Страница:
– Берта Семеновна-то не дожила, – говорили все, – ей бы такая радость!
Выставка была намечена на конец мая, но проводить ее до сорокового дня Юрий Сергеевич наотрез отказался, перенес на осень.
Все это тоже горячо обсуждалось и внесло свою долю в ощущение напряженности жизни, протекающей в таком, казалось бы, несчастном профессорском доме.
Вечерами и Любинским, и Аллочке больше хотелось прийти сюда, чем к себе домой. Во-первых, идея, что Деда нельзя оставлять одного, все же витала в воздухе. А Любинские, Васильевы, Аллочка с Наташей, – обычные человеки, потому и драматические ситуации любили, в собственных глазах их возвеличивали, придавали значительность, которой в обыденной жизни лишены. И наконец, каждый из них, возможно, и прогулял бы разок-другой, но ведь среди друзей и Юрия Сергеевича, и самого Деда нашлось бы немало желающих скоротать время со старым академиком и его семьей. Поэтому каждый ревниво следил, как бы не оттерли от главных друзей дома, как бы не оказаться по близости к кумиру вторым. Чужие, гости, уходили, а они оставались. Переговаривались тихонечко, в точности как усталое семейство после рабочего дня.
Здесь, у Деда, помимо убеждения, что они делают большое важное человеческое дело, все и ощущали себя особой, необычной, семьей. Почувствовали вдруг атмосферу прощального костра в пионерском лагере – все очень родные и очень благородные. Настоящая семья, настоящий дом и настоящая жизнь оказались здесь. А у себя дома, выходит, скучно.
Аллочка и Зина в искреннем своем горе просто даже по-женски расцвели. Вместе с Аней и Машей, как самые близкие друзья семьи, они сорок дней одевались только в черное. «Семья» находилась в трауре, и черным они отличались от чужих, как неким масонским знаком причастности.
Черное траурное платье Аллочка надевала вперемену с черной блузкой, отпоров от нее шаловливое, совсем не траурное жабо. Она ни за что не отказалась бы от траура, но ведь столько народу в доме бывает, надо же выглядеть прилично! Аллочка простодушно начала себя приукрашивать. Особенно любила повесить на место отрезанного жабо бусики тоненькие, дешевенькие, яркенькие, из соседней галантерейки, такие бедные и трогательные, – мечта девочек-шестиклассниц. Со времен жизни с мужем остались у Аллочки добротные советские украшения – типичные драгметаллы. Но сережки и колечко с жемчугом теперь носила Наташа, остальное – золотое кольцо, похожее на фигу, обязательное колечко с рубином – Аллочка давно снесла в комиссионку. Обвернутая детскими бусиками, Аллочка все время была как будто немножко именинница – слегка возбуждена и преисполнена чувством собственной важности для окружающих.
Получилось, что и Любинские, и Васильевы больше стремились приходить к Деду, чем сам Дед желал их постоянного присутствия в своей гостиной. Никто не ждал, что Сергей Иванович оценит их преданность. Не потому, что считали Деда неблагодарным, благодарны были они за то, что не гонит, позволяет приходить, разрешает о себе заботиться.
Жалость к Деду, горе и растерянность, женская кулинарная возня вокруг Деда, перестроечные разговоры – все это было у взрослых. А у детей тоже образовался некий клуб. С Аллочкой всегда приходила Наташа, не пропустила ни дня. Скользила с подносами из гостиной в кухню, мыла посуду. Наташа стояла у раковины будто неподвижно, руки сновали в раковине сами по себе, взгляд направлен куда-то вдаль. В стену. Всем так и запомнилась с тех дней ее длинная, неправдоподобно узкая спинка, прикрытая прямыми светлыми волосами.
Гарик по Деду не дежурил, но появлялся часто, он не любил оставаться в стороне. Юрия Сергеевича Гарик не то чтобы обожал, не то чтобы любил, но признавал достойным своего интереса. К тому же атмосфера настоящего «профессорского» дома ему очень была мила.
Аллочка растроганно посматривала на восстановленную с прежних времен детскую компанию – Маша, мальчики Любинские и Наташа.
– Смотрите, как трогательно, совсем как раньше. Помните, дети в комнате играют, мы на кухне разговариваем... только Алеши моего не хватает... – После похорон она вспоминала мужа чаще и, мимоходом всплакнув по Берте Семеновне, плакала заодно и по себе, вдвойне теперь сиротке, – Берта Семеновна опекала ее властно и неустанно.
Через две недели после похорон в «детской» компании произошло прибавление. К «своим детям» прибились посторонние – Нина и Антон.
Впрямую попросить у «высших сил» об Антоне Маша боялась. Во-первых, налицо была бы торговля с «высшими силами» и выпрашивание. Все же это слишком ничтожный для них повод. Даже и думать о таком их к Маше внимании было бы неловко. Но все-таки она немножко просила. Хитрила, проговаривала про себя скороговоркой: «Может быть, все же... ну, пожалуйста, нет, если нельзя, тогда конечно...» Просила – и вот он наконец пришел. И вообще, оказывается, не бросил, а просто не хотел мешать...
С тех пор у Маши появилось робкое убеждение, что между ней и Богом что-то есть. Какая-то личная договоренность – она Ему хорошее поведение, и Он за это ее не забудет.
Нина завелась в компании случайно, зашла Машу навестить и осталась. Те несколько раз в неделю, что оставались от остальных дружб, она никак не могла остаться у себя, – глупо сидеть одной, когда здесь, наверху, все. Нина очень пришлась ко двору, даже с Наташей подружилась. Впрочем, Нине с кем-то подружиться – все равно что Кристоферу Робину из детской сказки про Винни Пуха принять под свое добродушное покровительство еще одного жителя Большого Леса. Нина как рассияется нежной своей толстощекой радостью, так всем рядом с ней тепло, словно птенцам у мамки под крылом. В том числе и Наташе, такой со всеми прохладно приветливой, будто прячется за не вполне прозрачным экраном.
Под старинным оранжевым абажуром, вокруг круглого стола Берты Семеновны, покрытого синей, кое-где протертой плюшевой скатертью, сидеть удобно – кружком. Усаживались всегда одинаково: Маша между Антоном и Бобой, рядом с Бобой Наташа, затем Нина. Кое-где синий плюш облысел, белесые пятна у каждого свои. У Машиного места – толстый цветок, а у Бобиного – морда с длинными заячьими ушами. Высокое Дедово кресло с мягкой круглой спинкой старался занять Гарик – чуть выдвигал его и оказывался как на троне. Если Гарика не было, на Дедово кресло никто не претендовал.
– Зачем нам чужие люди, когда у нас такое горе, – недовольно пожала плечами Аллочка. – Юра, почему ты позволяешь устраивать там вечеринки? Я вчера слышала... смех! Наверняка этот красавчик, как его там, смеялся... да и Нина, кто она нам?! – Если Машины друзья хотят ее поддержать – это очень похвально. Но они же дети, не могут сидеть каждый вечер с постными физиономиями. Если Машке с ними легче, пусть сидят-хихикают тихонечко... – Юрий Сергеевич задумался. – Не стоит переступать границу чужого сочувствия... Ладно, пойду скажу им, чтобы не стеснялись, а то они по стеночке на кухню пробираются.
Юрий Сергеевич вошел в кухню, улыбаясь «нормальной» повседневной улыбкой, отдельно Антону, отдельно Нине.
– Ребята, то, что вы здесь, с нами, – само по себе проявление сочувствия. Так что больше ничего не нужно – ни специального скорбного выражения лица, ни значительного молчания. Поэтому, друзья мои, ведите себя естественно. Не стоит, пожалуй, только громко петь, плясать и играть в пятнашки. Все остальное можно.
– Или в «Али-баба, почем слуга»...
– Или в «третий лишний»...
– В «казаки-разбойники»...
На этих словах Маша вдруг расплакалась, громко всхлипывая и шмыгая носом, словно пятилетняя девочка.
С разрешением Юрия Сергеевича детских посиделок под оранжевым абажуром вовсе не воцарилось гомерическое веселье. Но приглушенные, вполголоса, разговоры все чаще перемежались теперь улыбками и смешками. Читали стихи, играли в дурака и в девятку, Антон анекдоты рассказывал. Анекдотам смеялись тихонько, но естественно, и никто больше не торопился сменить выражение лица на лицо, положенное по протоколу, то есть официально-печальное. – Это какой-то клуб! – возмущалась Аллочка.
– Клуб сочувствующих. Девочка Нина и мальчик Антон приходят к Маше, а могли бы пойти в кино или на дискотеку...
Антон на беготню с тарелками и чашками вокруг Дедова кабинета взирал с ужасом.
– Послушай, я не понимаю, что у вас происходит, – шептал он Маше, – что все эти люди здесь делают? У них своих дел нет, что ли? И старику они не нужны, он же все равно взаперти сидит. Странные вы! Слушай, а старик неужели даже сейчас работает? Молодец академик!
Странности поначалу вызывали у него недоумение, будто все они в этой компании – марсиане. Затем стало интересно. И оказалось вдруг, что стариковский дом – самое интересное из всех возможных сейчас место. И Антон на липкую ленту этого дома приклеился. Каждый вечер после мастерской или даже впервые вместо мастерской тянулся на Зверинскую.
Детскую компанию, засевшую на кухне, перестройка не интересовала. С политикой их связывали, пожалуй, только анекдоты про Горбачева. Антон нашептывал на ухо Бобе и Гарику:
Спасибо партии родной
И Горбачеву лично:
Мой трезвый муж пришел домой
И... отлично!
«Детская» компания жила внешне сдержанно, согласно моменту. А внутри, вокруг отношений Маши с Антоном, довольно определенные кипели страсти. А отношения у них были-не были... Антон, казалось, наконец при ней, как никогда раньше. Являлся каждый вечер, сидел до окончательного разъезда гостей, уходил вместе со всеми. В первый же день Антон потянул Машу вниз, к Нине.
– Пойдем, пойдем, Нину навестим, – и весь дрожал, как в первый раз, – я соскучился!
Что там было – Маше даже вспоминать страшно. И ему, наверное, тоже, раз больше и речи не заводил о том, чтобы туда спуститься. Невозмутимая, как деревянный человечек, Маша вошла в комнату. И с ней истерика случилась, тем страшней, что абсолютно беззвучная. Дрожала, руки тряслись, зубы о стакан с водой стучат...
– У тебя образцовый припадок, как по учебнику, – пошутил Антон. – Еще можно по полу кататься и визжать. А кусаться будешь?
Маша на него посмотрела, и в ту же минуту ее вырвало, будто от него. Антон брезгливо отпрянул, помчался наверх. Отмывала пол Нина. Маша с мокрым полотенцем на лице, именно на лице – глаза закрыты полотенцем – сидела в кресле.
– Ты приляг, – уговаривала Нина.
Маша молча мотала головой, смотрела, как побитый щенок.
Наконец вернулись наверх. Наверху, под оранжевым абажуром, было неладно. Боба, как только они втроем гуськом зашли и уселись вокруг стола, покраснел, засуетился лицом, одной рукой зачем-то скатерть перед собой принялся разглаживать, а другая тут же привычно потянулась к виску – накручивать на палец короткие волосы. С детства накручивал, когда нервничал, раздражая родителей.
– Не крути пейс! – рассеянно велела Маша.
Так Зина Любинская всегда сыну говорила.
Боба легко качнулся в ответ, словно Маша его, как маленькую букашку, со своей руки сдула. Полчаса Маши не было, полчаса Боба уже привставал, чтобы уйти, нерешительно усаживался обратно. О чем они с Антоном разговаривали столько времени, что выясняли? Может быть, Маша сказала ему: «Теперь мы с Бобой вместе». Или: «Мы с Бобой любим друг друга». Или: «Я люблю Бобу, а с тобой мы останемся друзьями».
– Вас почти час не было, – нежно пропела Наташа. Высокая, почти как Антон, Наташа тонким нервным прутиком возвышалась над столом, аккуратная, волосок к волоску, головка чуть склонена набок.
– Ты похожа на гончую, так прислушиваешься, приглядываешься, – съязвил Антон.
– У тебя рубашка из брюк выбилась, поправь, – ангельским голосом произнесла Наташа.
Антон дернулся взглядом вниз – ничего подобного! Вот дрянь! И зачем ей это?!
Такие оба красивые, будто не люди, а силуэты со стилизованной картинки из журнала «Юность». Он – преувеличенно длинноногий, широкоплечий и чернокудрый, она – высокая и неправдоподобно узкая, длинноволосая блондинка. Но и такие оба красивые, они друг друга невзлюбили. Антон, не стесняясь Наташиной беззащитности, мог почти в открытую гадость ей сказать, а Наташа своими средствами пользовалась – смотрела ласково, тонким голоском с трогательно прыгающими интонациями отвечала так, что Антон принимался шипеть разъяренным котом, но ответить не находился – к Наташе не придерешься.
– Маша, ты растрепалась немножко, – заботливо продолжала Наташа, – давай, я тебя приглажу? – Она потянулась к Машиной голове, а Маша вдруг оскалилась и совершенно по-волчьи щелкнула зубами в сантиметре от ее руки.
Не заметить витающих под оранжевым абажуром страстей мог только полностью поглощенный собой Гарик. Он и не планировал ничего замечать, если его не интересовало. Гарик вещал, возбужденно привстав на Дедовом кресле, – обсуждал сам с собой «Мастера и Маргариту».
– Булгаков – д-детский п-писатель. Ничего он т-такого не имел в виду, никакой философии, п-про-сто с-сочинил сказку.
– Ага, а Лев Толстой тоже детский, «Машу и медведь» написал, – лениво ответила Нина.
– Д-да, – запальчиво ответил Гарик, – между п-прочим, «Анна Каренина» очень слабый роман, это д-даже Бунин отмечал...
– А когда Бунин тебе это говорил? – тоненько вступила Наташа.
У Гарика нервно дернулся кадык, и Боба мгновенно отозвался.
– Гарик, прочти свой новый рассказ, – попросил он и толкнул под столом Машу. А вышло случайно Антона.
«А неплохой Боба парень, – подумал Антон. – Жалеет этого своего придурочного гения».
– Воздух не поддается осознанию, – монотонно завел Гарик. – Вслед за воздухом человек может покинуть свое тело и отыскать свободную от всего земного непостижимую душу...
Нина с Наташей позевывали. Маша на Антона смотрела, а на Машу с таким же выражением лица – Боба. Берту Семеновну жаль, и Деда, конечно, тоже, но так близки они с Машей, как в эти две недели после похорон, не были никогда. Боба стыдился этой мысли, но в голове его все время крутилось – не было бы счастья, да несчастье помогло. С появлением Антона рушился его мягкий и теплый, как яйцо всмятку, мирок, в котором они с Машей были как одно целое.
Этот вечер ничем не отличался от многих других. Чужие гости разошлись, и оставшиеся свои, как обычно, лениво переговаривались в гостиной. – А Машку-то нашу мальчишки любят! – заявила баба Сима.
– А у детей там все как положено – классический любовный треугольник: Машка, наш Боба и этот мальчик, – отозвалась Зина.
– Аня, Боба пейс крутит, а ты, чуть что, глаз трешь, – строго попеняла Аллочка.
Аня отдернула руку, улыбнулась старательно. Ей неестественной казалась эта любовная история – в ее доме, но не с ней в центре. «Да, неужели? Любят и не меня?» Она недоуменно в ребят всматривалась, как девочка, которую с собой на елку не взяли, а она так мечтала – именно на эту елку, здесь и огни ярче, и конфеты слаще, и Снегурочка громче всех спрашивает: «Дети-дети, кто я?»
– Выгнать мальчишку, тоже мне Ромео! – незатейливо предложил Любинский с закаменевшим лицом.
«Если бы кто Гарика не полюбил, я бы убил», – подумал он. За Бобу тоже обидно. Сын все же, хоть и неудачный.
– Гарик замечательный рассказ написал... О... о чем рассказ, Володя? – Зина улыбнулась. – Я что-то не очень поняла... Гарика хвалил сам... – Она назвала имя совсем уже старого, очень популярного в прошлом писателя.
Сейчас ему было за семьдесят, и пробиться к нему со своими рассказами мечтали все пишущие мальчики Питера. А вот Гарику удалось. Берта Семеновна устроила. Причем легко. Порылась в своей записной книжке, как в волшебном сундучке, и выудила оттуда телефончик. Когда-то она учила сына подруги племянника писателя... и так далее. В общем, не очень длинная цепочка оказалась. К тому же потом обнаружилось, что мать Берты Семеновны училась с писательской матерью на Бестужевских курсах.
– У моих, м-можно с-сказать, родст-твенников есть т-такая же фотография, – солидно заявил Гарик, будучи в гостях у мэтра, и указал на мать Берты Семеновны, тоненькую, черненькую, третью в первом ряду. – А вот м-моя, можно с-сказать, родственница.
Писатель, как и Берта Семеновна, своей матерью гордился и фотографию выпуска и диплом на видном месте вывесил. Гариковы рассказы мэтру понравились, и к самому Гарику он проникся сразу как родственной приязнью, так и профессиональной.
– Мэтр сказал, что можно говорить о публикации, – добавил Володя. – Берта Семеновна хотела показать еще кому-то... А теперь не знаю, придется самим...
– Знаете, как мальчик пишет? – Зина понизила голос от уважения к сыну. – Строчит-строчит, только рука бегает... А иногда сядет так, – она подперла голову рукой и устремила взгляд на шкафчик с барельефом Пушкина, – и молчит. Мучается, слово нужное ищет... иногда даже кричит. Я прибежала вчера, спрашиваю: Гаричек, что?! Слово, говорит, забыл. Знаете, какое слово – имманентный... Что это, Юра?
На кухне в полной тишине звучало: – И наконец, стало очевидно, откуда появились в душе горькие пляшущие импульсы... – Гарик закончил, осмотрел публику.
– Гениально, Гарик! – заторопился Боба.
Гарик сделал вид, что принял все положенные ему рукоплескания.
– Да, классно, – подтвердил Антон, почему-то глядя на Бобу. – А хотите анекдот?
Все хотели. Рассказывая анекдоты, Антон так веселился сам, так артистично изображал разный тон собеседников, что любая примитивная школьная шутка или грубая солдатская историйка превращалась в спектакль.
– Почему презерватив белого цвета? – спросил он лекторским тоном и сам себе ответил с кокетливо-гомосексуальным душком: – Белое полнит...
– Почему смеялись? – раздался голос Сергея Ивановича.
Маша вскочила. За смехом не услышали, как пришаркал Дед! Боже, какой стыд! Сидим тут, как будто Бабушка и не умирала...
– Смеемся, спрашиваю, почему? – строго спросил Сергей Иванович Антона.
Вскочив, Антон вытянулся во фронт:
– Извините. Дурацкий анекдот рассказал.
– Расскажи, – велел Дед.
Антон задумался на секунду:
– Мужик после автокатастрофы приходит к врачу. «Вот, потерял самое дорогое. Остался всего кусочек». – «Не расстраивайтесь, он у вас вполне приличных размеров. Только почему на нем вытатуировано „ля“?» – «Это все, что осталось от прежней надписи: “Морской привет доблестным защитникам Балтики от славных моряков Севастополя!”»
Маша испуганно вслушивалась в сдавленные звуки, не смея поднять глаз на Деда. Он плачет. Такого не было никогда, Дед даже на похоронах держался. Это она во всем виновата, устроила здесь клуб. Правильно говорила Аллочка! Наконец, сгорбившись от желания стать как можно меньше, а лучше вообще исчезнуть, Маша робко взглянула на Деда.
Дед смеялся. Да, действительно, явственно слышалось слабенькое такое – хи-хи.
Гарик обычно Антона презрительно не замечал, как не замечают друг друга звери разных пород. Что ему, Гарику, этот красавец, – в жизни есть дела поважней женщин! Но сегодня Антон выглядел героем дня, а Боба больше чем когда-либо похожим на печального жирафа. И, будучи все же писателем – инженером душ, Гарик заметил наконец, что бал сейчас не его. – А вы померяйтесь силой, – насмешливо предложил он Бобе.
Боба вопросительно взглянул на Антона. Тот кивнул, мол, давай. Синяя плюшевая скатерть стремительно поехала вниз, – таким танком Боба через стол рванулся к Антону. Бобе даже и напрягаться не пришлось – он прижал руку Антона к столу одним резким движением.
– Ой-ой-ой, пусти, дя-яденька, – заныл Антон. – Сильный оказался, зараза!
– Кто бы мог подумать, – переводя взгляд с Антона на Бобу, притворно удивилась Наташа.
– Бывают случайные победы... если хочешь знать, Наташечка, – едко-сладким детским голоском пропела Маша.
Что бы ни происходило, Маша всегда засыпала как послушный младенец, едва успев угнездиться в постели. Как засыпала Наташа, никто не знал, потому что все Наташино было военной тайной, и тайны свои она никому не выдавала. Нина обычно долго лежала в нежной полудреме уютных толстощеких мыслей, Антон не имел понятия о том, как засыпает, потому что ему и в голову не приходило задумываться об этом. А Боба всегда, с детсадовских времен, тратил предсонные полчаса на обдумывание подробностей завтрашнего дня. Например, как бы половчее договориться с мамой на поход в зоопарк или планировал захват ведерка и совочка у соседского мальчишки. Почему-то не получалось у него улечься, прихватить подушку так, чтобы носа не было видно, и поплыть в сон в приятных размышлениях. Они с Гариком всю жизнь спали в одной комнате. Пока Гарик, стараясь скрыться от брата и от мира, прятался в коконе из одеяла, как в материнской утробе, Боба переживал свое самое напряженное за день время. Полчаса перед сном предназначались для волнений, перепроверок и передумывания, анализа сегодняшних ходов и просчитывания завтрашних. Даже когда все шло хорошо. А уж сегодня было над чем поразмышлять... Сегодня Боба и не надеялся быстро заснуть, так много надо было обдумать, но вдруг спасительно провалился в сон, словно перед лицом помахали платком с хлороформом. А через час полупроснулся от странных, пугающе порнографических картинок и от противно мокрой подростковой неприятности, от которой, казалось, давно уже был избавлен наступившей взрослостью и отношениями с Машей. Брезгливо отодвинувшись от мокрого пятна на простыне, Боба окончательно проснулся. Сон кончился, а мелькающие в сознании бесстыжие картинки остались. И персонажи в них действовали определенные – Маша, любимая девочка, и Антон. Герои дурного низкопробного порно. С омерзительной стыдной точностью до каждого движения и жеста Боба представлял себе, что происходило между ними за то время, пока он ждал их на кухне Сергея Ивановича. Наташа была не права, сказав, что они отсутствовали около часа. Маши с Антоном не было тридцать восемь минут. Тридцать восемь минут Маша любила высокого красивого Антона.
То, что Боба чувствовал, не было уже детской обидчивой ревностью или взрослым мучительством. Его чувство к Маше вдруг превратилось в страсть, а страсть сразу зажила самостоятельной жизнью. И сейчас он тупо представлял себе Машу с Антоном в разных позах, таких, что ей не положено показывать. И тут же себя с Машей в этих неприличных позах. Как на порнографических картах, были у него такие, – попались случайно. Он их брезгливо продал своему институтскому знакомому. Знакомый был спортсменом, подпольно занимался восточными единоборствами, просил приносить все, что попадется, «только бы голые бабы». Бобе, для которого школьный урок физкультуры всегда был не крупной, но все же неприятностью, казалось, что заманчивая принадлежность к спорту не должна сочетаться с таким упорным тараканьим интересом к сексу.
Во всем плохом, что произошло за сегодняшний день, булькала одна мелкая приятность. Почему-то эта неожиданная легкая победа в детской забаве «кто сильнее» не давала ему покоя. Вроде не все потеряно. Оглянувшись на спящего Гарика, Боба встал, походил по десяти свободным от мебели метрам, вышел в прихожую, остановился у большого зеркала. Вот он, не толстый, но рыхлый. Плечи как подушки. Даже колени толстые. Все ясно...
Боба прокрался со своей позорной простыней в ванную, замыв пятно, вернулся обратно и, лежа на унизительно мокрой простыне, вдруг понял, что сделает завтра.
По своей привычке самой первой была мысль – а что скажут родители, затем – найдет ли он свободное время от своих книжных дел. Его не возьмут. А если возьмут, то сразу выгонят с позором. А если даже случайно не выгонят, то ударят так, что... Боба в ужасе вздрагивал и открывал глаза.
Но решение было принято. Маленькое робкое решеньице.
– Отведи меня к своему тренеру, – попросил приятеля-спортсмена, любителя порнушки, Боба. Попросил специальным, мужественно-небрежным тоном и дернул бровью. – Ну, где ты каратэ занимаешься... или чем там еще... – К концу фразы голос сбился на трусливый фальцет. Намеренно попросил сразу после первой пары, чтобы не передумать. Спустя несколько дней после Машиной истерики Антон, невежливо поймав крошечную паузу в разговоре под оранжевым абажуром, попытался увести Машу.
– Раечка, ты мне обещала показать свою новую композицию! Пойдем к тебе.
Он даже не затруднился прибрать с лица нарисованное яркими красками желание или придумать приличный предлог. Какая сейчас могла быть композиция! Маша академию-то не каждый день посещала, ведь родители не могли отменить работу, а с Дедом всегда кто-то должен был находиться.
Покрасневшая Маша перешла вместе с Антоном площадку, закрыла дверь в свою комнату и уселась на старый, покрытый кружевной салфеткой сундук – последнее, сделанное незадолго до смерти Берты Семеновны приобретение с соседней помойки.
– Да не смотри ты на меня, будто я насильник в подворотне! – хрипло засмеялся-обиделся Антон и мягко погладил Машу под длинной юбкой. – Я соскучился, Раечка.
– Я тоже.
Все было замечательно хорошо. Маша вдруг необъяснимо перестала стесняться, что воспроизвела на старом сундуке картинку не хуже, чем в Бобином воображении. Все было замечательно хорошо, если не считать, что в самый решающий момент Антон наткнулся на препятствие.
Выставка была намечена на конец мая, но проводить ее до сорокового дня Юрий Сергеевич наотрез отказался, перенес на осень.
Все это тоже горячо обсуждалось и внесло свою долю в ощущение напряженности жизни, протекающей в таком, казалось бы, несчастном профессорском доме.
Вечерами и Любинским, и Аллочке больше хотелось прийти сюда, чем к себе домой. Во-первых, идея, что Деда нельзя оставлять одного, все же витала в воздухе. А Любинские, Васильевы, Аллочка с Наташей, – обычные человеки, потому и драматические ситуации любили, в собственных глазах их возвеличивали, придавали значительность, которой в обыденной жизни лишены. И наконец, каждый из них, возможно, и прогулял бы разок-другой, но ведь среди друзей и Юрия Сергеевича, и самого Деда нашлось бы немало желающих скоротать время со старым академиком и его семьей. Поэтому каждый ревниво следил, как бы не оттерли от главных друзей дома, как бы не оказаться по близости к кумиру вторым. Чужие, гости, уходили, а они оставались. Переговаривались тихонечко, в точности как усталое семейство после рабочего дня.
Здесь, у Деда, помимо убеждения, что они делают большое важное человеческое дело, все и ощущали себя особой, необычной, семьей. Почувствовали вдруг атмосферу прощального костра в пионерском лагере – все очень родные и очень благородные. Настоящая семья, настоящий дом и настоящая жизнь оказались здесь. А у себя дома, выходит, скучно.
Аллочка и Зина в искреннем своем горе просто даже по-женски расцвели. Вместе с Аней и Машей, как самые близкие друзья семьи, они сорок дней одевались только в черное. «Семья» находилась в трауре, и черным они отличались от чужих, как неким масонским знаком причастности.
Черное траурное платье Аллочка надевала вперемену с черной блузкой, отпоров от нее шаловливое, совсем не траурное жабо. Она ни за что не отказалась бы от траура, но ведь столько народу в доме бывает, надо же выглядеть прилично! Аллочка простодушно начала себя приукрашивать. Особенно любила повесить на место отрезанного жабо бусики тоненькие, дешевенькие, яркенькие, из соседней галантерейки, такие бедные и трогательные, – мечта девочек-шестиклассниц. Со времен жизни с мужем остались у Аллочки добротные советские украшения – типичные драгметаллы. Но сережки и колечко с жемчугом теперь носила Наташа, остальное – золотое кольцо, похожее на фигу, обязательное колечко с рубином – Аллочка давно снесла в комиссионку. Обвернутая детскими бусиками, Аллочка все время была как будто немножко именинница – слегка возбуждена и преисполнена чувством собственной важности для окружающих.
Получилось, что и Любинские, и Васильевы больше стремились приходить к Деду, чем сам Дед желал их постоянного присутствия в своей гостиной. Никто не ждал, что Сергей Иванович оценит их преданность. Не потому, что считали Деда неблагодарным, благодарны были они за то, что не гонит, позволяет приходить, разрешает о себе заботиться.
Жалость к Деду, горе и растерянность, женская кулинарная возня вокруг Деда, перестроечные разговоры – все это было у взрослых. А у детей тоже образовался некий клуб. С Аллочкой всегда приходила Наташа, не пропустила ни дня. Скользила с подносами из гостиной в кухню, мыла посуду. Наташа стояла у раковины будто неподвижно, руки сновали в раковине сами по себе, взгляд направлен куда-то вдаль. В стену. Всем так и запомнилась с тех дней ее длинная, неправдоподобно узкая спинка, прикрытая прямыми светлыми волосами.
Гарик по Деду не дежурил, но появлялся часто, он не любил оставаться в стороне. Юрия Сергеевича Гарик не то чтобы обожал, не то чтобы любил, но признавал достойным своего интереса. К тому же атмосфера настоящего «профессорского» дома ему очень была мила.
Аллочка растроганно посматривала на восстановленную с прежних времен детскую компанию – Маша, мальчики Любинские и Наташа.
– Смотрите, как трогательно, совсем как раньше. Помните, дети в комнате играют, мы на кухне разговариваем... только Алеши моего не хватает... – После похорон она вспоминала мужа чаще и, мимоходом всплакнув по Берте Семеновне, плакала заодно и по себе, вдвойне теперь сиротке, – Берта Семеновна опекала ее властно и неустанно.
* * *
Через две недели после похорон в «детской» компании произошло прибавление. К «своим детям» прибились посторонние – Нина и Антон.
Впрямую попросить у «высших сил» об Антоне Маша боялась. Во-первых, налицо была бы торговля с «высшими силами» и выпрашивание. Все же это слишком ничтожный для них повод. Даже и думать о таком их к Маше внимании было бы неловко. Но все-таки она немножко просила. Хитрила, проговаривала про себя скороговоркой: «Может быть, все же... ну, пожалуйста, нет, если нельзя, тогда конечно...» Просила – и вот он наконец пришел. И вообще, оказывается, не бросил, а просто не хотел мешать...
С тех пор у Маши появилось робкое убеждение, что между ней и Богом что-то есть. Какая-то личная договоренность – она Ему хорошее поведение, и Он за это ее не забудет.
Нина завелась в компании случайно, зашла Машу навестить и осталась. Те несколько раз в неделю, что оставались от остальных дружб, она никак не могла остаться у себя, – глупо сидеть одной, когда здесь, наверху, все. Нина очень пришлась ко двору, даже с Наташей подружилась. Впрочем, Нине с кем-то подружиться – все равно что Кристоферу Робину из детской сказки про Винни Пуха принять под свое добродушное покровительство еще одного жителя Большого Леса. Нина как рассияется нежной своей толстощекой радостью, так всем рядом с ней тепло, словно птенцам у мамки под крылом. В том числе и Наташе, такой со всеми прохладно приветливой, будто прячется за не вполне прозрачным экраном.
Под старинным оранжевым абажуром, вокруг круглого стола Берты Семеновны, покрытого синей, кое-где протертой плюшевой скатертью, сидеть удобно – кружком. Усаживались всегда одинаково: Маша между Антоном и Бобой, рядом с Бобой Наташа, затем Нина. Кое-где синий плюш облысел, белесые пятна у каждого свои. У Машиного места – толстый цветок, а у Бобиного – морда с длинными заячьими ушами. Высокое Дедово кресло с мягкой круглой спинкой старался занять Гарик – чуть выдвигал его и оказывался как на троне. Если Гарика не было, на Дедово кресло никто не претендовал.
– Зачем нам чужие люди, когда у нас такое горе, – недовольно пожала плечами Аллочка. – Юра, почему ты позволяешь устраивать там вечеринки? Я вчера слышала... смех! Наверняка этот красавчик, как его там, смеялся... да и Нина, кто она нам?! – Если Машины друзья хотят ее поддержать – это очень похвально. Но они же дети, не могут сидеть каждый вечер с постными физиономиями. Если Машке с ними легче, пусть сидят-хихикают тихонечко... – Юрий Сергеевич задумался. – Не стоит переступать границу чужого сочувствия... Ладно, пойду скажу им, чтобы не стеснялись, а то они по стеночке на кухню пробираются.
Юрий Сергеевич вошел в кухню, улыбаясь «нормальной» повседневной улыбкой, отдельно Антону, отдельно Нине.
– Ребята, то, что вы здесь, с нами, – само по себе проявление сочувствия. Так что больше ничего не нужно – ни специального скорбного выражения лица, ни значительного молчания. Поэтому, друзья мои, ведите себя естественно. Не стоит, пожалуй, только громко петь, плясать и играть в пятнашки. Все остальное можно.
– Или в «Али-баба, почем слуга»...
– Или в «третий лишний»...
– В «казаки-разбойники»...
На этих словах Маша вдруг расплакалась, громко всхлипывая и шмыгая носом, словно пятилетняя девочка.
С разрешением Юрия Сергеевича детских посиделок под оранжевым абажуром вовсе не воцарилось гомерическое веселье. Но приглушенные, вполголоса, разговоры все чаще перемежались теперь улыбками и смешками. Читали стихи, играли в дурака и в девятку, Антон анекдоты рассказывал. Анекдотам смеялись тихонько, но естественно, и никто больше не торопился сменить выражение лица на лицо, положенное по протоколу, то есть официально-печальное. – Это какой-то клуб! – возмущалась Аллочка.
– Клуб сочувствующих. Девочка Нина и мальчик Антон приходят к Маше, а могли бы пойти в кино или на дискотеку...
Антон на беготню с тарелками и чашками вокруг Дедова кабинета взирал с ужасом.
– Послушай, я не понимаю, что у вас происходит, – шептал он Маше, – что все эти люди здесь делают? У них своих дел нет, что ли? И старику они не нужны, он же все равно взаперти сидит. Странные вы! Слушай, а старик неужели даже сейчас работает? Молодец академик!
Странности поначалу вызывали у него недоумение, будто все они в этой компании – марсиане. Затем стало интересно. И оказалось вдруг, что стариковский дом – самое интересное из всех возможных сейчас место. И Антон на липкую ленту этого дома приклеился. Каждый вечер после мастерской или даже впервые вместо мастерской тянулся на Зверинскую.
Детскую компанию, засевшую на кухне, перестройка не интересовала. С политикой их связывали, пожалуй, только анекдоты про Горбачева. Антон нашептывал на ухо Бобе и Гарику:
Спасибо партии родной
И Горбачеву лично:
Мой трезвый муж пришел домой
И... отлично!
«Детская» компания жила внешне сдержанно, согласно моменту. А внутри, вокруг отношений Маши с Антоном, довольно определенные кипели страсти. А отношения у них были-не были... Антон, казалось, наконец при ней, как никогда раньше. Являлся каждый вечер, сидел до окончательного разъезда гостей, уходил вместе со всеми. В первый же день Антон потянул Машу вниз, к Нине.
– Пойдем, пойдем, Нину навестим, – и весь дрожал, как в первый раз, – я соскучился!
Что там было – Маше даже вспоминать страшно. И ему, наверное, тоже, раз больше и речи не заводил о том, чтобы туда спуститься. Невозмутимая, как деревянный человечек, Маша вошла в комнату. И с ней истерика случилась, тем страшней, что абсолютно беззвучная. Дрожала, руки тряслись, зубы о стакан с водой стучат...
– У тебя образцовый припадок, как по учебнику, – пошутил Антон. – Еще можно по полу кататься и визжать. А кусаться будешь?
Маша на него посмотрела, и в ту же минуту ее вырвало, будто от него. Антон брезгливо отпрянул, помчался наверх. Отмывала пол Нина. Маша с мокрым полотенцем на лице, именно на лице – глаза закрыты полотенцем – сидела в кресле.
– Ты приляг, – уговаривала Нина.
Маша молча мотала головой, смотрела, как побитый щенок.
Наконец вернулись наверх. Наверху, под оранжевым абажуром, было неладно. Боба, как только они втроем гуськом зашли и уселись вокруг стола, покраснел, засуетился лицом, одной рукой зачем-то скатерть перед собой принялся разглаживать, а другая тут же привычно потянулась к виску – накручивать на палец короткие волосы. С детства накручивал, когда нервничал, раздражая родителей.
– Не крути пейс! – рассеянно велела Маша.
Так Зина Любинская всегда сыну говорила.
Боба легко качнулся в ответ, словно Маша его, как маленькую букашку, со своей руки сдула. Полчаса Маши не было, полчаса Боба уже привставал, чтобы уйти, нерешительно усаживался обратно. О чем они с Антоном разговаривали столько времени, что выясняли? Может быть, Маша сказала ему: «Теперь мы с Бобой вместе». Или: «Мы с Бобой любим друг друга». Или: «Я люблю Бобу, а с тобой мы останемся друзьями».
– Вас почти час не было, – нежно пропела Наташа. Высокая, почти как Антон, Наташа тонким нервным прутиком возвышалась над столом, аккуратная, волосок к волоску, головка чуть склонена набок.
– Ты похожа на гончую, так прислушиваешься, приглядываешься, – съязвил Антон.
– У тебя рубашка из брюк выбилась, поправь, – ангельским голосом произнесла Наташа.
Антон дернулся взглядом вниз – ничего подобного! Вот дрянь! И зачем ей это?!
Такие оба красивые, будто не люди, а силуэты со стилизованной картинки из журнала «Юность». Он – преувеличенно длинноногий, широкоплечий и чернокудрый, она – высокая и неправдоподобно узкая, длинноволосая блондинка. Но и такие оба красивые, они друг друга невзлюбили. Антон, не стесняясь Наташиной беззащитности, мог почти в открытую гадость ей сказать, а Наташа своими средствами пользовалась – смотрела ласково, тонким голоском с трогательно прыгающими интонациями отвечала так, что Антон принимался шипеть разъяренным котом, но ответить не находился – к Наташе не придерешься.
– Маша, ты растрепалась немножко, – заботливо продолжала Наташа, – давай, я тебя приглажу? – Она потянулась к Машиной голове, а Маша вдруг оскалилась и совершенно по-волчьи щелкнула зубами в сантиметре от ее руки.
Не заметить витающих под оранжевым абажуром страстей мог только полностью поглощенный собой Гарик. Он и не планировал ничего замечать, если его не интересовало. Гарик вещал, возбужденно привстав на Дедовом кресле, – обсуждал сам с собой «Мастера и Маргариту».
– Булгаков – д-детский п-писатель. Ничего он т-такого не имел в виду, никакой философии, п-про-сто с-сочинил сказку.
– Ага, а Лев Толстой тоже детский, «Машу и медведь» написал, – лениво ответила Нина.
– Д-да, – запальчиво ответил Гарик, – между п-прочим, «Анна Каренина» очень слабый роман, это д-даже Бунин отмечал...
– А когда Бунин тебе это говорил? – тоненько вступила Наташа.
У Гарика нервно дернулся кадык, и Боба мгновенно отозвался.
– Гарик, прочти свой новый рассказ, – попросил он и толкнул под столом Машу. А вышло случайно Антона.
«А неплохой Боба парень, – подумал Антон. – Жалеет этого своего придурочного гения».
– Воздух не поддается осознанию, – монотонно завел Гарик. – Вслед за воздухом человек может покинуть свое тело и отыскать свободную от всего земного непостижимую душу...
Нина с Наташей позевывали. Маша на Антона смотрела, а на Машу с таким же выражением лица – Боба. Берту Семеновну жаль, и Деда, конечно, тоже, но так близки они с Машей, как в эти две недели после похорон, не были никогда. Боба стыдился этой мысли, но в голове его все время крутилось – не было бы счастья, да несчастье помогло. С появлением Антона рушился его мягкий и теплый, как яйцо всмятку, мирок, в котором они с Машей были как одно целое.
Этот вечер ничем не отличался от многих других. Чужие гости разошлись, и оставшиеся свои, как обычно, лениво переговаривались в гостиной. – А Машку-то нашу мальчишки любят! – заявила баба Сима.
– А у детей там все как положено – классический любовный треугольник: Машка, наш Боба и этот мальчик, – отозвалась Зина.
– Аня, Боба пейс крутит, а ты, чуть что, глаз трешь, – строго попеняла Аллочка.
Аня отдернула руку, улыбнулась старательно. Ей неестественной казалась эта любовная история – в ее доме, но не с ней в центре. «Да, неужели? Любят и не меня?» Она недоуменно в ребят всматривалась, как девочка, которую с собой на елку не взяли, а она так мечтала – именно на эту елку, здесь и огни ярче, и конфеты слаще, и Снегурочка громче всех спрашивает: «Дети-дети, кто я?»
– Выгнать мальчишку, тоже мне Ромео! – незатейливо предложил Любинский с закаменевшим лицом.
«Если бы кто Гарика не полюбил, я бы убил», – подумал он. За Бобу тоже обидно. Сын все же, хоть и неудачный.
– Гарик замечательный рассказ написал... О... о чем рассказ, Володя? – Зина улыбнулась. – Я что-то не очень поняла... Гарика хвалил сам... – Она назвала имя совсем уже старого, очень популярного в прошлом писателя.
Сейчас ему было за семьдесят, и пробиться к нему со своими рассказами мечтали все пишущие мальчики Питера. А вот Гарику удалось. Берта Семеновна устроила. Причем легко. Порылась в своей записной книжке, как в волшебном сундучке, и выудила оттуда телефончик. Когда-то она учила сына подруги племянника писателя... и так далее. В общем, не очень длинная цепочка оказалась. К тому же потом обнаружилось, что мать Берты Семеновны училась с писательской матерью на Бестужевских курсах.
– У моих, м-можно с-сказать, родст-твенников есть т-такая же фотография, – солидно заявил Гарик, будучи в гостях у мэтра, и указал на мать Берты Семеновны, тоненькую, черненькую, третью в первом ряду. – А вот м-моя, можно с-сказать, родственница.
Писатель, как и Берта Семеновна, своей матерью гордился и фотографию выпуска и диплом на видном месте вывесил. Гариковы рассказы мэтру понравились, и к самому Гарику он проникся сразу как родственной приязнью, так и профессиональной.
* * *
– Мэтр сказал, что можно говорить о публикации, – добавил Володя. – Берта Семеновна хотела показать еще кому-то... А теперь не знаю, придется самим...
– Знаете, как мальчик пишет? – Зина понизила голос от уважения к сыну. – Строчит-строчит, только рука бегает... А иногда сядет так, – она подперла голову рукой и устремила взгляд на шкафчик с барельефом Пушкина, – и молчит. Мучается, слово нужное ищет... иногда даже кричит. Я прибежала вчера, спрашиваю: Гаричек, что?! Слово, говорит, забыл. Знаете, какое слово – имманентный... Что это, Юра?
На кухне в полной тишине звучало: – И наконец, стало очевидно, откуда появились в душе горькие пляшущие импульсы... – Гарик закончил, осмотрел публику.
– Гениально, Гарик! – заторопился Боба.
Гарик сделал вид, что принял все положенные ему рукоплескания.
– Да, классно, – подтвердил Антон, почему-то глядя на Бобу. – А хотите анекдот?
Все хотели. Рассказывая анекдоты, Антон так веселился сам, так артистично изображал разный тон собеседников, что любая примитивная школьная шутка или грубая солдатская историйка превращалась в спектакль.
– Почему презерватив белого цвета? – спросил он лекторским тоном и сам себе ответил с кокетливо-гомосексуальным душком: – Белое полнит...
– Почему смеялись? – раздался голос Сергея Ивановича.
Маша вскочила. За смехом не услышали, как пришаркал Дед! Боже, какой стыд! Сидим тут, как будто Бабушка и не умирала...
– Смеемся, спрашиваю, почему? – строго спросил Сергей Иванович Антона.
Вскочив, Антон вытянулся во фронт:
– Извините. Дурацкий анекдот рассказал.
– Расскажи, – велел Дед.
Антон задумался на секунду:
– Мужик после автокатастрофы приходит к врачу. «Вот, потерял самое дорогое. Остался всего кусочек». – «Не расстраивайтесь, он у вас вполне приличных размеров. Только почему на нем вытатуировано „ля“?» – «Это все, что осталось от прежней надписи: “Морской привет доблестным защитникам Балтики от славных моряков Севастополя!”»
Маша испуганно вслушивалась в сдавленные звуки, не смея поднять глаз на Деда. Он плачет. Такого не было никогда, Дед даже на похоронах держался. Это она во всем виновата, устроила здесь клуб. Правильно говорила Аллочка! Наконец, сгорбившись от желания стать как можно меньше, а лучше вообще исчезнуть, Маша робко взглянула на Деда.
Дед смеялся. Да, действительно, явственно слышалось слабенькое такое – хи-хи.
Гарик обычно Антона презрительно не замечал, как не замечают друг друга звери разных пород. Что ему, Гарику, этот красавец, – в жизни есть дела поважней женщин! Но сегодня Антон выглядел героем дня, а Боба больше чем когда-либо похожим на печального жирафа. И, будучи все же писателем – инженером душ, Гарик заметил наконец, что бал сейчас не его. – А вы померяйтесь силой, – насмешливо предложил он Бобе.
Боба вопросительно взглянул на Антона. Тот кивнул, мол, давай. Синяя плюшевая скатерть стремительно поехала вниз, – таким танком Боба через стол рванулся к Антону. Бобе даже и напрягаться не пришлось – он прижал руку Антона к столу одним резким движением.
– Ой-ой-ой, пусти, дя-яденька, – заныл Антон. – Сильный оказался, зараза!
– Кто бы мог подумать, – переводя взгляд с Антона на Бобу, притворно удивилась Наташа.
– Бывают случайные победы... если хочешь знать, Наташечка, – едко-сладким детским голоском пропела Маша.
Что бы ни происходило, Маша всегда засыпала как послушный младенец, едва успев угнездиться в постели. Как засыпала Наташа, никто не знал, потому что все Наташино было военной тайной, и тайны свои она никому не выдавала. Нина обычно долго лежала в нежной полудреме уютных толстощеких мыслей, Антон не имел понятия о том, как засыпает, потому что ему и в голову не приходило задумываться об этом. А Боба всегда, с детсадовских времен, тратил предсонные полчаса на обдумывание подробностей завтрашнего дня. Например, как бы половчее договориться с мамой на поход в зоопарк или планировал захват ведерка и совочка у соседского мальчишки. Почему-то не получалось у него улечься, прихватить подушку так, чтобы носа не было видно, и поплыть в сон в приятных размышлениях. Они с Гариком всю жизнь спали в одной комнате. Пока Гарик, стараясь скрыться от брата и от мира, прятался в коконе из одеяла, как в материнской утробе, Боба переживал свое самое напряженное за день время. Полчаса перед сном предназначались для волнений, перепроверок и передумывания, анализа сегодняшних ходов и просчитывания завтрашних. Даже когда все шло хорошо. А уж сегодня было над чем поразмышлять... Сегодня Боба и не надеялся быстро заснуть, так много надо было обдумать, но вдруг спасительно провалился в сон, словно перед лицом помахали платком с хлороформом. А через час полупроснулся от странных, пугающе порнографических картинок и от противно мокрой подростковой неприятности, от которой, казалось, давно уже был избавлен наступившей взрослостью и отношениями с Машей. Брезгливо отодвинувшись от мокрого пятна на простыне, Боба окончательно проснулся. Сон кончился, а мелькающие в сознании бесстыжие картинки остались. И персонажи в них действовали определенные – Маша, любимая девочка, и Антон. Герои дурного низкопробного порно. С омерзительной стыдной точностью до каждого движения и жеста Боба представлял себе, что происходило между ними за то время, пока он ждал их на кухне Сергея Ивановича. Наташа была не права, сказав, что они отсутствовали около часа. Маши с Антоном не было тридцать восемь минут. Тридцать восемь минут Маша любила высокого красивого Антона.
То, что Боба чувствовал, не было уже детской обидчивой ревностью или взрослым мучительством. Его чувство к Маше вдруг превратилось в страсть, а страсть сразу зажила самостоятельной жизнью. И сейчас он тупо представлял себе Машу с Антоном в разных позах, таких, что ей не положено показывать. И тут же себя с Машей в этих неприличных позах. Как на порнографических картах, были у него такие, – попались случайно. Он их брезгливо продал своему институтскому знакомому. Знакомый был спортсменом, подпольно занимался восточными единоборствами, просил приносить все, что попадется, «только бы голые бабы». Бобе, для которого школьный урок физкультуры всегда был не крупной, но все же неприятностью, казалось, что заманчивая принадлежность к спорту не должна сочетаться с таким упорным тараканьим интересом к сексу.
Во всем плохом, что произошло за сегодняшний день, булькала одна мелкая приятность. Почему-то эта неожиданная легкая победа в детской забаве «кто сильнее» не давала ему покоя. Вроде не все потеряно. Оглянувшись на спящего Гарика, Боба встал, походил по десяти свободным от мебели метрам, вышел в прихожую, остановился у большого зеркала. Вот он, не толстый, но рыхлый. Плечи как подушки. Даже колени толстые. Все ясно...
Боба прокрался со своей позорной простыней в ванную, замыв пятно, вернулся обратно и, лежа на унизительно мокрой простыне, вдруг понял, что сделает завтра.
По своей привычке самой первой была мысль – а что скажут родители, затем – найдет ли он свободное время от своих книжных дел. Его не возьмут. А если возьмут, то сразу выгонят с позором. А если даже случайно не выгонят, то ударят так, что... Боба в ужасе вздрагивал и открывал глаза.
Но решение было принято. Маленькое робкое решеньице.
– Отведи меня к своему тренеру, – попросил приятеля-спортсмена, любителя порнушки, Боба. Попросил специальным, мужественно-небрежным тоном и дернул бровью. – Ну, где ты каратэ занимаешься... или чем там еще... – К концу фразы голос сбился на трусливый фальцет. Намеренно попросил сразу после первой пары, чтобы не передумать. Спустя несколько дней после Машиной истерики Антон, невежливо поймав крошечную паузу в разговоре под оранжевым абажуром, попытался увести Машу.
– Раечка, ты мне обещала показать свою новую композицию! Пойдем к тебе.
Он даже не затруднился прибрать с лица нарисованное яркими красками желание или придумать приличный предлог. Какая сейчас могла быть композиция! Маша академию-то не каждый день посещала, ведь родители не могли отменить работу, а с Дедом всегда кто-то должен был находиться.
Покрасневшая Маша перешла вместе с Антоном площадку, закрыла дверь в свою комнату и уселась на старый, покрытый кружевной салфеткой сундук – последнее, сделанное незадолго до смерти Берты Семеновны приобретение с соседней помойки.
– Да не смотри ты на меня, будто я насильник в подворотне! – хрипло засмеялся-обиделся Антон и мягко погладил Машу под длинной юбкой. – Я соскучился, Раечка.
– Я тоже.
Все было замечательно хорошо. Маша вдруг необъяснимо перестала стесняться, что воспроизвела на старом сундуке картинку не хуже, чем в Бобином воображении. Все было замечательно хорошо, если не считать, что в самый решающий момент Антон наткнулся на препятствие.