел оркестр с лоснящимися волосами и выдувал стандартные аранжировки.
холодно разносилось над редкими танцующими. Бривман и Кранц слишком рано явились. Надежд на волшебство – негусто.
Лишь одно есть место для меня
Подле тебя
Будто в раю я
Подле тебя[30]
– Неправильный танцзал, Бривман.
К десяти часам площадка была битком набита расфуфыренными парами и с балкона было видно, что вибрирующая музыка будто напрямую подпитывает их покачивание и потряхивание, и они окутывают ее, словно амортизаторы. Бас, фортепиано и ровный ритм щеток почти беззвучно входили в их тела, и те в движении сохраняли музыку.
Лишь откинувшийся назад трубач, выгнувшись от микрофона и устремив трубу к крутящемуся зеркальному шару, мог издать в дымном воздухе долгий резкий вопль, что кольцами спасательной веревки змеился над скачущими фигурами. Вопль исчезал, как только возобновлялся припев.
– Правильный танцзал, Кранц.
В те дни беспокойного рысканья они пренебрегли множеством общественных демонстраций, но «Золотым дворцом» не пренебрегали. Он был слишком велик. Ничего несерьезного не было в тысяче людей, совершенно погруженных в ритуал флирта, а колеблющиеся осколки отраженного света мчатся по их неподвижным зажмуренным лицам – янтарный, зеленый, фиолетовый. Они не ничего не могли поделать – их впечатляло, очаровывало это обузданное насилие и произвольность системы.
Зачем они танцуют под музыку, удивлялся Бривман с балкона, зачем подчиняются ее диктату?
В начале мелодии они располагались на полу, подчинялись темпу, быстрому или медленному, и когда мелодия заканчивалась, вновь распадались в путаницу, словно батальон, разбросанный фугасом.
– Что заставляет их слушать, Кранц? Почему они не разнесут эстраду вдребезги?
– Давай спустимся и найдем каких-нибудь женщин.
– Сейчас.
– Куда ты пялишься?
– Планирую катастрофу.
Они в молчании наблюдали за танцующими и слышали беседу родителей.
Танцевали католики, франкоканадцы, антисемиты, антиангличане, агрессивные. Они рассказывали священнику все, Церковь их пугала, они опускались на колени в пахнущих воском заплесневелых храмах, увешанных брошенными грязными костылями и гипсовыми корсетами. Все до единого работали на еврейского фабриканта, ненавидели его и ждали отмщения. С плохими зубами, потому что жили на «пепси» и шоколадных пирожных Мэй Уэст[31]. Девушки – горничные или фабричная обслуга. Слишком яркие платья, сквозь тонкую ткань просвечивают бретельки лифчиков. Завитые волосы и дешевые духи. Еблись они, как кролики, а на исповеди священник даровал им прощение. Они были чернь. Дай им шанс, и они сожгут синагогу. Пепси. Лягушки. Французишки.
Бривман и Кранц знали, что их родители – ханжи, и потому старались опровергнуть все их мнения. Преуспели не вполне. Они хотели окунуться в живое, но ощущали в своей радости нечто смутно аморальное – лапать девчонок, гоготать, шлепать по задницам.
Девушки могли бы выглядеть красивыми, если бы не фальшивые зубы у всех.
– Кранц, мне кажется, мы тут единственные евреи.
– Нет, я видел, пару минут назад тут рыскали какие-то пижоны в бабочках.
– Ну, тогда мы единственные вестмаунтские евреи.
– Берни тоже тут.
– О'кей, Кранц, я единственный еврей с Уэллгрин-авеню. Возрази что-нибудь.
– О'кей, Бривман, ты единственный в «Золотом дворце» еврей с Уэллгрин-авеню.
– Важно разграничивать.
– Пошли найдем каких-нибудь женщин.
У одной из дверей главного зала кучковались молодые люди. Они весело спорили по-французски, подталкивая друг друга, хлопая по задницам, сплющивая бутылки «кока-колы».
Охотники подошли к группе, и веселье мгновенно потухло. Французские парни слегка расступились, и Кранц с Бривманом пригласили девушек, которых выбрали. Они говорили по-французски, никого этим не обманув. Девушки переглянулись между собой и с остальными. Один из французских парней великодушно обнял за плечи девушку, которую пригласил Бривман, и подтолкнул ее к нему, одновременно хлопнув Бривмана по спине.
Они чопорно танцевали. У нее во рту было полно пломб. Он знал, что мог бы всю ночь ее обнюхивать.
– Ты сюда часто приходишь, Иветт?
– Ну, знаешь, так, иногда, развлечься.
– И я. Moi aussi.
Он сказал ей, что заканчивает школу, не работает.
– Ты итальянец?
– Нет.
– Англичанин?
– Я еврей.
Не сказал, что он единственный еврей с Уэллгрин-авеню.
– Мои братья работают на евреев.
– О?
– На них неплохо работать.
Никакого удовлетворения от танца. Привлекательной она не была, но ее национальная таинственность требовала изучения. Он вернул ее друзьям. Кранц тоже закончил танцевать.
– Ну и как она была, Кранц?
– Не знаю. Она не говорила по-английски.
Они еще чуть-чуть побродили, попивая апельсиновый сок, облокачиваясь на балконные перила и обсуждая толпу, что раскачивалась внизу. Воздух уже загустел от дыма. Музыканты играли либо неистовый джиттербаг, либо медленный фокстрот – ничего промежуточного. После каждого танца толпа нетерпеливо зависала в ожидании следующего.
Было уже поздно. Подпиравшие стену девушки и строй одиноких кавалеров на чудо больше не рассчитывали. Они выстроились вдоль трех стен, разглядывая скученных наэлектризованных танцоров безразличными остановившимися глазами. Некоторые девушки искали пальто и собирались домой.
– Никакого проку от их новых блузок, Кранц.
Сверху движение на площадке стало казаться каким-то безумным. Скоро трубач проткнет рогом дым, выдаст последнего Хоуги Кармайкла[32], и все закончится. Теперь каждый всплеск оркестра следовало оберегать как спасение от конца вечера и тишины. Впитывайте мелодии грез стиснувшимися щеками и закрытыми глазами. В буги-вуги собирайте себе пропитание, словно манну, и замешивайте ее меж телами, что расходятся и сходятся друг с другом.
– Может, еще один танец, Бривман?
– С теми же?
– Можно и так.
Бривман еще секунду стоял, перегнувшись через перила: произнести бы истерическую речь перед густой толпой внизу.
…слушайте же, друзья, незнакомцы, я связую поколения друг с другом, о, мелкие людишки бесчисленных улиц, гав, гав, ау, кровь, ваши длинные лестницы лозой вьются вкруг моего сердца…
Спустившись, они нашли девушек с той же группой. Это ошибка, мгновенно поняли они. Иветт сделала шаг вперед, будто хотела что-то сказать Бривману, но один из парней ее удержал.
– Вам нравятся эти девушки, а? – спросил он, главный щеголь на вечеринке. Улыбка скорее торжествующая, чем дружелюбная.
– Разумеется, они нам нравятся. Что-то не так?
– Ну а где вы живете-то?
Бривман и Кранц знали, что от них хотят услышать. Вестмаунт – куча больших каменных домов и цветущих деревьев, они специально устроились на вершине горы, чтобы донимать неимущих.
– В Вестмаунте, – в один голос ответили они.
– Так в этом вашем Вестмаунте у вас там что, девушек нету?
Возможности ему ответить не представилось. Переглядывания они заметили в самую последнюю секунду – перед тем, как рухнули навзничь, перелетев через пригнувшихся за их спинами заговорщиков. Главарь и его приятель выступили вперед и пихнули их. Бривман потерял равновесие, а когда падал, какой-то вражеский лазутчик у него за спиной приподнялся, превратив это падение в кувырок. Бривман сильно ударился животом, пара девушек, которых он задел, подняли над ним визг. Он взглянул наверх и увидел, что Кранц на ногах, левый кулак ткнулся кому-то в лицо, а правый уже занесен для удара. Бривман уже собрался встать, но какой-то жирняга решил, что этого ему делать не стоит, и упал сверху.
– Reste lа, maudit juif![33]
Бривман дрался под одеялом из тел, и не пытаясь одолеть жирного парня – хотя бы вылезти из-под него, дабы продолжить битву в более почетном стоячем положении. Ему удалось протиснуться наружу. Где же Кранц?
Дрались, должно быть, человек двадцать. Тут и там он замечал девчонок, стоявших на цыпочках, будто мышей испугались, а парни боролись меж ними на полу.
Он развернулся, ожидая нападения. Жирняга кого-то душил. Бривман двинул кулаком незнакомого человека. Он был каплей в волне истории, безымянный, возбужденный, свободный.
– Ого, дружочки, ого-го, воины тьмы и мрака, хуяк, ррраауу! – восторженно орал он.
Вниз по лестнице неслись трое профессиональных вышибал, и началось то, чего они больше всего боялись. Драка растеклась по танцзалу. Музыканты выдували громкую убаюкивающую мелодию, но контрапунктом музыке уже слышался беспорядочный шум.
Бривман махал кулаком на каждого, мало по кому попадая. Вышибалы работали в его секторе обстрела, разнимая отдельные стычки. В дальнем конце зала все еще тесно и мирно танцевали пары, но в том конце, где был Бривман, их ритм распадался на машущие руки, слепые удары, выпады и женские визги.
Вышибалы шли за беспорядком по пятам, словно рачительные домохозяйки – за огромным пятном, растекающимся по столу: по пути в глубину танцзала растаскивали дерущихся за воротнички и раскидывали их в стороны.
Какой-то человек ринулся на эстраду и что-то прокричал руководителю оркестра, тот огляделся и пожал плечами. Зажегся яркий свет, исчезли причудливо расцвеченные стены. Музыка умолкла.
Все очнулись. Поднялся шум, похожий на вой национальной скорби, и тут же драка понеслась по залу, словно выпущенные на волю молекулы энтропии. Толпа танцоров, которая превращалась в толпу драчунов, походила на гибнущее в конвульсиях огромное высокоорганизованное животное.
В Бривмана вцепился Кранц.
– Господин Бривман?
– Розенкранц, я полагаю?
Они направились к центральному выходу, уже запруженному беженцами. На пальто все наплевали.
– Ничего не говори, Бривман.
– Ладно, не скажу, Кранц.
Они вышли, как раз когда подъехала полиция – человек двадцать в машинах и «воронок». Полицейские проникли внутрь со сверхъестественной легкостью.
Мальчики ждали на переднем сиденье «линкольна». На пиджаке Кранца не хватало лацкана. «Золотой дворец» освобождался от своих жертв.
– Пожалей этих бедняг внутри, Бривман… и ничего не говори, – быстро добавил он, увидев, что Бривман напускает на себя таинственный вид.
– Не скажу, Кранц, даже не прошепчу, что я спланировал все это с балкона и осуществил простыми методами массового гипноза.
– Ты не мог не сказать, да?
– Над нами насмехались, Кранц. Мы ухватились за колонны и низвергли святилище филистимлян.
Кранц с преувеличенной усталостью переключился на вторую скорость.
– Давай, Бривман. Ты же не можешь не высказаться.
26
Он желал бы услышать, как Гитлер или Муссолини вопят с мраморного балкона, увидеть, как партизаны подвешивают его кверх ногами; толпы хоккейных болельщиков линчуют члена спортивного комитета, черные или желтые орды сводят счеты с аванпостами врагов-колонистов; рыдающие селяне бурно приветствуют строителей дорог с тяжелыми подбородками; футбольные фанаты выворачивают стойку ворот; перепуганные кинозрители в панике топчут монреальских детей во время знаменитого пожара; увидеть, как пятьсот тысяч разом отдают любую честь; увидеть бесчисленные шеренги задов арабских скакунов, обращенных к западу; чаши на алтарях дрожат от «аминя» конгрегаций.