Страница:
Юрий Сергеевич всегда хвалил чужие работы. Для каждого находил слова; у одного замечательная образность персонажей, другой блестяще владеет композицией, у третьего сильный рисунок... Почти никто не выставлялся. Невозможность выставок и, следовательно, публичного признания делала оценки друзей единственно ценными. Юрия Сергеевича Раевского любили, а вместе с ним любили и его дочь.
С раннего Машиного детства Юрий Сергеевич разговаривал с дочерью как со взрослой. Правда, беседы с отцом представляли для Маши определенную трудность. Маша сама тараторила, и остальных ей хотелось поторопить. Она нетерпеливо рукой помахивала, ногой постукивала, могла и словами «быстрее, быстрее» отца подстегнуть. А Юрий Сергеевич говорил медленно, и, казалось, его мыслительный процесс протекал прямо на глазах у собеседника.
– Слышно, как твои колесики скрипят, – говорила мужу Аня, – будто ты принял успокоительное. А твоя дочь глотнула возбудительного.
– Почему одних художников выставляют, Глазунова например, а другие маются по подвалам? – спрашивала Маша. – Большинство людей могут творить, а могут и не творить, – вздыхал Юрий Сергеевич. – Среди них есть те, кто сразу идет по разрешенной дорожке, а некоторые еще помучаются, а потом все-таки выбирают разрешенную...
– Папа, ну?.. – торопила Маша.
– Осуждать таких глупо и неправильно. Но еще бывают люди, которые вообще не могут сделать выбор – творить или ложиться под официоз. Они-то и сидят в подвалах. Они очень счастливые.
– А Дядя Федор, он какой художник? Не счастливый?
– Нет.
Маша удивлялась:
– Почему ты всегда всех хвалишь? Тебе не может все нравиться...
– Потому что чужое творчество – самая тонкая материя. Обсуждать надо осторожно, как чужого ребенка. Да и кто я такой, чтобы судить.
– А еще я хотела спросить, – Маша замялась, – мне кажется, что многие твои друзья... они... Ну, почему они по стольку раз женятся? То с одной поживут, то с другой?
– Оргия рабов, оставшихся на час без присмотра надсмотрщиков.
– Я не понимаю... объясни, только скорей!
– Наше государство слегка подавляет мужское достоинство большинства своих граждан, а художники те, что, как ты говоришь, «по подвалам маются», они по определению здесь отверженные и приниженные.
– Какой ты умный, папочка! И хорошо, что ты не отверженный и живешь только с мамой! – сделала вывод десятилетняя дочь.
На следующее утро Маша, склонившись над тарелкой с манной кашей, задумчиво произнесла:
– А Бабушка говорила, что ты маме нужен, потому что хорошо зарабатываешь. Ты поэтому не художник? А то, если бы ты был отверженный, мама бы тебя бросила... – Она бы и дальше развивала свою мысль, но вдруг, получив от отца подзатыльник, уронила голову в тарелку с кашей. Маша недоуменно взглянула на отца. Манная каша противно стекала по лицу...
– Вы любите Кафку? – хмыкнув от неловкости, спросил себя Юрий Сергеевич, повторяя чью-то чужую шутку, и сам себе ответил: – Только манную...
«Вот люди... дружишь с ними, дружишь, а потом раз – и кашей по лицу», – подумала Маша и скорчила из-под каши смешную рожицу, чтобы папа не подумал, будто она обиделась, и не расстроился.
Маленькая принцесса не лгала, а Маша врала всегда. И по-разному, вынужденно, чтобы не расстроилась Бабушка или мама, полезно, вроде того, что потеряла дневник, и бесполезно, для души. Иногда вранье было и полезное, и для души. В школе Маша попробовала продолжать с девочками игру в принцессу, но быстро получила по рукам. Девочки не пожелали построиться в ее свиту. Но Маша не растерялась и принялась сочинять дальше:
– Мы ведем свой род от декабриста Раевского. У нас хранятся все документы, только показывать их нельзя.
– Вот это – моя Бабушка, – показывала она на довоенную открытку с фотографией красавицы актрисы Серовой. – Осторожно, это семейная реликвия, в руки дать не могу, – показывала издали. При этом странным образом действительно чувствовала себя ее внучкой.
– А вот мой дедушка, – на знаменитый портрет Хемингуэя с трубкой.
С этой идеей пришлось вскоре расстаться, поскольку такие же портреты Машиного дедушки обнаружились во многих домах.
Если Машу уличали во лжи, она не смущалась и не расстраивалась. Во-первых, всегда можно было придумать что-нибудь новенькое, а во-вторых... она так вживалась в придуманные обстоятельства, что искренне верила своим сочинительствам.
– Пусть ребенок врет, развивает воображение, – защищал ее Дядя Федор.
– Дядя Федор, возьми меня с собой в Простоквашино, – просила Маша.
Дядя Федор, Костя, был потрясающим рассказчиком, фантазером. Каждое его появление сопровождалось сногсшибательной историей. А если его уличали в нестыковках, он, нимало не смущаясь, быстро заменял «пожар во флигеле» на «подвиг во льдах».
Косте хотелось обязательно все видеть, все знать, первым побывать на выставке, обязательно пойти на премьеру, ни за что не пропустить показ в Доме кино. В юности бедный провинциальный мальчик жадно изучал журналы, пытаясь по фотографиям понять, как же выглядят люди не из Воронежа, и теперь Костя всегда был одет дорого и подчеркнуто элегантно.
– Суетишься, друг мой... Это твое провинциальное детство гоняет тебя по премьерам в самом модном пиджаке, – заметил Юрий Сергеевич. – Каждому отмеряна своя мера тоски и скуки.
Костя обиделся и не появлялся неделю. А когда пришел, они с Юрием Сергеевичем опять шутили и смеялись. Они всегда соревновались в шутках, бесконечно выясняя, кто король, а кто свита. Пихались, выталкивая друг друга с центрального места. А иногда будто уставали от шуток, сидели, грустно молчали, как уставшая после рабочего дня семья.
– Машка, ты там поузнавай, может, Наташку-то нашу тоже возьмут сниматься. Ведь такая-то красотка небось всем нужна! На кухню незаметно просочилась баба Сима и, усевшись на свое постоянное место, протянула худую лапку за куском торта. Она всегда появлялась внезапно, как гриб после дождя, точно никого не было, и вдруг – уже стоит, подергиваясь, улыбается щербатым ртом.
Наташа покраснела, застенчиво улыбнулась, взмахнула ресницами. Интересно все же играет природа. Красивая Наташа неизвестно откуда взялась у своих родителей – повадкой и окрасом похожей на светло-серую тень Аллочки и непримечательного внешне Алеши. Красавица не хуже Ани, только в другом стиле. «Кадиллаком» Наташу не назовешь, она пепельная блондинка, тонкая и нежная. Светлые длинные волосы, зачесанные в длинный хвост, открывали высокий лоб, большие серые глаза и все остальное благородно тургеневское – прямой нос, четко вырезанные губы, высокие скулы. Высокая, тонкая, длинноногая, но не скучно-спортивная, а изящная. И всегда так достойна и застенчива... таких девушек сейчас почти и не встретишь.
– Машенька, расскажи, как все было, только, пожалуйста, подробно! – волнуясь, подскочила на стуле Аллочка. Она обожала кино. – Да, Машка, рассказывай, только сделай над собой титаническое усилие и попробуй ничего не приврать, – попросил Боба, толстощекий, с чистейшим детским выражением глаз.
Боба – хороший мальчик, мамин сын. Так и видишь, как он с обвязанным шерстяным полосатым шарфом горлом, отложив на минутку книгу, украдкой наблюдает из окна теплого уютного дома, как дерутся и громко матерятся плохие мальчишки. «Как они могут произносить гадкие слова?» – такое у двадцатилетнего Бобы было лицо.
И никаких общепринятых признаков мужественности вроде жесткого отцовского взгляда, или сузившихся во внезапной ярости глаз, или случайно вырвавшегося скверного слова. И всегда при нем какая-нибудь книга, и стихи пишет... добрый, милый толстячок.
– А можно мне никуда не поступать? Я хочу просто жить и писать стихи, – вот все, что родителям удалось узнать о желаниях десятиклассника Бобы.
– Твои стихи не профессия, – ответил Володя Любинский и отправил Бобу к Деду, в Институт, как ребенка отдают в детский сад по соседству с домом.
Боба с Машей какую-то свою жизнь вели. Стихи друг другу читали, вечно переглядывались, хихикали, шептались. Маша заводилась от одного его взгляда и сейчас уже готова была устроить спектакль тут же, за столом. Направив на Бобу палец и выпятив вперед челюсть, Маша грозно сказала: «Пиф-паф!» Боба немедленно упал головой на стол и изобразил умирающего зайца, хватающего ртом воздух и из последних сил ползущего к Маше. Старший Любинский недовольно нахмурился и пристукнул по столу ладонью.
– Ладно, рассказываю чистую правду... Ну, Дядя Федор привел меня на «Ленфильм», в массовке сниматься. А меня пригласили на роль! Режиссер сказал, что я легко возбудима, эмоциональна, перед камерой держусь естественно, – перечисляла Маша, поглядывая на всех по очереди и проверяя, какое это производит впечатление. – Еще сказал, камера меня любит... – мечтательно выдохнула девушка, то ли от слова «камера», то ли от слова «любит»...
– Все эти рассказы про девочку, которая шла себе по улице, и вдруг ее встречает режиссер и говорит: «Ты будешь звездой» – полная ерунда, – удовлетворенно заметила Аллочка, – всех приводят по блату...
– Мама, мы об этом ничего не знаем, – мягко возразила Наташа и под столом легонько наступила матери на ногу.
Маша с Наташей послушно считали друг друга родными. Представьте себе весы, обыкновенные магазинные весы, на которых взвешивают сыр и колбасу... На Машиной стороне так много! Маша – Принцесса, Дедушкина внучка, Папина дочка, Костина любимица... так много, что кино ничего уже и не прибавляло. А у Наташи маленькая смятая бумажка – красота и Аллочкина суетливая, душноватая любовь.
– Представляете, для съемок в массовке выдали мне платье гимназическое, длинное, почти до пола. Я надела и тихонечко вышла на улицу... и пошла в школу...
– Машка! Не ври! – хором закричали Костя и Боба.
– Ну вот, и там, по сценарию, надо было прятаться под скамейку, – ничуть не смутившись, продолжала Маша. – Гимназистки сидят в кино, и вдруг появляется классная дама. И девочки быстренько бросаются под скамейку. Сняли десять дублей. – Маша небрежно и с удовольствием произнесла слово «дубль». – Вот представьте себе... – Она выдвинула свой стул на середину кухни. – Звонок, и мы все прыг под скамейку! Потом вылезаем, и снова – входит классная дама, мы – прыг под скамейку, и так десять раз. – На ее лице отразился ужас. – В одиннадцатый раз я решила больше не вылезать из-под скамейки. – Для наглядности Маша забралась под стул. – Так и сидела там тихонечко, проклинала свое любопытство и тоскливо мечтала уйти домой, – заунывным голосом вещала она из-под стула. – Просидела целый час. А потом вдруг слышу... – Высунув голову, она произнесла детским баском: – «Всем спасибо, все свободны!» Ну, я и вылезла, на носу висит паутина (там у нас, на «Ленфильме», грязно), – небрежно заметила она, – и тут-то режиссер меня и заметил!
Аллочка озабоченно обвела взглядом сидящих за столом:
– Как «Наполеон», сахара не много положила? – И по какой-то пришедшей ей в голову ассоциации, наклонившись к Ане, прошептала: – Знаешь, я опять пару вазочек в антикварную комиссионку на Невском снесла... Наташе купили джинсы и плащик... серенький такой, финский...
– Правильно стараешься Наташку-то одеть. Тебе теперь что, а ее еще замуж выдавать, – громко вмешалась баба Сима. Бабы-Симино ухо всегда клонилось в сторону женских разговоров.
Гарик Любинский вежливо осведомился:
– Наташа, а т-тебе что, п-пора замуж? Уж замуж невтерпеж... Т-ты у нас, как это в деревне говорится, – он обернулся к бабе Симе, – п-перестарок?
На порозовевшем Наташином лице не отразилось ничего, будто и не о ней говорят. С тех пор как умер отец, Наташа Васильева никак не проявляла своих чувств, ни разу не заплакала на людях, никогда не обижалась, вся была одна сплошная милота и застенчивость. Все относились к ней нежно и осторожно, кроме Бобы, который утверждал, что она «только косит под тургеневскую барышню», а на самом деле «мышка-наушница».
– Наташа, я сегодня п-перечитывал «Войну и мир». Угадай, к-кто автор? – встрял в разговор Гарик.
– Ну, Гарик, миленький, еще немножко послушай, самое интересное, – взмолилась Маша.
Гарика Маша побаивалась с детства. Никто его, кроме родителей, не любил, казалось ей, и все боялись, насколько взрослые могли не любить и бояться ребенка. Прощали дерзости, не желая с ним связываться. С ним и с его отцом, Володей... Гарик – вундеркинд. Так считалось. Про это Маша ничего не ведала, но зато знала, что он гадкий мальчик. Однажды шестилетний Гарик нашептал Маше: «Ты не Раевская, не внучка академика, тебя в приюте взяли». Много раз повторил, пока она не зарыдала. После его ухода радостно бегала по комнатам и кричала: «Там тебя нет, и тут тебя нет!»
Гарик, покраснев, уткнулся взглядом в стол. Странно, удивилась Маша, обычно его так просто не остановишь. Наверное, он все-таки за нее рад.
– И тут вдруг режиссер говорит: «А пусть она монолог отыграет! Мы уже отсмотрели сотни девчонок, у меня от них в глазах рябит». Подошел Резников, режиссер: «Давай попробуем твою девочку на героине!» Мне дали текст из фильма и поставили перед камерой, а за камерой посадили Дядю Федора. Он мне подавал реплики из диалога... – Костя кивнул. – Просто они уже устали искать, а тут я. – Маша притворяется скромной. – Сказали, я в динамике хороша, а в статике не очень... А монолог был про то, как она все врет. Сочиняет про свою жизнь...
Юрий Сергеевич засмеялся:
– Тогда тебе было несложно перевоплотиться... А вообще, дочь, я надеюсь, у тебя хватит ума отнестись к этому... как к игре, не более. Во-первых, это всего лишь кино, а во-вторых, очередная поделка.
– А это ничего, что в статике не очень? – застенчиво спросила Наташа. – Уже не передумают?
– Марципан Марципаныч Раевский уже утвержден в роли.
– Дядя Федор подарил мне за это – вот! – Маша показала серенькую книжицу. – Тут рисунки Ларионова и Гончаровой!
Гарик удивленно присвистнул, а Наташа, кинув удивленный взгляд на невзрачную книжонку, поспешно изобразила восхищение, лишь на секунду не удержав обескураженное выражение лица.
– Футуристы, футуристы, дороги вы нам вечною дружбой... – затянул Боба на мотив «комсомольцы-добровольцы».
– Ну что ты вечно кривляешься, как баба! – не выдержал старший Любинский, раздуваясь от злобы.
Володе рассердиться – раз плюнуть. Особенно легко он начинал злиться на Бобу. Разве таким должен быть старший сын! Вечные ангины, простуды, затяжные, ползучие, неделями слегка повышенная температура. Все Бобино детство Зина была с ним как единый организм, одна часть которого старательно лечила, мазала, грела, а другая послушно лечилась, мазалась, грелась.
Невысокий, узкоплечий Гарик, как и Боба, ничем не напоминал отца. Худое жесткое лицо с острым подбородком, как у злобной птицы, тощая шея с торчащим кадыком всегда немного подрагивала. Подолгу молчал, а когда вступал в разговор, начинал волноваться и заикался.
– Парнишка-то ваш дергается чего? К невропатологу его надо, – посоветовала как-то баба Сима.
– Такой гениальный мальчик и должен быть нервным, – холодно ответила Зина Любинская. Да и что возьмешь с бабы Симы, глупой старухи. – А заикается он от того, что его мысли опережают скорость речи.
Гарик удивительно рано начал читать философов и историков. Выводы делал необычные, сложные фильмы и книги оценивал совсем не по-детски. Дома, как только начинал говорить, все остальные внимали почтительно. Отцу и в гостях хотелось, чтобы все внимали, но человек он был разумный, поэтому только робко взглядом просил – давайте, мол, послушаем, пожалуйста. Слушали, и не только из жалости к Володе. Володя же умница, понимает. Мальчик действительно неординарный. Талантливый, жесткий, целеустремленный необыкновенно...
Володя Любинский, большой, умный, значительный, успешный, управлял своим семейством, кричал и сердился, а самим Володей властно руководил Гарик. К тому времени, как обнаружилось, что Гарик у них оказался гением, Зина устала быть с Бобой единым простуженным организмом, и Бобе пришлось перестать быть рыхлым, болезненным, маминым. Пришлось дальше быть самому – одному.
Гариково превосходство Боба признавал. Обижаться и ревновать ему и в голову не приходило, так что Зина с Бобой тоже были Гариком заворожены, слушали его и слушались. Что читать, какие смотреть фильмы, о чем разговаривать, в какие гости ходить и в какие не появляться... Любинские общаться с некоторыми приятелями перестали – с теми, кого Гарик не одобрял. А вот к Раевским Гарик с радостью приходил, и при Юрии Сергеевиче не то чтобы становился чуть внимательнее к окружающим, но хотя бы замечал, что они существуют, проживают рядом с ним свои глупые маленькие жизни...
– А что у вас висит на буфете? – Аллочка с любопытством кивнула на пришпиленный листочек, вырванный из школьной тетрадки. Аня махнула рукой:
– А-а, это так, память о вчерашнем скандале. Я Машку в среду попросила вынести рыбные очистки в помойку, в пятницу чувствую – запах... Я на нее накричала, и она мне стишки написала.
О, я хочу безумно шить!
О, я хочу безумно штопать!
Перелицовывать плащи
Или латать протертый локоть.
О, я хочу слепить пельмень!
О, я хочу испечь шарлотку!
Мне блин раскатывать не лень,
Хоть он уже не лезет в глотку.
О, дайте, дайте пылесос!
О, дайте вынести помойку!
Я поцелую пыль взасос,
Устрою ей головомойку... [1]
Аллочка замолчала, и все рассмеялись. А Костя даже восхитился: – Ну, ты просто Мастер и Маргарита. – Это была его любимая похвала.
Юрий Сергеевич погладил легко подвернувшуюся ему под руку светловолосую Наташину головку. Маша, на его взгляд, слишком долго была объектом всеобщего внимания.
Аня напряженно выпрямилась на зашуршавшие в глубине коридора тяжелые шаги Берты Семеновны. Как мышь, почуявшая кошачий запах. Володя Любинский поднялся, суетясь всем своим большим телом, Зина с Бобой и Аллочка с Наташей вскочили, как первоклассники за партами при внезапном появлении директора школы. Даже Гарик нехотя выволок себя из-за стола. – Садитесь, – махнула рукой Берта Семеновна. – О чем вы говорили? Обсуждали авантюру с кино? Маша, имей в виду, Дед считает, что актрисы из тебя не выйдет.
– Что он может понимать, он уже старый, – вырвалось у Маши вместе с мгновенными слезами.
В рамках привычных отношений Машин ответ не был непочтительностью или хамством, хамства в этом доме не водилось. А если случалось, то будто вдруг залетел пришелец с другой планеты и уселся на кухне Раевских, отряхивая космическую пыль.
– Да, он уже старый. Деду, может быть, немного осталось, – отчеканила Берта Семеновна.
Она еще в жизни не оставила ни за кем последнего слова. И если била, то прицельно и наповал.
Маша вылетела из кухни.
– Ну, как твои дела, Аллочка? Как работается? – обыденно поинтересовалась Берта Семеновна. Она очень жалела Аллочку.
Через несколько минут примчалась Маша, розовая, с размазанными от слез черными подтеками под глазами.
– Разрешили! Дед мне разрешил в кино сниматься! Я попросила прощения! И ты прости, Бабуленька!
Берта Семеновна удовлетворенно кивнула.
Боба не сводил с нее восхищенного взгляда. У них с Гариком одна невнятная бабушка, живет в другом городе, они ее знают плохо. Та, своя, скучная, без всяких историй, а у Берты Семеновны – история, род, фамильные пожелтевшие фотографии. Боба стихи написал о Деде и о Берте Семеновне. Стихи стилизованные, будто детские. Там было все, чему полагается быть в сказке – во дворце жил царь в короне со своей властной царицей и внучкой-принцессой, и еще был сын – умный, ироничный, не то в ссылке, не то в опале. Стихи эти Боба не показал никому, даже Маше. Он и сам не мог понять, что в них такого личного, что человек оставляет только для себя. Объясниться Маше в любви ему было бы легче.
– Мама! – Юрий Сергеевич решил разрядить обстановку. – Ты любишь, когда мы играем в буриме. Задавай первую строчку. – Я хочу совсем немного, – с намеком произнесла Берта Семеновна.
Все задумались. Первым целую строфу выдал Боба:
За ним, подрагивая от возбуждения, радостно начала перечислять Маша:
Она на секунду задумалась.
– Шкаф с серебряной посудой, – неуверенно прошептала Наташа.
– Умница! – похвалил Юрий Сергеевич, и Наташа нежно покраснела.
Боба заторопился:
Гарик презрительно скривился, на тонкой шее дрогнул кадык. Он в таких забавах не участвует и рядом с этим дешевым рифмоплетством свою строчку не поставит!
– Ваши родители и их друзья отмечены хоть и скромными, но все же способностями. Мы все поем хором, пляшем, фокусничаем и ходим по канату! – Юрий Сергеевич шутливо поклонился в разные стороны. – И вы, наши дети, унаследовали наши таланты! Боба лучше всех плюется, Машка виртуозно врет, Наташа с детства выигрывает в кинга, Гарик... – Юрий Сергеевич примолк. Трогать Гарика надо осторожно, не дай бог, поранишь... – А Гарик у нас вундеркинд!
Володя Любинский улыбнулся.
В самом начале 70-х он вдруг написал чудную повесть о своем детстве в нежном, как шелк, городке Устюжне на речке Мологе. После работы бежал домой, предвкушая удовольствие засесть за чистый лист бумаги. Ночью с трудом отрывал себя от работы, ложился в постель. Но вскоре вскакивал, бросался что-то дописывать, исправлять.
Повесть об игре в войнушку и первой любви на сонных улочках Устюжны напечатали в «Звезде». Ее заметили, похвалили. Вторая повесть, о жизни ленинградских студентов-химиков, писалась трудно и уже не была напечатана. Успокаивать себя тем, что не подошла по соображениям цензуры, было трудно. Не имелось в повести ничего неподцензурного. Просто неудачная оказалась, так себе повестушка. Володя и сам понимал. И на этом все. Писателем так и не стал, остался просто кандидатом наук, просто заместителем главного технолога на химическом комбинате. Может, не надо было поджидать вдохновения, а только творить и творить? От того, первого, успеха осталась горькая, как изжога, обида. Словно дали подержать в руках жар-птицу и отняли. Хотя, кто дал, кто отнял? Сама улетела.
Он все еще изредка сочинял «стихи в прозе», а к прозе больше не подступал. Сесть за стол становилось все труднее, но... зачем-то ему, – теперь заместителю директора большого теперь уже комбината с большим уважением, большими возможностями и большой зарплатой, – зачем-то ему до сих пор это было нужно. Так что воскресное утро Володя начинал с задабривания себя. Обещал себе первую сигарету после часа работы, чашку кофе после второго, а на третий час его уже не хватало. Ну, бог с ним, а вот на сына он очень надеялся – на Гарика, конечно. Боба сочинял какую-то наивную полудетскую, плохо рифмованную ерунду, зато Гарик писал и стихи, и прозу очень сложно. Сам Володя, взрослый умный человек, иногда не все понимал... Талантливый мальчик у него. Зря Юрка Раевский упрекает, что он к сыновьям несправедлив. Да, разрешил Гарику пока никуда не поступать. Пусть мальчик спокойно пишет. Гарику он обязан дать возможность осуществиться...
– Вы все, наши дети, можете считать, что при вступлении в мир вас поцеловали феи, – добавил Юрий Сергеевич, – и Наташу, и Бобу, и Гарика. Наташа улыбнулась. Из всей компании только она одна не писала, не рисовала и не снималась в кино.
– Феи... – мечтательно повторила Маша и, подумав, испуганно спросила: – А вдруг за углом притаилась злобная фея Карабос? Ну, та самая, которую не пригласили на бал, и она за это наслала какую-то гадость?
– Никаких злобных Карабос рядом с вами и в помине не было, – твердо возразила Берта Семеновна. – Я точно знаю.
– Ну, это самое... Чё вы не как люди-то сегодня? И не попели... – Баба Сима переминалась с ноги на ногу на пороге кухни. – А то давайте, я могу спеть... Никто не обратил на нее внимания, и женщина обиженно скуксилась в углу.
– Алла, проводи меня, – велела Берта Семеновна.
Когда красная от гордости Аллочка повела Берту Семеновну домой, Костя взял гитару, и под пощипывание струн бедняжка баба Сима радостно подняла коротко остриженную седую головенку со смешным чубчиком и с готовностью начала приплясывать на месте, показывая, что к веселью полностью готова.
Маша почувствовала, как внутри нее забулькали пузырьки. Когда Костя пел, что-то менялось в нем, а может быть, в ней самой... – Дядя Федор, спой Вертинского, – попросила она.
Где вы теперь, кто вам целует пальцы...
Маша и баба Сима сидели рядом, обе – подперев голову рукой, с одинаковым благостным выражением лица.
В прихожей Юрий Сергеевич, улучив момент, не так незаметно, когда все замечают, а по-настоящему незаметно, вложил Аллочке в руку конверт с деньгами. – Ты нас очень обяжешь, Аллочка, и Володю и меня, если не станешь благодарить...
Аллочка кивнула, и мгновенная улыбка пробежала по ее потухшему к вечеру лицу. Никто не заметил, лишь Наташа скользнула взглядом и тут же потупилась.
– Кстати, Марципаныч... ты опять не удержался, присочинил... Эх ты, гражданин Соврамши... – прошептал Маше Костя.
– Что соврамши? – невинно переспросила Маша.
– Роль-то твоя не главная, а вторая, врушка ты заморская...
– Главная, неглавная, потом разберемся... что уже, и приврать нельзя человеку на радостях...
Зина с Аллочкой еще немного поговорили во дворе, возле машины Любинских. – Может, мы вас подвезем? – предложил Боба.
– Бобе с мамой и Аллочке с Наташей не поместиться сзади, – с сожалением ответил Володя, подчеркивая ироническим жестом габариты жены. – А Гарик может только на переднем сиденье...
С раннего Машиного детства Юрий Сергеевич разговаривал с дочерью как со взрослой. Правда, беседы с отцом представляли для Маши определенную трудность. Маша сама тараторила, и остальных ей хотелось поторопить. Она нетерпеливо рукой помахивала, ногой постукивала, могла и словами «быстрее, быстрее» отца подстегнуть. А Юрий Сергеевич говорил медленно, и, казалось, его мыслительный процесс протекал прямо на глазах у собеседника.
– Слышно, как твои колесики скрипят, – говорила мужу Аня, – будто ты принял успокоительное. А твоя дочь глотнула возбудительного.
– Почему одних художников выставляют, Глазунова например, а другие маются по подвалам? – спрашивала Маша. – Большинство людей могут творить, а могут и не творить, – вздыхал Юрий Сергеевич. – Среди них есть те, кто сразу идет по разрешенной дорожке, а некоторые еще помучаются, а потом все-таки выбирают разрешенную...
– Папа, ну?.. – торопила Маша.
– Осуждать таких глупо и неправильно. Но еще бывают люди, которые вообще не могут сделать выбор – творить или ложиться под официоз. Они-то и сидят в подвалах. Они очень счастливые.
– А Дядя Федор, он какой художник? Не счастливый?
– Нет.
Маша удивлялась:
– Почему ты всегда всех хвалишь? Тебе не может все нравиться...
– Потому что чужое творчество – самая тонкая материя. Обсуждать надо осторожно, как чужого ребенка. Да и кто я такой, чтобы судить.
– А еще я хотела спросить, – Маша замялась, – мне кажется, что многие твои друзья... они... Ну, почему они по стольку раз женятся? То с одной поживут, то с другой?
– Оргия рабов, оставшихся на час без присмотра надсмотрщиков.
– Я не понимаю... объясни, только скорей!
– Наше государство слегка подавляет мужское достоинство большинства своих граждан, а художники те, что, как ты говоришь, «по подвалам маются», они по определению здесь отверженные и приниженные.
– Какой ты умный, папочка! И хорошо, что ты не отверженный и живешь только с мамой! – сделала вывод десятилетняя дочь.
На следующее утро Маша, склонившись над тарелкой с манной кашей, задумчиво произнесла:
– А Бабушка говорила, что ты маме нужен, потому что хорошо зарабатываешь. Ты поэтому не художник? А то, если бы ты был отверженный, мама бы тебя бросила... – Она бы и дальше развивала свою мысль, но вдруг, получив от отца подзатыльник, уронила голову в тарелку с кашей. Маша недоуменно взглянула на отца. Манная каша противно стекала по лицу...
– Вы любите Кафку? – хмыкнув от неловкости, спросил себя Юрий Сергеевич, повторяя чью-то чужую шутку, и сам себе ответил: – Только манную...
«Вот люди... дружишь с ними, дружишь, а потом раз – и кашей по лицу», – подумала Маша и скорчила из-под каши смешную рожицу, чтобы папа не подумал, будто она обиделась, и не расстроился.
Маленькая принцесса не лгала, а Маша врала всегда. И по-разному, вынужденно, чтобы не расстроилась Бабушка или мама, полезно, вроде того, что потеряла дневник, и бесполезно, для души. Иногда вранье было и полезное, и для души. В школе Маша попробовала продолжать с девочками игру в принцессу, но быстро получила по рукам. Девочки не пожелали построиться в ее свиту. Но Маша не растерялась и принялась сочинять дальше:
– Мы ведем свой род от декабриста Раевского. У нас хранятся все документы, только показывать их нельзя.
– Вот это – моя Бабушка, – показывала она на довоенную открытку с фотографией красавицы актрисы Серовой. – Осторожно, это семейная реликвия, в руки дать не могу, – показывала издали. При этом странным образом действительно чувствовала себя ее внучкой.
– А вот мой дедушка, – на знаменитый портрет Хемингуэя с трубкой.
С этой идеей пришлось вскоре расстаться, поскольку такие же портреты Машиного дедушки обнаружились во многих домах.
Если Машу уличали во лжи, она не смущалась и не расстраивалась. Во-первых, всегда можно было придумать что-нибудь новенькое, а во-вторых... она так вживалась в придуманные обстоятельства, что искренне верила своим сочинительствам.
– Пусть ребенок врет, развивает воображение, – защищал ее Дядя Федор.
– Дядя Федор, возьми меня с собой в Простоквашино, – просила Маша.
Дядя Федор, Костя, был потрясающим рассказчиком, фантазером. Каждое его появление сопровождалось сногсшибательной историей. А если его уличали в нестыковках, он, нимало не смущаясь, быстро заменял «пожар во флигеле» на «подвиг во льдах».
Косте хотелось обязательно все видеть, все знать, первым побывать на выставке, обязательно пойти на премьеру, ни за что не пропустить показ в Доме кино. В юности бедный провинциальный мальчик жадно изучал журналы, пытаясь по фотографиям понять, как же выглядят люди не из Воронежа, и теперь Костя всегда был одет дорого и подчеркнуто элегантно.
– Суетишься, друг мой... Это твое провинциальное детство гоняет тебя по премьерам в самом модном пиджаке, – заметил Юрий Сергеевич. – Каждому отмеряна своя мера тоски и скуки.
Костя обиделся и не появлялся неделю. А когда пришел, они с Юрием Сергеевичем опять шутили и смеялись. Они всегда соревновались в шутках, бесконечно выясняя, кто король, а кто свита. Пихались, выталкивая друг друга с центрального места. А иногда будто уставали от шуток, сидели, грустно молчали, как уставшая после рабочего дня семья.
– Машка, ты там поузнавай, может, Наташку-то нашу тоже возьмут сниматься. Ведь такая-то красотка небось всем нужна! На кухню незаметно просочилась баба Сима и, усевшись на свое постоянное место, протянула худую лапку за куском торта. Она всегда появлялась внезапно, как гриб после дождя, точно никого не было, и вдруг – уже стоит, подергиваясь, улыбается щербатым ртом.
Наташа покраснела, застенчиво улыбнулась, взмахнула ресницами. Интересно все же играет природа. Красивая Наташа неизвестно откуда взялась у своих родителей – повадкой и окрасом похожей на светло-серую тень Аллочки и непримечательного внешне Алеши. Красавица не хуже Ани, только в другом стиле. «Кадиллаком» Наташу не назовешь, она пепельная блондинка, тонкая и нежная. Светлые длинные волосы, зачесанные в длинный хвост, открывали высокий лоб, большие серые глаза и все остальное благородно тургеневское – прямой нос, четко вырезанные губы, высокие скулы. Высокая, тонкая, длинноногая, но не скучно-спортивная, а изящная. И всегда так достойна и застенчива... таких девушек сейчас почти и не встретишь.
– Машенька, расскажи, как все было, только, пожалуйста, подробно! – волнуясь, подскочила на стуле Аллочка. Она обожала кино. – Да, Машка, рассказывай, только сделай над собой титаническое усилие и попробуй ничего не приврать, – попросил Боба, толстощекий, с чистейшим детским выражением глаз.
Боба – хороший мальчик, мамин сын. Так и видишь, как он с обвязанным шерстяным полосатым шарфом горлом, отложив на минутку книгу, украдкой наблюдает из окна теплого уютного дома, как дерутся и громко матерятся плохие мальчишки. «Как они могут произносить гадкие слова?» – такое у двадцатилетнего Бобы было лицо.
И никаких общепринятых признаков мужественности вроде жесткого отцовского взгляда, или сузившихся во внезапной ярости глаз, или случайно вырвавшегося скверного слова. И всегда при нем какая-нибудь книга, и стихи пишет... добрый, милый толстячок.
– А можно мне никуда не поступать? Я хочу просто жить и писать стихи, – вот все, что родителям удалось узнать о желаниях десятиклассника Бобы.
– Твои стихи не профессия, – ответил Володя Любинский и отправил Бобу к Деду, в Институт, как ребенка отдают в детский сад по соседству с домом.
Боба с Машей какую-то свою жизнь вели. Стихи друг другу читали, вечно переглядывались, хихикали, шептались. Маша заводилась от одного его взгляда и сейчас уже готова была устроить спектакль тут же, за столом. Направив на Бобу палец и выпятив вперед челюсть, Маша грозно сказала: «Пиф-паф!» Боба немедленно упал головой на стол и изобразил умирающего зайца, хватающего ртом воздух и из последних сил ползущего к Маше. Старший Любинский недовольно нахмурился и пристукнул по столу ладонью.
– Ладно, рассказываю чистую правду... Ну, Дядя Федор привел меня на «Ленфильм», в массовке сниматься. А меня пригласили на роль! Режиссер сказал, что я легко возбудима, эмоциональна, перед камерой держусь естественно, – перечисляла Маша, поглядывая на всех по очереди и проверяя, какое это производит впечатление. – Еще сказал, камера меня любит... – мечтательно выдохнула девушка, то ли от слова «камера», то ли от слова «любит»...
– Все эти рассказы про девочку, которая шла себе по улице, и вдруг ее встречает режиссер и говорит: «Ты будешь звездой» – полная ерунда, – удовлетворенно заметила Аллочка, – всех приводят по блату...
– Мама, мы об этом ничего не знаем, – мягко возразила Наташа и под столом легонько наступила матери на ногу.
Маша с Наташей послушно считали друг друга родными. Представьте себе весы, обыкновенные магазинные весы, на которых взвешивают сыр и колбасу... На Машиной стороне так много! Маша – Принцесса, Дедушкина внучка, Папина дочка, Костина любимица... так много, что кино ничего уже и не прибавляло. А у Наташи маленькая смятая бумажка – красота и Аллочкина суетливая, душноватая любовь.
– Представляете, для съемок в массовке выдали мне платье гимназическое, длинное, почти до пола. Я надела и тихонечко вышла на улицу... и пошла в школу...
– Машка! Не ври! – хором закричали Костя и Боба.
– Ну вот, и там, по сценарию, надо было прятаться под скамейку, – ничуть не смутившись, продолжала Маша. – Гимназистки сидят в кино, и вдруг появляется классная дама. И девочки быстренько бросаются под скамейку. Сняли десять дублей. – Маша небрежно и с удовольствием произнесла слово «дубль». – Вот представьте себе... – Она выдвинула свой стул на середину кухни. – Звонок, и мы все прыг под скамейку! Потом вылезаем, и снова – входит классная дама, мы – прыг под скамейку, и так десять раз. – На ее лице отразился ужас. – В одиннадцатый раз я решила больше не вылезать из-под скамейки. – Для наглядности Маша забралась под стул. – Так и сидела там тихонечко, проклинала свое любопытство и тоскливо мечтала уйти домой, – заунывным голосом вещала она из-под стула. – Просидела целый час. А потом вдруг слышу... – Высунув голову, она произнесла детским баском: – «Всем спасибо, все свободны!» Ну, я и вылезла, на носу висит паутина (там у нас, на «Ленфильме», грязно), – небрежно заметила она, – и тут-то режиссер меня и заметил!
Аллочка озабоченно обвела взглядом сидящих за столом:
– Как «Наполеон», сахара не много положила? – И по какой-то пришедшей ей в голову ассоциации, наклонившись к Ане, прошептала: – Знаешь, я опять пару вазочек в антикварную комиссионку на Невском снесла... Наташе купили джинсы и плащик... серенький такой, финский...
– Правильно стараешься Наташку-то одеть. Тебе теперь что, а ее еще замуж выдавать, – громко вмешалась баба Сима. Бабы-Симино ухо всегда клонилось в сторону женских разговоров.
Гарик Любинский вежливо осведомился:
– Наташа, а т-тебе что, п-пора замуж? Уж замуж невтерпеж... Т-ты у нас, как это в деревне говорится, – он обернулся к бабе Симе, – п-перестарок?
На порозовевшем Наташином лице не отразилось ничего, будто и не о ней говорят. С тех пор как умер отец, Наташа Васильева никак не проявляла своих чувств, ни разу не заплакала на людях, никогда не обижалась, вся была одна сплошная милота и застенчивость. Все относились к ней нежно и осторожно, кроме Бобы, который утверждал, что она «только косит под тургеневскую барышню», а на самом деле «мышка-наушница».
– Наташа, я сегодня п-перечитывал «Войну и мир». Угадай, к-кто автор? – встрял в разговор Гарик.
– Ну, Гарик, миленький, еще немножко послушай, самое интересное, – взмолилась Маша.
Гарика Маша побаивалась с детства. Никто его, кроме родителей, не любил, казалось ей, и все боялись, насколько взрослые могли не любить и бояться ребенка. Прощали дерзости, не желая с ним связываться. С ним и с его отцом, Володей... Гарик – вундеркинд. Так считалось. Про это Маша ничего не ведала, но зато знала, что он гадкий мальчик. Однажды шестилетний Гарик нашептал Маше: «Ты не Раевская, не внучка академика, тебя в приюте взяли». Много раз повторил, пока она не зарыдала. После его ухода радостно бегала по комнатам и кричала: «Там тебя нет, и тут тебя нет!»
Гарик, покраснев, уткнулся взглядом в стол. Странно, удивилась Маша, обычно его так просто не остановишь. Наверное, он все-таки за нее рад.
– И тут вдруг режиссер говорит: «А пусть она монолог отыграет! Мы уже отсмотрели сотни девчонок, у меня от них в глазах рябит». Подошел Резников, режиссер: «Давай попробуем твою девочку на героине!» Мне дали текст из фильма и поставили перед камерой, а за камерой посадили Дядю Федора. Он мне подавал реплики из диалога... – Костя кивнул. – Просто они уже устали искать, а тут я. – Маша притворяется скромной. – Сказали, я в динамике хороша, а в статике не очень... А монолог был про то, как она все врет. Сочиняет про свою жизнь...
Юрий Сергеевич засмеялся:
– Тогда тебе было несложно перевоплотиться... А вообще, дочь, я надеюсь, у тебя хватит ума отнестись к этому... как к игре, не более. Во-первых, это всего лишь кино, а во-вторых, очередная поделка.
– А это ничего, что в статике не очень? – застенчиво спросила Наташа. – Уже не передумают?
– Марципан Марципаныч Раевский уже утвержден в роли.
– Дядя Федор подарил мне за это – вот! – Маша показала серенькую книжицу. – Тут рисунки Ларионова и Гончаровой!
Гарик удивленно присвистнул, а Наташа, кинув удивленный взгляд на невзрачную книжонку, поспешно изобразила восхищение, лишь на секунду не удержав обескураженное выражение лица.
– Футуристы, футуристы, дороги вы нам вечною дружбой... – затянул Боба на мотив «комсомольцы-добровольцы».
– Ну что ты вечно кривляешься, как баба! – не выдержал старший Любинский, раздуваясь от злобы.
Володе рассердиться – раз плюнуть. Особенно легко он начинал злиться на Бобу. Разве таким должен быть старший сын! Вечные ангины, простуды, затяжные, ползучие, неделями слегка повышенная температура. Все Бобино детство Зина была с ним как единый организм, одна часть которого старательно лечила, мазала, грела, а другая послушно лечилась, мазалась, грелась.
Невысокий, узкоплечий Гарик, как и Боба, ничем не напоминал отца. Худое жесткое лицо с острым подбородком, как у злобной птицы, тощая шея с торчащим кадыком всегда немного подрагивала. Подолгу молчал, а когда вступал в разговор, начинал волноваться и заикался.
– Парнишка-то ваш дергается чего? К невропатологу его надо, – посоветовала как-то баба Сима.
– Такой гениальный мальчик и должен быть нервным, – холодно ответила Зина Любинская. Да и что возьмешь с бабы Симы, глупой старухи. – А заикается он от того, что его мысли опережают скорость речи.
Гарик удивительно рано начал читать философов и историков. Выводы делал необычные, сложные фильмы и книги оценивал совсем не по-детски. Дома, как только начинал говорить, все остальные внимали почтительно. Отцу и в гостях хотелось, чтобы все внимали, но человек он был разумный, поэтому только робко взглядом просил – давайте, мол, послушаем, пожалуйста. Слушали, и не только из жалости к Володе. Володя же умница, понимает. Мальчик действительно неординарный. Талантливый, жесткий, целеустремленный необыкновенно...
Володя Любинский, большой, умный, значительный, успешный, управлял своим семейством, кричал и сердился, а самим Володей властно руководил Гарик. К тому времени, как обнаружилось, что Гарик у них оказался гением, Зина устала быть с Бобой единым простуженным организмом, и Бобе пришлось перестать быть рыхлым, болезненным, маминым. Пришлось дальше быть самому – одному.
Гариково превосходство Боба признавал. Обижаться и ревновать ему и в голову не приходило, так что Зина с Бобой тоже были Гариком заворожены, слушали его и слушались. Что читать, какие смотреть фильмы, о чем разговаривать, в какие гости ходить и в какие не появляться... Любинские общаться с некоторыми приятелями перестали – с теми, кого Гарик не одобрял. А вот к Раевским Гарик с радостью приходил, и при Юрии Сергеевиче не то чтобы становился чуть внимательнее к окружающим, но хотя бы замечал, что они существуют, проживают рядом с ним свои глупые маленькие жизни...
– А что у вас висит на буфете? – Аллочка с любопытством кивнула на пришпиленный листочек, вырванный из школьной тетрадки. Аня махнула рукой:
– А-а, это так, память о вчерашнем скандале. Я Машку в среду попросила вынести рыбные очистки в помойку, в пятницу чувствую – запах... Я на нее накричала, и она мне стишки написала.
О, я хочу безумно шить!
О, я хочу безумно штопать!
Перелицовывать плащи
Или латать протертый локоть.
О, я хочу слепить пельмень!
О, я хочу испечь шарлотку!
Мне блин раскатывать не лень,
Хоть он уже не лезет в глотку.
О, дайте, дайте пылесос!
О, дайте вынести помойку!
Я поцелую пыль взасос,
Устрою ей головомойку... [1]
Аллочка замолчала, и все рассмеялись. А Костя даже восхитился: – Ну, ты просто Мастер и Маргарита. – Это была его любимая похвала.
Юрий Сергеевич погладил легко подвернувшуюся ему под руку светловолосую Наташину головку. Маша, на его взгляд, слишком долго была объектом всеобщего внимания.
Аня напряженно выпрямилась на зашуршавшие в глубине коридора тяжелые шаги Берты Семеновны. Как мышь, почуявшая кошачий запах. Володя Любинский поднялся, суетясь всем своим большим телом, Зина с Бобой и Аллочка с Наташей вскочили, как первоклассники за партами при внезапном появлении директора школы. Даже Гарик нехотя выволок себя из-за стола. – Садитесь, – махнула рукой Берта Семеновна. – О чем вы говорили? Обсуждали авантюру с кино? Маша, имей в виду, Дед считает, что актрисы из тебя не выйдет.
– Что он может понимать, он уже старый, – вырвалось у Маши вместе с мгновенными слезами.
В рамках привычных отношений Машин ответ не был непочтительностью или хамством, хамства в этом доме не водилось. А если случалось, то будто вдруг залетел пришелец с другой планеты и уселся на кухне Раевских, отряхивая космическую пыль.
– Да, он уже старый. Деду, может быть, немного осталось, – отчеканила Берта Семеновна.
Она еще в жизни не оставила ни за кем последнего слова. И если била, то прицельно и наповал.
Маша вылетела из кухни.
– Ну, как твои дела, Аллочка? Как работается? – обыденно поинтересовалась Берта Семеновна. Она очень жалела Аллочку.
Через несколько минут примчалась Маша, розовая, с размазанными от слез черными подтеками под глазами.
– Разрешили! Дед мне разрешил в кино сниматься! Я попросила прощения! И ты прости, Бабуленька!
Берта Семеновна удовлетворенно кивнула.
Боба не сводил с нее восхищенного взгляда. У них с Гариком одна невнятная бабушка, живет в другом городе, они ее знают плохо. Та, своя, скучная, без всяких историй, а у Берты Семеновны – история, род, фамильные пожелтевшие фотографии. Боба стихи написал о Деде и о Берте Семеновне. Стихи стилизованные, будто детские. Там было все, чему полагается быть в сказке – во дворце жил царь в короне со своей властной царицей и внучкой-принцессой, и еще был сын – умный, ироничный, не то в ссылке, не то в опале. Стихи эти Боба не показал никому, даже Маше. Он и сам не мог понять, что в них такого личного, что человек оставляет только для себя. Объясниться Маше в любви ему было бы легче.
– Мама! – Юрий Сергеевич решил разрядить обстановку. – Ты любишь, когда мы играем в буриме. Задавай первую строчку. – Я хочу совсем немного, – с намеком произнесла Берта Семеновна.
Все задумались. Первым целую строфу выдал Боба:
За ним, подрагивая от возбуждения, радостно начала перечислять Маша:
Она на секунду задумалась.
– Шкаф с серебряной посудой, – неуверенно прошептала Наташа.
– Умница! – похвалил Юрий Сергеевич, и Наташа нежно покраснела.
Боба заторопился:
Гарик презрительно скривился, на тонкой шее дрогнул кадык. Он в таких забавах не участвует и рядом с этим дешевым рифмоплетством свою строчку не поставит!
– Ваши родители и их друзья отмечены хоть и скромными, но все же способностями. Мы все поем хором, пляшем, фокусничаем и ходим по канату! – Юрий Сергеевич шутливо поклонился в разные стороны. – И вы, наши дети, унаследовали наши таланты! Боба лучше всех плюется, Машка виртуозно врет, Наташа с детства выигрывает в кинга, Гарик... – Юрий Сергеевич примолк. Трогать Гарика надо осторожно, не дай бог, поранишь... – А Гарик у нас вундеркинд!
Володя Любинский улыбнулся.
В самом начале 70-х он вдруг написал чудную повесть о своем детстве в нежном, как шелк, городке Устюжне на речке Мологе. После работы бежал домой, предвкушая удовольствие засесть за чистый лист бумаги. Ночью с трудом отрывал себя от работы, ложился в постель. Но вскоре вскакивал, бросался что-то дописывать, исправлять.
Повесть об игре в войнушку и первой любви на сонных улочках Устюжны напечатали в «Звезде». Ее заметили, похвалили. Вторая повесть, о жизни ленинградских студентов-химиков, писалась трудно и уже не была напечатана. Успокаивать себя тем, что не подошла по соображениям цензуры, было трудно. Не имелось в повести ничего неподцензурного. Просто неудачная оказалась, так себе повестушка. Володя и сам понимал. И на этом все. Писателем так и не стал, остался просто кандидатом наук, просто заместителем главного технолога на химическом комбинате. Может, не надо было поджидать вдохновения, а только творить и творить? От того, первого, успеха осталась горькая, как изжога, обида. Словно дали подержать в руках жар-птицу и отняли. Хотя, кто дал, кто отнял? Сама улетела.
Он все еще изредка сочинял «стихи в прозе», а к прозе больше не подступал. Сесть за стол становилось все труднее, но... зачем-то ему, – теперь заместителю директора большого теперь уже комбината с большим уважением, большими возможностями и большой зарплатой, – зачем-то ему до сих пор это было нужно. Так что воскресное утро Володя начинал с задабривания себя. Обещал себе первую сигарету после часа работы, чашку кофе после второго, а на третий час его уже не хватало. Ну, бог с ним, а вот на сына он очень надеялся – на Гарика, конечно. Боба сочинял какую-то наивную полудетскую, плохо рифмованную ерунду, зато Гарик писал и стихи, и прозу очень сложно. Сам Володя, взрослый умный человек, иногда не все понимал... Талантливый мальчик у него. Зря Юрка Раевский упрекает, что он к сыновьям несправедлив. Да, разрешил Гарику пока никуда не поступать. Пусть мальчик спокойно пишет. Гарику он обязан дать возможность осуществиться...
– Вы все, наши дети, можете считать, что при вступлении в мир вас поцеловали феи, – добавил Юрий Сергеевич, – и Наташу, и Бобу, и Гарика. Наташа улыбнулась. Из всей компании только она одна не писала, не рисовала и не снималась в кино.
– Феи... – мечтательно повторила Маша и, подумав, испуганно спросила: – А вдруг за углом притаилась злобная фея Карабос? Ну, та самая, которую не пригласили на бал, и она за это наслала какую-то гадость?
– Никаких злобных Карабос рядом с вами и в помине не было, – твердо возразила Берта Семеновна. – Я точно знаю.
– Ну, это самое... Чё вы не как люди-то сегодня? И не попели... – Баба Сима переминалась с ноги на ногу на пороге кухни. – А то давайте, я могу спеть... Никто не обратил на нее внимания, и женщина обиженно скуксилась в углу.
– Алла, проводи меня, – велела Берта Семеновна.
Когда красная от гордости Аллочка повела Берту Семеновну домой, Костя взял гитару, и под пощипывание струн бедняжка баба Сима радостно подняла коротко остриженную седую головенку со смешным чубчиком и с готовностью начала приплясывать на месте, показывая, что к веселью полностью готова.
Маша почувствовала, как внутри нее забулькали пузырьки. Когда Костя пел, что-то менялось в нем, а может быть, в ней самой... – Дядя Федор, спой Вертинского, – попросила она.
Где вы теперь, кто вам целует пальцы...
Маша и баба Сима сидели рядом, обе – подперев голову рукой, с одинаковым благостным выражением лица.
В прихожей Юрий Сергеевич, улучив момент, не так незаметно, когда все замечают, а по-настоящему незаметно, вложил Аллочке в руку конверт с деньгами. – Ты нас очень обяжешь, Аллочка, и Володю и меня, если не станешь благодарить...
Аллочка кивнула, и мгновенная улыбка пробежала по ее потухшему к вечеру лицу. Никто не заметил, лишь Наташа скользнула взглядом и тут же потупилась.
– Кстати, Марципаныч... ты опять не удержался, присочинил... Эх ты, гражданин Соврамши... – прошептал Маше Костя.
– Что соврамши? – невинно переспросила Маша.
– Роль-то твоя не главная, а вторая, врушка ты заморская...
– Главная, неглавная, потом разберемся... что уже, и приврать нельзя человеку на радостях...
Зина с Аллочкой еще немного поговорили во дворе, возле машины Любинских. – Может, мы вас подвезем? – предложил Боба.
– Бобе с мамой и Аллочке с Наташей не поместиться сзади, – с сожалением ответил Володя, подчеркивая ироническим жестом габариты жены. – А Гарик может только на переднем сиденье...