Страница:
– Ничего у тебя не было, врешь, – расстроенно бормотал Антон и непременно хотел попробовать еще раз.
Но у Маши опять ничего не выходило. Теперь она думала, что точно не получится, а Нина уже давно «сварила суп» и мечтает завладеть своей комнатой, и наверху ждет Бабушка...
Иногда все заканчивалось нежностью, а иногда Антон злился, говорил мрачно:
– У всех получается кончить, кроме тебя.
– Ты просто ищешь повод ко мне придраться. Если бы не это, нашел бы что-то другое, – защищалась Маша.
У кого это у всех?!
Чем больше старалась, тем выходило хуже. И Маша наконец сообразила, что надо сделать. Спросить у Бобы, вот что. Боба, свой, толстый, уютный, как завалявшаяся в кармане сливочная тянучка, был все же мужчиной.
Маша с Бобой сидели на скамейке в Румянцевском садике, шептались. – Здесь окрашено, – соврал Боба подошедшей к ним женщине.
Женщина пожала плечами и демонстративно-плотно уселась рядом с ними. Боба с Машей сблизили головы и опять принялись шептаться.
– У нас с Антоном не все в порядке... – шелестела Маша.
Такое ощущение Боба испытывал в раннем детстве. Никогда не помнил, а сейчас вдруг осенило мгновенно – было. Уже было такое. Когда мама принесла Гарика из роддома, развернула и замерла, залюбовалась, а Боба стоял ненужный, никудышный, как барахло какое-то. И на душе скребла обида, как «дворники» по лобовому стеклу – раз-раз, раз-раз. Конечно, он не думал, что Маша с этим своим... Антоном, что они только целуются, он, Боба, не маленький мальчик, но... Вообще-то Боба совсем об этом не думал, как не думал никогда, что Маша-принцесса ходит, к примеру, в туалет.
Про секс Боба, конечно, все знал, но скорее теоретически. Маше трудно было передать подробности без слов. Произнести эти слова было немыслимо, но, перемежая свои вопросы и ответы бесконечными «Ну, ты понимаешь?», они с Бобой умудрились приблизительно понять друг друга.
– Ну, я не знаю, что ты делаешь не так, – пожал плечами многоопытный Боба, пытаясь справиться с собственным лицом. Только бы не показать, как больно скребут внутри «дворники» – раз-раз...
Маша решила воспользоваться случаем и выяснить как можно больше.
– А я вот еще чего не понимаю... Говорят «она хороша в постели» или, к примеру, «она в постели не очень»? В чем тут может быть разница? Ведь все женщины одинаковы...
– Не одинаковы, если любишь, – буркнул Боба, но тут же смешался и авторитетно поправился: – «Хороша в постели» означает, что женщина получает удовольствие и мужчина это чувствует...
– Он хотел, чтобы я... А еще у меня не бывает оргазма. – Маша в волнении повысила голос.
Сидящая рядом женщина поднялась и посмотрела на них тяжелым взглядом.
– Фу! Какая грязь! – громко произнесла она, как выплюнула.
Маша недоуменно поморщилась и продолжала:
– Я жду, вот-вот это произойдет, а ничего не происходит.
– Эх, фригидная ты моя. Фригидные – это те, у кого нет оргазма.
– А-а... да, это я. А Антон злится. Ему кажется, он виноват. А он этого не любит, – по-взрослому вздохнула Маша и задумалась. – Слушай, я сейчас сочинила.
Я не знаю, что случилось,
Как сломался стержень жизни,
Только что-то развинтилось
В этом тонком механизме.
Боба, чуть подумав, отозвался:
Время – лекарь, Время – врач.
Скажет: «Все пройдет! Не плачь!»
Даст забвения рецепт.
Время – кто?
Боба остановился. – Время – психотерапевт, – придумала Маша и понеслась дальше:
Время – хитрая гадалка.
Напророчит, что не жалко,
Взбудоражит, растревожит...
Боба добавил:
Тем, чего и быть не может.
Их личное волшебство продолжалось. Они с Машей по-прежнему сочиняли одни стихи на двоих. – А еще Антон говорит, что я должна... – Маша небрежно скользнула взглядом по Бобиному лицу с крупными, какими-то неспетыми между собой чертами и резко умолкла, будто выключилась. Ох, какие у Бобы глаза! Словно ему прилюдно мазнули мокрой тряпкой по лицу. У человека, который не смог совладать с обидой, особенный взгляд, словно вместе с оскорблением отхватили еще кусочек самого человека, и на эту обиду его стало меньше. Такой взгляд иногда случается у всех, а у Бобы – чаще, чем у всех. К примеру, когда дядя Володя с тетей Зиной хором восхищаются Гариком. И смотреть на это стыдно.
– Боба, ты похож на печального жирафа, – растерянно произнесла Маша и подумала: «Я дура, тварь, преступница и скотина!»
А ведь Бабушка учила – за все в жизни надо платить. Боба ее любит, Маша знала. Это невозможно не знать. Сколько себя помнит, с Бобой бродили, шуршали листьями, разгребали снег носками ботинок, шлепали по лужам. Бесцельно шатались по городу, «развлекали глаз», как Маша говорила. Читали стихи, хихикали, шептались. Губами в ухо, душой к душе. Боба, конечно, свой, домашний, но начал вдруг случайно, неловко так Машу за плечи приобнимать, рука его с пухлыми пальцами все чаще на разных частях Маши, как бы невзначай, задерживалась, касалась груди, по голове поглаживала. Смотрел настойчиво, словно убеждал: «Если тебе нужна моя жизнь, приди и возьми ее».
И чем же она платит за Бобину любовь?! Сколько раз ему про себя с Антоном рассказывала! Немного кокетничала, немного коготки точила, а вообще-то и думать не думала о толстых, неловких и совсем не волнующих Бобиных чувствах... А он чуть не плачет... «Скотина, скотина...» – Маша все повторяла про себя самое грубое свое слово.
Вскочив со скамейки, потянула Бобу за руку:
– Пойдем-пойдем, я знаю, сегодня вторник, тетя Аркаша на работе.
Боба весь мягкий, с покатыми, почти женскими плечами, на боках складки. И пухлыми пальцами нерешительно водит по Машиному лицу, то задумчиво, то суетливо, точно боится, что она сейчас улетучится из его рук...
«Боба – мой лучший друг, друг, друг...» – про себя повторяла Маша. На комоде Аркадии Васильевны стояла фарфоровая статуэтка – девочка в кружевном платьице. Бабушка говорила: порядочный человек несет ответственность за своих близких. А Боба – близкий! Еще говорила: если можешь сделать что-нибудь хорошее, то сделай.
Зажмурившись, Маша вообразила себя этой розовой фарфоровой девочкой, затем представила рядом с собой длинноногого мускулистого Антона и, зажмурившись, наконец подставила Бобе крепко сжатые губы. Но полностью раскрыться Бобе навстречу так и не смогла. Удивительно, какие разные мужчины, важно размышляла многоопытная Маша; Бобе, кажется, и того немногого, что она смогла ему дать, хватило.
– А ты когда-нибудь целовался? – подозрительно поинтересовалась девушка.
Боба мотнул головой – ну да, конечно, а в общем... как сказать...
Боба чуть не плакал. Смотрел на Машу преданным теленком, по-дурацки бормотал какую-то книжную чепуху, вроде «единственная, любимая, навсегда»...
Бабушкин Бог велел любить тех, кто нас любит, и жалеть, и не предавать. И еще кружилось в бедной потерявшейся Машиной голове жалобное «ты сам виноват, что меня приручил, а уж если приручил, ты за меня в ответе».
Бедный Боба, бедный! Его мама-папа каждый день недолюбливают.
«Почему люди придают ЭТОМУ такое значение, – думала Маша. – Мне ничего не стоит Бобу поцеловать. Я же с ним не сплю. А целоваться с ним даже спокойней, чем с Антоном, а Бобе столько счастья!»
Маша была уверена, Берта Семеновна посчитала бы ее любовь с Антоном грехом. Потому что ЛЮБОВЬ и ПОСТЕЛЬ у порядочных девушек может быть только после свадьбы. А с Бобой ЛЮБОВЬ, но не ПОСТЕЛЬ! И если каким-то маленьким несчастным поцелуйчиком можно сделать Бобу таким счастливым, значит, нужно сделать его счастливым, а заодно чуть-чуть забелить свой грех и отщипнуть немножко Божьего благословения. С Богом ведь как – всегда можно немножко поторговаться.
Один из трех дней вечернего приема Аркадии Васильевны был теперь отведен тому, чтобы делать Бобу счастливым. Нина сердилась и не желала варить супы и резать салаты ради того, чтобы помочь Бобе стать мужчиной. Намекала, что ее, Нинина, постель находится все же не в борделе.
– Господи, Нина, у нас же с ним ничего нет! Он меня поцелует и уже счастлив! А я его люблю, он мне как брат! – путано защищалась Маша.
Маша зажмуривалась, Боба быстро целовал ее, мельком, неловко дотрагивался до груди, она целомудренно останавливала его руку – и все! И никто не спрашивает Машу злобно: «А был ли у тебя оргазм, Красная Шапочка?!» Маша в такт своим мыслям сделала зверское лицо и прищелкнула зубами.
– Ты что?! – удивился Боба.
Он распрямился, неожиданно предъявил широкие плечи, некоторую даже значимость в облике. Вечное выражение «А это, простите, я» случалось время от времени. Но теперь он все чаще поглядывал важно, с усталой гордостью. Будто ему присудили приз, кубок, почетный знак отличника боевой и физической подготовки! Никто еще не знал, но Боба-то знал, что скоро, скоро все узнают, и любовался пока сам на себя – такого любимого, успешного, такого настоящего – мужчину.
Маша была теперь не «убогая», а совсем своя, мухинская барышня. В академии она так и не прижилась, не было времени приживаться, поэтому ей там казалось тускло. А в Мухе, как в Стране чудес, происходили странные вещи. И жить с Антоном общую мухинскую жизнь было очень весело. Каждый вечер собирались в мастерской на скульптуре. Не на пьянку, а на праздник, на красиво накрытый стол. В мастерских встречались большей частью питерские. Иногородние завоевывали город, а питерцы тусовались. Маша самостоятельно, без Антона, подружилась с одним ювелиром. Безошибочно выбрала его по своей привычке общаться со взрослыми. И он тоже к ней потянулся. Ювелиру было около сорока, он состоялся как художник и учился потому, что нужен диплом. Удивительно напивался этот ювелир, мастерски, совершенно инфернально.
– Я целый день сидел с ним в мастерской. Он никуда не выходил, а к вечеру в стельку пьяный, – шептал Антон Маше. – Может быть, его организм вырабатывает алкоголь? Тогда что именно? Пиво? Водку? И как? Потеет он пивом или писает водкой?
Маша не удивлялась. Страна чудес.
В мастерской слушали музыку, Баха и рок-н-ролл, обсуждали живопись, «закрытые» выставки в ДК Кирова. В этой мастерской валялось много запрещенной литературы. Маша принесла туда своего перепечатанного Бродского – очень уж хотелось заинтересовать собой и Антоном этих взрослых людей. Она очень радовалась, что может Антона туда привести, впервые компания была ее, а не его.
В Мухе не топили до декабря. Всегда мерзли и, чтобы согреться, ходили пить портвейн в соседний магазин. Впрочем, и весной тоже ходили. Маша пила портвейн вместе со всеми. Боялась только одного – попробовать травку. Никогда ни под каким видом – травку. Только чувствовала сладковатый запах, сразу вспоминала, кто она – Дедушкина внучка. Сантехник по прозвищу Кот в сапогах подторговывал в своей каморке анашой. Его каморку Маша обходила за версту.
На Новый год устраивался карнавал в Молодежном зале. Там были и костюмы, и оркестр, но самое веселье шло по мастерским, в основном на скульптуре. В мастерской имелся скелет в позе «Натурщика» Микеланджело, его все лепили. А на Новый год Антон с Машей нарядили скелет вместо елки в игрушки и гирлянды и таскали из мастерской в мастерскую. Так, в обнимку со скелетом, Маша и встретила Новый год. В тот Новый год вообще происходило какое-то особенное безумие. Все будто ошалели. Антон с приятелем кричали в рупор «ректор – эректор», а ближе к утру так испугались, что украли и спрятали рупор на чердаке ближайшего дома. Чтобы никаких доказательств, кто кричал, где рупор, мол, всем все показалось.
Жизнь, казалось, устроена как один непрерывный анекдот.
На «металле» работал мастер по травлению по прозвищу Сальери. Какая-то женщина спросила у Антона в вестибюле:
– Как мне пройти в мастерскую к такому-то?
– Девушка, не ходите туда, это же сексуальный маньяк, – доверительно прошептал Антон, взяв женщину под локоток.
Женщина оказалась женой «сексуального маньяка».
– Да ладно, – отмахивался Антон от упреков, – у них вся семья секс-маньяков. – Сын мастера по травлению учился в Мухе и прославился как еще больший бабник, чем отец. – Не так страшен отец, как его малютка.
На скульптуре училась прилежная, но известная своей бездарностью девушка. Она зубрила «Историю КПСС», «Историю искусств». Девушке в лицо говорили, что ей бы пойти на исторический. Бедняжка к тому же была очень некрасива. Антон сочувственно ее спрашивал:
– Как ты выдерживаешь на себе мужские взгляды?
А она лишь кокетливо улыбалась в ответ.
– А вдруг она только делает вид, что не понимает? А в душе переживает? – беспокоилась Маша.
С этой бедной девушкой со скульптуры вышла у Антона история.
– У нас что, сегодня экзамен? – испуганно спросила она Антона, увидев его с зачеткой в руке у деканата.
– Как, ты не знала? У нас сегодня экзамен по онанизму.
Она ворвалась в деканат:
– Я не готовилась. Когда мне прийти на пересдачу онанизма?
– Жалко ее, зачем ты так?
– Жалко у пчелки.
С тех пор как у Маши завелись тайные поцелуйные отношения с Бобой, ей и с Антоном стало радостней и нежней. Как будто любовь переливалась между ними тремя. Изредка они втроем оказывались на особенно дефицитных концертах или показах в Доме кино. С Бобой они об Антоне больше не говорили, как будто у Маши были с ним отношения в первом классе, а во втором закончились. Антону о Бобе говорить или же не говорить было ни к чему. При первом знакомстве он поставил Бобе снисходительную четверку с минусом за добродушие и поэтическую склонность и относился к Бобе с вежливой приязнью, с крошечной такой тенью презрения, будто неловкий некрасивый Боба – существо немножко среднего пола.
Сидя между своими мальчиками, Маша чувствовала себя как боксер после выигранного боя – временно отдыхала.
Берта Семеновна вырастила внучку на русской классике. Неточки, Грушеньки, Бедные Лизы были словно Машины подружки. Они и научили ее – когда женщина слишком страстно отдается любви, это всегда прекрасно и всегда трагично. Любовь для них, нежных и ранимых, оказывается больше жизни и всегда слишком жестокой. Вот они и гибнут, потому что не способны посмотреть реально. На жизнь, на любовь и на себя.
Маша не собиралась гибнуть. Она недаром бывала то потерянной дочерью короля, то внучкой актрисы Быстрицкой (поводом для этого, проходного, вранья послужила всего лишь старая довоенная открытка с ее портретом), объявляла себя родственницей декабриста Раевского. Даже случайно затерявшейся в России очень дальней родственницей царского дома Романовых не постеснялась себя объявить, во всяком случае, туманно намекала.
В любом вранье всегда был блистательный момент, ради которого все и затевалось, – первый момент, когда обескураженно, пусть на секунду, на час, верили. Маша не обижалась, если называли врушкой. А как иначе жить? Лавировать между Бертой Семеновной и Аней, быть одновременно особенной и «как все»?
В ней так много разной любви, что, оказывается, можно любить двоих! Если с Антоном все было одним закрученным нервом, напряженно и всегда немножко страшновато – вдруг разлюбит, то почему же нельзя, чтобы с Бобой было по-другому – покойно и уютно, как в старой фланелевой пижаме...
В ней словно жили две Маши. Нет, даже три. Одна Маша цепенела от любви и страданий, другая нежно-ласково дружила с Бобой, ну а третья зорко следила, как бы не совсем пропасть... Окончательно. Вместе с Бедной Лизой и остальной компанией.
Маша жила в постоянном ожидании, что Антон вот-вот ее бросит. Первый раз он бросил на неделю. Бросил и прибрал обратно. Тогда, первый раз, было очень страшно, как в детстве, когда в ту единственную поездку в деревню с бабой Симой девчонки темным августовским вечером привели ее на кладбище и спрятались. А вокруг – черная темень, могилы, скелеты, СИНЯЯ РУКА ВЫШЛА ИЗ ДОМА... Так потом и жила – бросит-приберет. Какое счастье, что Боба был уже не просто друг. Она же привыкла быть чьей-то, а тут все-таки не совсем уж ничья!
Оглядевшись, Маша попробовала заинтересоваться еще чем-то, кроме Антона. Например, попробовать что-нибудь сделать своими руками. Все вокруг самовыражались, и она не хуже. Ей нравилось все живое. Например, кусок ткани с вживленными цветами, камнями, ракушками.
Русское было немодно, а Маша обожала русское – сундуки, старую мебель, подкрашенную сиреневым цветом, сохранявшим текстуру дерева. И Берте Семеновне нравилось. Ей вдруг пришло в голову оплести стул веревкой, на стул насадить кукол.
– У тебя необычное видение мира, – восторгался Боба.
– Вживлять природу в интерьер примитивно, – важничал Антон. – У тебя нет решения пространства. Ты решаешь пространство за счет заполнения мелкими деталями. Насажаешь всякого дерьма, а общего архитектурного решения пространства нет.
– Я же не дизайнер, так просто, балуюсь. Я – ведка. Ты вырастешь большой, натворишь, а я буду ведать твоими творениями, – отвечала Маша. Ей было приятно, что он всерьез критикует ее тряпочки, цветочки, ракушки. Маша и увлеклась этим, стараясь показать себе и ему, что она самостоятельная, а не жалкий придаток, потерявший соображение от любви. Так что цели она достигла. Во дворе, рядом с помойкой, Маша подобрала корзину, оплела цветными лоскутками и посадила в корзину оставшихся кукол.
И трех недель не прошло, как Антон прибрал Машу обратно. Просто появился и весело отрапортовал:
– Раечка, я идиот, придурок, скотина бессмысленная!
Однажды Антон опять бросил ее, на этот раз совсем ненадолго – дня на два. Обиделся на Машину ревность. Почти месяц они не приходили к Нине.
– Я тебе не нужна, – жалким ноющим голосом, ненавидя себя, нудила Маша.
– Раечка, малышка, – ласково отвечал Антон. – Я взрослый мужчина...
Женщин вокруг было – опытных, разных – без счета! И никто из них не болел Машиной болезнью. «Истерическая жажда отношений называется болезнь твоей девочки. Многие в юности болеют, только тебе-то зачем?» – так ему одна сорокалетняя художница все про Машу разобъяснила. Несмотря на немыслимую древность, она оказалась очень необычной и почти с месяц привлекала Антона больше, чем его молоденькие подружки.
Антон вздохнул: – Ты коровушка, Раечка, тебе надо похудеть!
Сорокалетняя художница со смуглыми прутиками ручками-ножками была утонченной внутри и худой снаружи, будто вовсе без тела. Маша по сравнению с ней выглядела бодрым резиновым пупсом с веселой простодушной попкой и выпуклым детским животиком.
Маша принюхивалась к поджаристым мягким котлетам, сочащимся прозрачно-желтоватым жирком. – Ты же котлеты мои обожаешь, чего не ешь-то? – удивилась Аркадия Васильевна. – Или пирог с маком бери. Тоже твой любимый!
– Я вегетарианка. – Маша похудела за неделю на пять килограммов.
– Убью! И Берте Семеновне все скажу! Человек без мяса не выживает! Как врач тебе говорю!
– Я выживу! – засмеялась Маша. – Выживу без мяса и без пирога и даже без корзиночек с кремом, мне бы только Антона!
– Дура ты, Машка! Красивый он больно, чтобы худеть для него! Все равно он...
Девочки, Нина с Машей, удивленно уставились на Аркадию Васильевну, неожиданно высказавшую такую здравую мысль.
Аркадия Васильевна давно уже вошла в курс Машиного романа. Машины страсти приятно оживляли ее жизнь. Пока она вечерами рассматривала высунутые языки и выстукивала вялые детские пневмонии, ей было сладко думать, что ее завешенная сохнущим бельем комната стала, как она выражалась, «приютом любви».
– Как думаешь, Нинуля, Маша с этим... Антоном... целуются? – мечтательно спрашивала она дочь. Как врач.
Антон то был, то нет, договаривался встретиться с ней у Нины и не приходил... Это последняя капля, думала Маша и сразу же, вдогонку, решала не обращать внимания. Он делал еще что-то, и это становилось новой последней каплей. Отношения затухали. Антон отдалялся, но никак не мог ее от себя окончательно отпустить. Три шага вперед, два назад. В результате каждой «последней капли» они становились на один шаг друг от друга дальше.
– Ты как Карлсон, который все время улетал, но обещал вернуться. Малыш никогда не знал, когда он прилетит, и всегда ждал. – Маша очень старалась остаться на уровне хотя бы внешне шутливого выяснения отношений.
Антон улыбался, целовал Машу и очень бы удивился, узнав, как тщательно Маша анализирует каждый брошенный на нее взгляд, каждое слово. У него и в мыслях не было ее мучить. Просто она ему надоела. Вот такое детское слово.
Весной все газоны Гагаринского садика напротив Мухи были усеяны телами. Маша сидела на траве, а Антон полулежал рядом, головой у Маши на коленях.
– Давай на крышу поднимемся? – привстал с ее колен парень.
На купол вела лестница с перильцами, Маша с Антоном поднялись, Маша впереди, Антон сзади. Вскрикнув, Маша чуть не скатилась вниз – в куполе оказалось гнездо чаек. Попала в руки Антона, от неожиданности чуть не заплакала.
– Я тебя люблю, – вдруг выдал Антон. – Раечка, милая, солнышко... – Гладил Машу, касаясь нежно, как в первый раз.
Кто-то тоненько пропел внутри Маши – все, теперь навсегда!
– Любишь навсегда? – выпрашивающим голосом поинтересовалась она.
– Люблю. Поехали к Нине. Скорей!
Берта Семеновна с утра чувствовала себя неважно. Что-то в груди теснило, подташнивало. Сердце будто сжималось в тоненькую трубочку, и трубочка эта с ноющей болью старалась проткнуть грудную клетку. Попыталась вспомнить любимые стихи – Ахматову. Пробормотала вслух: «Я на правую руку надела...» – и запнулась. Что? Что надела?
Все исчезло. Ничего не могла вспомнить, ни одной строки. Взяла «Вечерний Ленинград», прочитала один подвал, второй. Смысл статей куда-то ускользал.
Ближе к вечеру, к пяти часам, она вышла на кухню выпить чаю и не смогла донести чайник до плиты – так внезапно кольнула резкая боль в левом мизинце. Закружилась голова.
«Весна, давление скачет. Пусть Аркадия измерит», – подумала Берта Семеновна и впервые в жизни унизительно, по-стариковски,цепляясь за перила, с трудом добралась до второго этажа к Аркадии Васильевне. Спуститься с последнего пролета ей помогла соседка Аркадии Васильевны, она как раз возилась ключом в замке. Увидела Берту Семеновну, привставшую отдохнуть на полпути, и помогла.
– Господи, а что же вы Аркашу к себе-то не вызвали, сами пришли? – всполошилась соседка, та самая, что ехидно рассматривала Нинины тоскливые супы и салаты.
– Зачем же беспокоить, – строго ответила Берта Семеновна.
Соседке показалось, что строгость эта направлена на нее.
– А вы проходите, проходите прямо к ним. – Соседка услужливо подвела Берту Семеновну к двери Нининой комнаты.
Аркадия Васильевна решительно допустила в свою комнату чужую любовь, но только не в уличной обуви. Поэтому у двери аккуратно стояли черные туфельки с маленькой пряжкой и мужские ботинки. Для соседки эти туфельки с пряжкой в ее квартире были совершенно посторонними, но хорошо знакомыми и уже ой как надоели! И правда, сколько можно! Аркашка хоть и врачиха, а устроила из квартиры стыдно сказать что!
Туфельки, черные, с пряжкой, стояли носами немного вовнутрь... «Не косолапь, ставь ноги прямо» – эту фразу Берта Семеновна когда-то твердила как автомат.
Берта Семеновна из последних сил сверкнула глазами, резко развернулась к выходу и, стараясь ровно держать спину, бросила из-за плеча:
– Благодарю, мне уже лучше. Простите за вторжение...
– Кажется, я слышала Бабушкин голос, – беспомощным осипшим баском проворчала Маша. На всякий случай она вскочила с постели. – Показалось, конечно... Я пойду домой... на всякий случай... – С ума сошла, оденься! – Антон кинул в нее цветной ком одежды.
Зеленая бархатная юбка, синяя кофта, за пуговицу зацепился белый лифчик, голубая кружевная шаль, лиловые деревянные бусы, нитка длинная, нитка короткая. Маша молниеносно, через ноги, пролезла в юбку, накинула кофту и, кое-как обмотавшись бусами, стояла на пороге.
– Мадам, вы шляпку забыли! – Антон подал Маше лифчик. – С ума сошла?
– Нет, лучше пойду... или правда подождать? – неуверенно спросила Маша. – Ну ладно, посижу еще полчасика.
– Поздравляю, ты уже голоса стала слышать, скоро у тебя видения начнутся. Представляешь, приходит к тебе привидение... – Антон накинул на себя простыню и завыл голосом Серого Волка: – Где твоя девичья честь, Мария?!
Маша заторопилась домой. На прощание Антон послал ей воздушный поцелуй и сказал:
– А не пожениться ли нам, Раечка?
Уходя, Маша, как обычно, заискивающе улыбнулась соседке, а та неожиданно улыбнулась в ответ. Маше показалось, виновато. Аркадия Васильевна говорила, что женщина она, в сущности, не злая, одинокая только.
Как всегда после свиданий, Маше казалось, что на ней нарисовано все, чем она только что занималась. И она кралась по коридору, стелясь незаметной травинкой. Но домашняя тишина была еще тише Машиной. Тихая была тишина, а ударила Машу как пощечина. Что-то показалось Маше странным. В последнее время Бабушка часто бывала не в настроении. Могла затаиться у себя в комнате, но при этом свое неудовольствие явственно проявляла – то кашлянет, то дверью скрипнет, – все с особенным, неуловимым раздражением.
Невозможно было оставить Бабушку одну. Тихо выскользнуть за дверь или даже просто протиснуться через большой шкаф в родительскую квартиру. Про то, что можно кому-нибудь позвонить, Маша забыла. Она уселась в прихожей на пол и принялась ждать. Прислонилась к шкафу и смотрела прямо перед собой. Там, в углу, немного отошли обои. Под цветастым бумажным клочком пузырилась серая стена. На полу возле своих ног Маша насчитала сто тридцать восемь зазубринок. Зазубринки, вмятинки, царапины... сто тридцать восемь. ВЫСШИЕ СИЛЫ, зная, КАК она любила Бабушку, позаботились, чтобы на прощание ей прислышался Бабушкин голос.
Но у Маши опять ничего не выходило. Теперь она думала, что точно не получится, а Нина уже давно «сварила суп» и мечтает завладеть своей комнатой, и наверху ждет Бабушка...
Иногда все заканчивалось нежностью, а иногда Антон злился, говорил мрачно:
– У всех получается кончить, кроме тебя.
– Ты просто ищешь повод ко мне придраться. Если бы не это, нашел бы что-то другое, – защищалась Маша.
У кого это у всех?!
Чем больше старалась, тем выходило хуже. И Маша наконец сообразила, что надо сделать. Спросить у Бобы, вот что. Боба, свой, толстый, уютный, как завалявшаяся в кармане сливочная тянучка, был все же мужчиной.
Маша с Бобой сидели на скамейке в Румянцевском садике, шептались. – Здесь окрашено, – соврал Боба подошедшей к ним женщине.
Женщина пожала плечами и демонстративно-плотно уселась рядом с ними. Боба с Машей сблизили головы и опять принялись шептаться.
– У нас с Антоном не все в порядке... – шелестела Маша.
Такое ощущение Боба испытывал в раннем детстве. Никогда не помнил, а сейчас вдруг осенило мгновенно – было. Уже было такое. Когда мама принесла Гарика из роддома, развернула и замерла, залюбовалась, а Боба стоял ненужный, никудышный, как барахло какое-то. И на душе скребла обида, как «дворники» по лобовому стеклу – раз-раз, раз-раз. Конечно, он не думал, что Маша с этим своим... Антоном, что они только целуются, он, Боба, не маленький мальчик, но... Вообще-то Боба совсем об этом не думал, как не думал никогда, что Маша-принцесса ходит, к примеру, в туалет.
Про секс Боба, конечно, все знал, но скорее теоретически. Маше трудно было передать подробности без слов. Произнести эти слова было немыслимо, но, перемежая свои вопросы и ответы бесконечными «Ну, ты понимаешь?», они с Бобой умудрились приблизительно понять друг друга.
– Ну, я не знаю, что ты делаешь не так, – пожал плечами многоопытный Боба, пытаясь справиться с собственным лицом. Только бы не показать, как больно скребут внутри «дворники» – раз-раз...
Маша решила воспользоваться случаем и выяснить как можно больше.
– А я вот еще чего не понимаю... Говорят «она хороша в постели» или, к примеру, «она в постели не очень»? В чем тут может быть разница? Ведь все женщины одинаковы...
– Не одинаковы, если любишь, – буркнул Боба, но тут же смешался и авторитетно поправился: – «Хороша в постели» означает, что женщина получает удовольствие и мужчина это чувствует...
– Он хотел, чтобы я... А еще у меня не бывает оргазма. – Маша в волнении повысила голос.
Сидящая рядом женщина поднялась и посмотрела на них тяжелым взглядом.
– Фу! Какая грязь! – громко произнесла она, как выплюнула.
Маша недоуменно поморщилась и продолжала:
– Я жду, вот-вот это произойдет, а ничего не происходит.
– Эх, фригидная ты моя. Фригидные – это те, у кого нет оргазма.
– А-а... да, это я. А Антон злится. Ему кажется, он виноват. А он этого не любит, – по-взрослому вздохнула Маша и задумалась. – Слушай, я сейчас сочинила.
Я не знаю, что случилось,
Как сломался стержень жизни,
Только что-то развинтилось
В этом тонком механизме.
Боба, чуть подумав, отозвался:
Время – лекарь, Время – врач.
Скажет: «Все пройдет! Не плачь!»
Даст забвения рецепт.
Время – кто?
Боба остановился. – Время – психотерапевт, – придумала Маша и понеслась дальше:
Время – хитрая гадалка.
Напророчит, что не жалко,
Взбудоражит, растревожит...
Боба добавил:
Тем, чего и быть не может.
Их личное волшебство продолжалось. Они с Машей по-прежнему сочиняли одни стихи на двоих. – А еще Антон говорит, что я должна... – Маша небрежно скользнула взглядом по Бобиному лицу с крупными, какими-то неспетыми между собой чертами и резко умолкла, будто выключилась. Ох, какие у Бобы глаза! Словно ему прилюдно мазнули мокрой тряпкой по лицу. У человека, который не смог совладать с обидой, особенный взгляд, словно вместе с оскорблением отхватили еще кусочек самого человека, и на эту обиду его стало меньше. Такой взгляд иногда случается у всех, а у Бобы – чаще, чем у всех. К примеру, когда дядя Володя с тетей Зиной хором восхищаются Гариком. И смотреть на это стыдно.
– Боба, ты похож на печального жирафа, – растерянно произнесла Маша и подумала: «Я дура, тварь, преступница и скотина!»
А ведь Бабушка учила – за все в жизни надо платить. Боба ее любит, Маша знала. Это невозможно не знать. Сколько себя помнит, с Бобой бродили, шуршали листьями, разгребали снег носками ботинок, шлепали по лужам. Бесцельно шатались по городу, «развлекали глаз», как Маша говорила. Читали стихи, хихикали, шептались. Губами в ухо, душой к душе. Боба, конечно, свой, домашний, но начал вдруг случайно, неловко так Машу за плечи приобнимать, рука его с пухлыми пальцами все чаще на разных частях Маши, как бы невзначай, задерживалась, касалась груди, по голове поглаживала. Смотрел настойчиво, словно убеждал: «Если тебе нужна моя жизнь, приди и возьми ее».
И чем же она платит за Бобину любовь?! Сколько раз ему про себя с Антоном рассказывала! Немного кокетничала, немного коготки точила, а вообще-то и думать не думала о толстых, неловких и совсем не волнующих Бобиных чувствах... А он чуть не плачет... «Скотина, скотина...» – Маша все повторяла про себя самое грубое свое слово.
Вскочив со скамейки, потянула Бобу за руку:
– Пойдем-пойдем, я знаю, сегодня вторник, тетя Аркаша на работе.
Боба весь мягкий, с покатыми, почти женскими плечами, на боках складки. И пухлыми пальцами нерешительно водит по Машиному лицу, то задумчиво, то суетливо, точно боится, что она сейчас улетучится из его рук...
«Боба – мой лучший друг, друг, друг...» – про себя повторяла Маша. На комоде Аркадии Васильевны стояла фарфоровая статуэтка – девочка в кружевном платьице. Бабушка говорила: порядочный человек несет ответственность за своих близких. А Боба – близкий! Еще говорила: если можешь сделать что-нибудь хорошее, то сделай.
Зажмурившись, Маша вообразила себя этой розовой фарфоровой девочкой, затем представила рядом с собой длинноногого мускулистого Антона и, зажмурившись, наконец подставила Бобе крепко сжатые губы. Но полностью раскрыться Бобе навстречу так и не смогла. Удивительно, какие разные мужчины, важно размышляла многоопытная Маша; Бобе, кажется, и того немногого, что она смогла ему дать, хватило.
– А ты когда-нибудь целовался? – подозрительно поинтересовалась девушка.
Боба мотнул головой – ну да, конечно, а в общем... как сказать...
Боба чуть не плакал. Смотрел на Машу преданным теленком, по-дурацки бормотал какую-то книжную чепуху, вроде «единственная, любимая, навсегда»...
Бабушкин Бог велел любить тех, кто нас любит, и жалеть, и не предавать. И еще кружилось в бедной потерявшейся Машиной голове жалобное «ты сам виноват, что меня приручил, а уж если приручил, ты за меня в ответе».
Бедный Боба, бедный! Его мама-папа каждый день недолюбливают.
«Почему люди придают ЭТОМУ такое значение, – думала Маша. – Мне ничего не стоит Бобу поцеловать. Я же с ним не сплю. А целоваться с ним даже спокойней, чем с Антоном, а Бобе столько счастья!»
Маша была уверена, Берта Семеновна посчитала бы ее любовь с Антоном грехом. Потому что ЛЮБОВЬ и ПОСТЕЛЬ у порядочных девушек может быть только после свадьбы. А с Бобой ЛЮБОВЬ, но не ПОСТЕЛЬ! И если каким-то маленьким несчастным поцелуйчиком можно сделать Бобу таким счастливым, значит, нужно сделать его счастливым, а заодно чуть-чуть забелить свой грех и отщипнуть немножко Божьего благословения. С Богом ведь как – всегда можно немножко поторговаться.
Один из трех дней вечернего приема Аркадии Васильевны был теперь отведен тому, чтобы делать Бобу счастливым. Нина сердилась и не желала варить супы и резать салаты ради того, чтобы помочь Бобе стать мужчиной. Намекала, что ее, Нинина, постель находится все же не в борделе.
– Господи, Нина, у нас же с ним ничего нет! Он меня поцелует и уже счастлив! А я его люблю, он мне как брат! – путано защищалась Маша.
Маша зажмуривалась, Боба быстро целовал ее, мельком, неловко дотрагивался до груди, она целомудренно останавливала его руку – и все! И никто не спрашивает Машу злобно: «А был ли у тебя оргазм, Красная Шапочка?!» Маша в такт своим мыслям сделала зверское лицо и прищелкнула зубами.
– Ты что?! – удивился Боба.
Он распрямился, неожиданно предъявил широкие плечи, некоторую даже значимость в облике. Вечное выражение «А это, простите, я» случалось время от времени. Но теперь он все чаще поглядывал важно, с усталой гордостью. Будто ему присудили приз, кубок, почетный знак отличника боевой и физической подготовки! Никто еще не знал, но Боба-то знал, что скоро, скоро все узнают, и любовался пока сам на себя – такого любимого, успешного, такого настоящего – мужчину.
Маша была теперь не «убогая», а совсем своя, мухинская барышня. В академии она так и не прижилась, не было времени приживаться, поэтому ей там казалось тускло. А в Мухе, как в Стране чудес, происходили странные вещи. И жить с Антоном общую мухинскую жизнь было очень весело. Каждый вечер собирались в мастерской на скульптуре. Не на пьянку, а на праздник, на красиво накрытый стол. В мастерских встречались большей частью питерские. Иногородние завоевывали город, а питерцы тусовались. Маша самостоятельно, без Антона, подружилась с одним ювелиром. Безошибочно выбрала его по своей привычке общаться со взрослыми. И он тоже к ней потянулся. Ювелиру было около сорока, он состоялся как художник и учился потому, что нужен диплом. Удивительно напивался этот ювелир, мастерски, совершенно инфернально.
– Я целый день сидел с ним в мастерской. Он никуда не выходил, а к вечеру в стельку пьяный, – шептал Антон Маше. – Может быть, его организм вырабатывает алкоголь? Тогда что именно? Пиво? Водку? И как? Потеет он пивом или писает водкой?
Маша не удивлялась. Страна чудес.
В мастерской слушали музыку, Баха и рок-н-ролл, обсуждали живопись, «закрытые» выставки в ДК Кирова. В этой мастерской валялось много запрещенной литературы. Маша принесла туда своего перепечатанного Бродского – очень уж хотелось заинтересовать собой и Антоном этих взрослых людей. Она очень радовалась, что может Антона туда привести, впервые компания была ее, а не его.
В Мухе не топили до декабря. Всегда мерзли и, чтобы согреться, ходили пить портвейн в соседний магазин. Впрочем, и весной тоже ходили. Маша пила портвейн вместе со всеми. Боялась только одного – попробовать травку. Никогда ни под каким видом – травку. Только чувствовала сладковатый запах, сразу вспоминала, кто она – Дедушкина внучка. Сантехник по прозвищу Кот в сапогах подторговывал в своей каморке анашой. Его каморку Маша обходила за версту.
На Новый год устраивался карнавал в Молодежном зале. Там были и костюмы, и оркестр, но самое веселье шло по мастерским, в основном на скульптуре. В мастерской имелся скелет в позе «Натурщика» Микеланджело, его все лепили. А на Новый год Антон с Машей нарядили скелет вместо елки в игрушки и гирлянды и таскали из мастерской в мастерскую. Так, в обнимку со скелетом, Маша и встретила Новый год. В тот Новый год вообще происходило какое-то особенное безумие. Все будто ошалели. Антон с приятелем кричали в рупор «ректор – эректор», а ближе к утру так испугались, что украли и спрятали рупор на чердаке ближайшего дома. Чтобы никаких доказательств, кто кричал, где рупор, мол, всем все показалось.
Жизнь, казалось, устроена как один непрерывный анекдот.
На «металле» работал мастер по травлению по прозвищу Сальери. Какая-то женщина спросила у Антона в вестибюле:
– Как мне пройти в мастерскую к такому-то?
– Девушка, не ходите туда, это же сексуальный маньяк, – доверительно прошептал Антон, взяв женщину под локоток.
Женщина оказалась женой «сексуального маньяка».
– Да ладно, – отмахивался Антон от упреков, – у них вся семья секс-маньяков. – Сын мастера по травлению учился в Мухе и прославился как еще больший бабник, чем отец. – Не так страшен отец, как его малютка.
На скульптуре училась прилежная, но известная своей бездарностью девушка. Она зубрила «Историю КПСС», «Историю искусств». Девушке в лицо говорили, что ей бы пойти на исторический. Бедняжка к тому же была очень некрасива. Антон сочувственно ее спрашивал:
– Как ты выдерживаешь на себе мужские взгляды?
А она лишь кокетливо улыбалась в ответ.
– А вдруг она только делает вид, что не понимает? А в душе переживает? – беспокоилась Маша.
С этой бедной девушкой со скульптуры вышла у Антона история.
– У нас что, сегодня экзамен? – испуганно спросила она Антона, увидев его с зачеткой в руке у деканата.
– Как, ты не знала? У нас сегодня экзамен по онанизму.
Она ворвалась в деканат:
– Я не готовилась. Когда мне прийти на пересдачу онанизма?
– Жалко ее, зачем ты так?
– Жалко у пчелки.
С тех пор как у Маши завелись тайные поцелуйные отношения с Бобой, ей и с Антоном стало радостней и нежней. Как будто любовь переливалась между ними тремя. Изредка они втроем оказывались на особенно дефицитных концертах или показах в Доме кино. С Бобой они об Антоне больше не говорили, как будто у Маши были с ним отношения в первом классе, а во втором закончились. Антону о Бобе говорить или же не говорить было ни к чему. При первом знакомстве он поставил Бобе снисходительную четверку с минусом за добродушие и поэтическую склонность и относился к Бобе с вежливой приязнью, с крошечной такой тенью презрения, будто неловкий некрасивый Боба – существо немножко среднего пола.
Сидя между своими мальчиками, Маша чувствовала себя как боксер после выигранного боя – временно отдыхала.
Берта Семеновна вырастила внучку на русской классике. Неточки, Грушеньки, Бедные Лизы были словно Машины подружки. Они и научили ее – когда женщина слишком страстно отдается любви, это всегда прекрасно и всегда трагично. Любовь для них, нежных и ранимых, оказывается больше жизни и всегда слишком жестокой. Вот они и гибнут, потому что не способны посмотреть реально. На жизнь, на любовь и на себя.
Маша не собиралась гибнуть. Она недаром бывала то потерянной дочерью короля, то внучкой актрисы Быстрицкой (поводом для этого, проходного, вранья послужила всего лишь старая довоенная открытка с ее портретом), объявляла себя родственницей декабриста Раевского. Даже случайно затерявшейся в России очень дальней родственницей царского дома Романовых не постеснялась себя объявить, во всяком случае, туманно намекала.
В любом вранье всегда был блистательный момент, ради которого все и затевалось, – первый момент, когда обескураженно, пусть на секунду, на час, верили. Маша не обижалась, если называли врушкой. А как иначе жить? Лавировать между Бертой Семеновной и Аней, быть одновременно особенной и «как все»?
В ней так много разной любви, что, оказывается, можно любить двоих! Если с Антоном все было одним закрученным нервом, напряженно и всегда немножко страшновато – вдруг разлюбит, то почему же нельзя, чтобы с Бобой было по-другому – покойно и уютно, как в старой фланелевой пижаме...
В ней словно жили две Маши. Нет, даже три. Одна Маша цепенела от любви и страданий, другая нежно-ласково дружила с Бобой, ну а третья зорко следила, как бы не совсем пропасть... Окончательно. Вместе с Бедной Лизой и остальной компанией.
Маша жила в постоянном ожидании, что Антон вот-вот ее бросит. Первый раз он бросил на неделю. Бросил и прибрал обратно. Тогда, первый раз, было очень страшно, как в детстве, когда в ту единственную поездку в деревню с бабой Симой девчонки темным августовским вечером привели ее на кладбище и спрятались. А вокруг – черная темень, могилы, скелеты, СИНЯЯ РУКА ВЫШЛА ИЗ ДОМА... Так потом и жила – бросит-приберет. Какое счастье, что Боба был уже не просто друг. Она же привыкла быть чьей-то, а тут все-таки не совсем уж ничья!
Оглядевшись, Маша попробовала заинтересоваться еще чем-то, кроме Антона. Например, попробовать что-нибудь сделать своими руками. Все вокруг самовыражались, и она не хуже. Ей нравилось все живое. Например, кусок ткани с вживленными цветами, камнями, ракушками.
Русское было немодно, а Маша обожала русское – сундуки, старую мебель, подкрашенную сиреневым цветом, сохранявшим текстуру дерева. И Берте Семеновне нравилось. Ей вдруг пришло в голову оплести стул веревкой, на стул насадить кукол.
– У тебя необычное видение мира, – восторгался Боба.
– Вживлять природу в интерьер примитивно, – важничал Антон. – У тебя нет решения пространства. Ты решаешь пространство за счет заполнения мелкими деталями. Насажаешь всякого дерьма, а общего архитектурного решения пространства нет.
– Я же не дизайнер, так просто, балуюсь. Я – ведка. Ты вырастешь большой, натворишь, а я буду ведать твоими творениями, – отвечала Маша. Ей было приятно, что он всерьез критикует ее тряпочки, цветочки, ракушки. Маша и увлеклась этим, стараясь показать себе и ему, что она самостоятельная, а не жалкий придаток, потерявший соображение от любви. Так что цели она достигла. Во дворе, рядом с помойкой, Маша подобрала корзину, оплела цветными лоскутками и посадила в корзину оставшихся кукол.
И трех недель не прошло, как Антон прибрал Машу обратно. Просто появился и весело отрапортовал:
– Раечка, я идиот, придурок, скотина бессмысленная!
Однажды Антон опять бросил ее, на этот раз совсем ненадолго – дня на два. Обиделся на Машину ревность. Почти месяц они не приходили к Нине.
– Я тебе не нужна, – жалким ноющим голосом, ненавидя себя, нудила Маша.
– Раечка, малышка, – ласково отвечал Антон. – Я взрослый мужчина...
Женщин вокруг было – опытных, разных – без счета! И никто из них не болел Машиной болезнью. «Истерическая жажда отношений называется болезнь твоей девочки. Многие в юности болеют, только тебе-то зачем?» – так ему одна сорокалетняя художница все про Машу разобъяснила. Несмотря на немыслимую древность, она оказалась очень необычной и почти с месяц привлекала Антона больше, чем его молоденькие подружки.
Антон вздохнул: – Ты коровушка, Раечка, тебе надо похудеть!
Сорокалетняя художница со смуглыми прутиками ручками-ножками была утонченной внутри и худой снаружи, будто вовсе без тела. Маша по сравнению с ней выглядела бодрым резиновым пупсом с веселой простодушной попкой и выпуклым детским животиком.
Маша принюхивалась к поджаристым мягким котлетам, сочащимся прозрачно-желтоватым жирком. – Ты же котлеты мои обожаешь, чего не ешь-то? – удивилась Аркадия Васильевна. – Или пирог с маком бери. Тоже твой любимый!
– Я вегетарианка. – Маша похудела за неделю на пять килограммов.
– Убью! И Берте Семеновне все скажу! Человек без мяса не выживает! Как врач тебе говорю!
– Я выживу! – засмеялась Маша. – Выживу без мяса и без пирога и даже без корзиночек с кремом, мне бы только Антона!
– Дура ты, Машка! Красивый он больно, чтобы худеть для него! Все равно он...
Девочки, Нина с Машей, удивленно уставились на Аркадию Васильевну, неожиданно высказавшую такую здравую мысль.
Аркадия Васильевна давно уже вошла в курс Машиного романа. Машины страсти приятно оживляли ее жизнь. Пока она вечерами рассматривала высунутые языки и выстукивала вялые детские пневмонии, ей было сладко думать, что ее завешенная сохнущим бельем комната стала, как она выражалась, «приютом любви».
– Как думаешь, Нинуля, Маша с этим... Антоном... целуются? – мечтательно спрашивала она дочь. Как врач.
Антон то был, то нет, договаривался встретиться с ней у Нины и не приходил... Это последняя капля, думала Маша и сразу же, вдогонку, решала не обращать внимания. Он делал еще что-то, и это становилось новой последней каплей. Отношения затухали. Антон отдалялся, но никак не мог ее от себя окончательно отпустить. Три шага вперед, два назад. В результате каждой «последней капли» они становились на один шаг друг от друга дальше.
– Ты как Карлсон, который все время улетал, но обещал вернуться. Малыш никогда не знал, когда он прилетит, и всегда ждал. – Маша очень старалась остаться на уровне хотя бы внешне шутливого выяснения отношений.
Антон улыбался, целовал Машу и очень бы удивился, узнав, как тщательно Маша анализирует каждый брошенный на нее взгляд, каждое слово. У него и в мыслях не было ее мучить. Просто она ему надоела. Вот такое детское слово.
Весной все газоны Гагаринского садика напротив Мухи были усеяны телами. Маша сидела на траве, а Антон полулежал рядом, головой у Маши на коленях.
– Давай на крышу поднимемся? – привстал с ее колен парень.
На купол вела лестница с перильцами, Маша с Антоном поднялись, Маша впереди, Антон сзади. Вскрикнув, Маша чуть не скатилась вниз – в куполе оказалось гнездо чаек. Попала в руки Антона, от неожиданности чуть не заплакала.
– Я тебя люблю, – вдруг выдал Антон. – Раечка, милая, солнышко... – Гладил Машу, касаясь нежно, как в первый раз.
Кто-то тоненько пропел внутри Маши – все, теперь навсегда!
– Любишь навсегда? – выпрашивающим голосом поинтересовалась она.
– Люблю. Поехали к Нине. Скорей!
Берта Семеновна с утра чувствовала себя неважно. Что-то в груди теснило, подташнивало. Сердце будто сжималось в тоненькую трубочку, и трубочка эта с ноющей болью старалась проткнуть грудную клетку. Попыталась вспомнить любимые стихи – Ахматову. Пробормотала вслух: «Я на правую руку надела...» – и запнулась. Что? Что надела?
Все исчезло. Ничего не могла вспомнить, ни одной строки. Взяла «Вечерний Ленинград», прочитала один подвал, второй. Смысл статей куда-то ускользал.
Ближе к вечеру, к пяти часам, она вышла на кухню выпить чаю и не смогла донести чайник до плиты – так внезапно кольнула резкая боль в левом мизинце. Закружилась голова.
«Весна, давление скачет. Пусть Аркадия измерит», – подумала Берта Семеновна и впервые в жизни унизительно, по-стариковски,цепляясь за перила, с трудом добралась до второго этажа к Аркадии Васильевне. Спуститься с последнего пролета ей помогла соседка Аркадии Васильевны, она как раз возилась ключом в замке. Увидела Берту Семеновну, привставшую отдохнуть на полпути, и помогла.
– Господи, а что же вы Аркашу к себе-то не вызвали, сами пришли? – всполошилась соседка, та самая, что ехидно рассматривала Нинины тоскливые супы и салаты.
– Зачем же беспокоить, – строго ответила Берта Семеновна.
Соседке показалось, что строгость эта направлена на нее.
– А вы проходите, проходите прямо к ним. – Соседка услужливо подвела Берту Семеновну к двери Нининой комнаты.
Аркадия Васильевна решительно допустила в свою комнату чужую любовь, но только не в уличной обуви. Поэтому у двери аккуратно стояли черные туфельки с маленькой пряжкой и мужские ботинки. Для соседки эти туфельки с пряжкой в ее квартире были совершенно посторонними, но хорошо знакомыми и уже ой как надоели! И правда, сколько можно! Аркашка хоть и врачиха, а устроила из квартиры стыдно сказать что!
Туфельки, черные, с пряжкой, стояли носами немного вовнутрь... «Не косолапь, ставь ноги прямо» – эту фразу Берта Семеновна когда-то твердила как автомат.
Берта Семеновна из последних сил сверкнула глазами, резко развернулась к выходу и, стараясь ровно держать спину, бросила из-за плеча:
– Благодарю, мне уже лучше. Простите за вторжение...
– Кажется, я слышала Бабушкин голос, – беспомощным осипшим баском проворчала Маша. На всякий случай она вскочила с постели. – Показалось, конечно... Я пойду домой... на всякий случай... – С ума сошла, оденься! – Антон кинул в нее цветной ком одежды.
Зеленая бархатная юбка, синяя кофта, за пуговицу зацепился белый лифчик, голубая кружевная шаль, лиловые деревянные бусы, нитка длинная, нитка короткая. Маша молниеносно, через ноги, пролезла в юбку, накинула кофту и, кое-как обмотавшись бусами, стояла на пороге.
– Мадам, вы шляпку забыли! – Антон подал Маше лифчик. – С ума сошла?
– Нет, лучше пойду... или правда подождать? – неуверенно спросила Маша. – Ну ладно, посижу еще полчасика.
– Поздравляю, ты уже голоса стала слышать, скоро у тебя видения начнутся. Представляешь, приходит к тебе привидение... – Антон накинул на себя простыню и завыл голосом Серого Волка: – Где твоя девичья честь, Мария?!
Маша заторопилась домой. На прощание Антон послал ей воздушный поцелуй и сказал:
– А не пожениться ли нам, Раечка?
Уходя, Маша, как обычно, заискивающе улыбнулась соседке, а та неожиданно улыбнулась в ответ. Маше показалось, виновато. Аркадия Васильевна говорила, что женщина она, в сущности, не злая, одинокая только.
Как всегда после свиданий, Маше казалось, что на ней нарисовано все, чем она только что занималась. И она кралась по коридору, стелясь незаметной травинкой. Но домашняя тишина была еще тише Машиной. Тихая была тишина, а ударила Машу как пощечина. Что-то показалось Маше странным. В последнее время Бабушка часто бывала не в настроении. Могла затаиться у себя в комнате, но при этом свое неудовольствие явственно проявляла – то кашлянет, то дверью скрипнет, – все с особенным, неуловимым раздражением.
Невозможно было оставить Бабушку одну. Тихо выскользнуть за дверь или даже просто протиснуться через большой шкаф в родительскую квартиру. Про то, что можно кому-нибудь позвонить, Маша забыла. Она уселась в прихожей на пол и принялась ждать. Прислонилась к шкафу и смотрела прямо перед собой. Там, в углу, немного отошли обои. Под цветастым бумажным клочком пузырилась серая стена. На полу возле своих ног Маша насчитала сто тридцать восемь зазубринок. Зазубринки, вмятинки, царапины... сто тридцать восемь. ВЫСШИЕ СИЛЫ, зная, КАК она любила Бабушку, позаботились, чтобы на прощание ей прислышался Бабушкин голос.