Подчас жарки и нескончаемы ночи в Оуренсе, на холме Пена-де-Франсия, на берегу Отца рек Миньо соловей поет песню, которую он давно выучил наизусть, и в тайную тюрьму Инквизиции начинают поступать первые обвиняемые, первые жертвы доносов, вызванных тысячами причин. Близится к завершению тяжкий труд Посланца по изучению книг и проверке людей, и он знает, что уже недалек тот час, когда ему придется проникать в души своих земляков, чтобы разобраться, где их вина истинна, а где нет.
* * *
   Прочитан Эдикт об Анафеме, и Посланец спускается в тюрьму, где содержится первый обвиняемый. Это молодой парень с испуганным лицом; Посланец бросает на него взгляд и сразу же возвращается в помещения первого этажа, где его ждет документация; там он восстанавливает в памяти облик юноши, которого он почти осязаемо ощущает прямо под собой, в подземелье, и размышляет о предъявленном тому обвинении. Посланец не знает, какую уловку применить, чтобы наилучшим образом выйти из положения, он остро чувствует отсутствие каноника, он так бы ему помог, хотя бы за счет молчания, которое они оба хранят с тех пор, как по необходимости приступили к общей работе. Наконец он уже собирается открыть дело и прочитать его, но в дверь стучат, и в комнате появляется низенький, коренастый, бедно одетый человечек, всем своим видом пытающийся изобразить силу, которой на самом деле у него нет; человечек здоровается с непременно подобающей случаю почтительностью и представляется: он — священник церковного прихода Пиньор-де-Сеа, к которому принадлежит обвиняемый, ожидающий допроса внизу. Вновь пришедший не дожидается, пока Посланец прочтет документы, а в нескольких словах вводит его в курс дела:
   — Внебрачное сожительство — это не грех, скажу я Вам; если девка сама вешается на шею, значит, она сама того хочет, ей такое по нраву, тут никто никого не обидел, а нет обиды — нет и греха. А коли никому от этого не худо — почему мы должны за них решать? А потом, послушайте, о чем там еще говорить, если в Писании сказано: «Crecite et mul-tiplicamini et replete termm»! [76]
   Посланец думает, что пусть грубоваты, но верны слова этого священника, пришедшего издалека, чтобы защитить овцу из своей паствы, которая в страхе томится там, внизу, но он знает, что не должен выдавать своих мыслей, и он грозится, что если священник будет упорствовать в своих суждениях, то обвинят и его. Потом Посланец велит привести узника в камеру для допросов. Но святой отец из Пиньор-де-Сеа не унимается:
   — Так вот, они приходили ко мне за советом, и я сказал им, что это не смертный грех, я сказал им это в исповедальне, исповедоваться-то им в этом нужды не было.
   Посланец начинает терять терпение: поведение приходского священника может быть провокацией, и тогда нельзя ему потакать. Он согласен, он чувствует, что согласен с этим простым и добрым человеком, который, скорее всего, спит со своей служанкой, а может быть, у него есть жена, как у Лоуренсо Педрейры, — прекрасная Симона. Она вдруг возникает в его памяти, помогая укротить порыв, с которым он, казалось, уже не в силах был справиться, он уже готов был сорваться, но сладостное воспоминание о теле девушки смягчает бурю в его душе, наполняет его нежностью и блаженством и даже позволяет изобразить гнев, которого он не испытывает. Посланец должен проявить твердость, он не смеет не наказать за подобные дела, ведь за прелюбодействующими с такой тщательностью охотятся в Кастилии; он хорошо знает, что может быть снисходителен по отношению к чиновникам и священникам Инквизиции, проявлять терпимость в случаях служебного злоупотребления и взяточничества, краж и козней, но ему также хорошо известно, что он должен быть неукоснительно строг, когда речь идет о прелюбодействе и провозе книг. Он должен пресекать в корне всяческую безнравственность, но он знает, что против любви, против плотского желания бессильна всякая Инквизиция, эти чувства всегда будут жить в душе человека, и, чтобы они ушли в небытие, нужно, чтобы прежде исчезли услада долин, красота заливных лугов, зелень рощ, чтобы вся страна обезлюдела и превратилась в нечто невообразимое. Он знает: любовь неистребима, и поэтому он готов сурово ее наказывать. Лишь таким образом он сможет оправдать снисходительность по отношению к прочим проступкам, за которые он должен карать; ведь если он хватит лишнего с контрабандой книг, то в конце концов сможет разрушить сеть, которую никому не удастся восстановить еще много лет. Связи, отважные люди, рискующие жизнью, чтобы тайно провозить книги, встречаются не всегда и не везде, — это редкое порождение определенной эпохи, и он не имеет права допустить, чтобы долгие годы прошли впустую. Посланцу придется быть добродушным, не слишком строгим и лишь внешне нетерпимым в гонениях на тех, кто привозит книги в Галисию, а вся его непреклонность воплотится в беспощадности, с какой он обрушится на дела любовные. Это станет его охранной грамотой.
   Образ Симоны вновь встает перед ним, но теперь его любовь к ней приобретает новое качество, которое он в состоянии проанализировать, ибо был готов к этому: подобное состояние всегда возникает из противоречий, а сейчас он переживает один из самых противоречивых моментов в своей жизни, и он только что открыл для себя ключ к своей собственной безопасности, к собственному выживанию: он должен карать любовь между людьми, открывать их грех пребывающим в неведении, связывать их чувством вины для того, чтобы затем, быть может, освободить их благодаря книгам. О, что за горестная страна, навеки приговоренная лишаться свободы, чтобы вновь приходить к ней через страдание! Горестная страна, вновь и вновь выбирающаяся из одних дебрей, чтобы попасть в другие! Из этого напряжения его души возникает в нем любовь к Симоне и дружба к Лоуренсо, и они столь сильны, что его охватывает страх перед обетом этих чувств, ибо предаться им означает попасть в зависимость, которая ограничит его и не даст ему летать так свободно, как до сих пор. Сознание того, что он может попасть в зависимость, злит Посланца, приводит его в ярость и заставляет терзаться сомнениями. Его тяготит мысль о том, что он может заблудиться на путях любви. Любовь должна покоиться на отвлеченных понятиях, ибо только они не таят в себе опасности; большая любовь — это всегда любовь освободительная, она зиждется не на том, что смертно, а на том, что умереть не может, что переживет и нас самих, и даже историю, которую мы помогаем ковать; такова любовь к Родине, высокие идеалы. Но любовь к людям если и не умирает вместе с ними, то умирает вместе с нами, она не переживет нас, не имеет продолжения. Любовь детей — это иное, а по отношению к другим людям любовь не может пережить нас самих. Но зато в ней есть зависимость, есть нежность, есть услада, есть чувства благородные или низменные, гнев и ревность, отвращение и пресыщенность, и любое из этих чувств может выдать нас в самый неожиданный момент, может сделать нас ничтожными или благородными, поднять к высотам непорочности или ввергнуть в пучину подлости, в самое неподходящее время вселяя в нас человечность и обнажая наши слабые места, нашу полную беззащитность. Если бы сейчас Посланец пошел путем захватившей его любви, он бы освободил приходского священника и отпустил на свободу юношу с испуганными глазами, который ждет его там, внизу; и тогда восторжествовал бы образ Симоны; но он знает, обязан знать: он должен заставить страдать нескольких, немногих, чтобы этой ценой избавить от страданий многих других. Это все тот же вечный спор о цели и средствах. Вчера, во время долгой прогулки в Ойру по берегу Миньо, Лоуренсо Педрейра уверял его, что средства сами по себе уже являются целью и что нет ни одной цели в мире, которая могла бы их оправдать. Посланец вспоминает об этом сейчас, зная, что будет вынужден применить средства, в которые он не слишком верит, чтобы достичь целей, являющихся, по его мнению, благими и возвышенными. Он вспоминает рассуждения Лоуренсо и интуитивно чувствует, что тот прав; более того, он понимает, что общая цель, цель всеобщего освобождения — это не что иное, как скрытое стремление к собственной безопасности; он готов осудить ради собственной безопасности, чтобы самому быть свободнее.
   Определенно любовь делает человека добрее, а высокие цели — не более чем слова. Возможно, концепция, предложенная Лоуренсо Педрейрой, наименее неверна, а философия, из нее проистекающая, если не самая справедливая, то по крайней мере наименее оскорбительная, наименее вредоносная. А если нет обиды, то нет и греха, потому что нет зла. Выходит, старый приходский священник из Пиньор-де-Сеа, старый необразованный священнослужитель, которого в Мадриде сочли бы суеверным язычником, прав. Где нет вреда — нет зла, где нет зла — нет вины. Но ведь нас преследуют, говорит себе Посланец, а богам приходится приносить жертвы, даже если это чужие боги, ибо наши не столь жестоки и кровожадны; итак, нужно принести им в жертву, забить на жертвеннике барашка, на которого они укажут, чтобы спасти остальное стадо, мысленно повторяет Посланец; и он встает и велит задержать господина приходского священника из Пиньор-де-Сеа. Потом он спускается в камеру, чтобы допросить юношу с испуганным взглядом.
* * *
   Парню с испуганным взглядом двадцать четыре года, позавчера ночью он стерег хлеб на гумне своего хозяина.
   — Я всю ночь глаз не сомкнул, и, когда пришел хозяин, он честно меня поблагодарил.
   Посланец улыбается. «Ну, я думаю, ты здесь не поэтому». — «Нет, господин, нет. Я здесь потому, что хозяин велел, чтобы я хлеб стерег, как положено, а с девками чтобы не тешился, не умножал бы в здешних местах смертный грех. А я и сказал ему, что одно дело за хлебом приглядывать, мне это делать положено, я на совесть и делаю, коль хозяин меня послал, а девицы — совсем другое, и чтоб с ними тешиться — так ничего дурного тут нет». Посланец начинает разбираться в том, что произошло. Парень наверняка заявил, что «коль неженатый мужчина спит с незамужней женщиной, то греха в том нет», а в душе хозяина зашевелился страх, который вселило в него слушание Эдикта о Вере: ведь на гумне собираются соседи и затевают спор, такие уж нынче времена, и болтают они кто во что горазд; есть среди них и те, кто трепещет перед угрозой отлучения от Церкви, которое будет провозглашено в ближайшее воскресенье, когда священник волей-неволей вынужден будет громким голосом прочитать Эдикт об Анафеме.
 
   Итак, жители Пиньор-де-Сеа вступают в спор. На острове Онс, когда людям приходилось разрешать споры, они спускались в тростниковые заросли, вооружались тростинами и принимались бить ими друг друга по спине, пока не обессилевали от усталости, но тело-то у них оставалось целым и невредимым, и не было ран, которые могли бы привести к сколь-нибудь серьезным потерям в этой отрезанной от мира провинции у самого выхода в океан. Таков был способ их выживания. В других местах Галисии спор требует большего умственного напряжения, но, пока в нем преобладает разум, можно не опасаться, что произойдет что-нибудь страшное; опасность таится лишь в противоречии здравому смыслу, которое возникает, когда спор вступает на путь «или да, или нет»; тогда уже не требуется никакого усилия, чтобы оправдать упорство спорящих. Если вы уж вступили на абсурдный путь, пролегающий между «да» и «нет», то в ход могут пойти серпы, и, возможно, какая-нибудь мотыга проломит голову, ранее вполне разумную. Сейчас спор течет еще по привычному руслу, но страх уже появился. Это — ощущение некой высшей силы, пришедшей издалека, над которой никто не властен; ужас перед чем-то чужим, никому не ведомым, против чего сам приходский священник предостерегает своих прихожан, — именно это вселяет страх в спорящих, всех, кроме парня, который сейчас глядит испуганно, но тогда его взгляд был тверд и ясен. Вот что он говорил тогда:
   — Хватит врать, то, что прочел священник, — вовсе не отлучение от Церкви, а всего-навсего предписание, установленное тамошним правосудием, и нечего бояться попусту. Господь не допустит, чтобы нас отлучили от Церкви, коли мы не подчинимся этому правосудию, как оградил Он от такой напасти наших отцов и дедов.
   Парень помнит, что он говорил это, подкрепляя свою речь уверенными жестами, чувствуя за собой тень господина священника, зная мысли односельчан и надеясь на их поддержку, но не ведая о страхе, уже таившемся в умах некоторых земляков, о тревоге, которую вселили его слова в душу хозяина.
   На гумне Пиньор-де-Сеа, на лучшем гумне Пиньор-де-Сеа, крестьяне спорят о грехе. Сейчас им невдомек, какие наставления дает на этот счет пришедшее издалека правосудие; уже потом, когда появится донос, все их слова будут непременно записаны и останутся на века молчаливым свидетельством; но сейчас они просто ведут спор о том, грех это или нет — спать с покладистой девушкой, и что сказал бы на сей счет Протопресвитер; грешно ли двум свободным существам наслаждаться любовью, как говорят в наших краях. И парень — тогда его глаза еще блестели — предлагает хозяину побиться об заклад на недельный заработок, что тот не прав и что тешиться с незамужней девкой вовсе не грех, «Ну, ведь сам святой отец так говорит!» На гумне Пиньор-де-Сеа шутят и веселятся, и Эусенда Сердейринья, которой давно уже стукнуло пятьдесят, заявляет, покатываясь от хохота:
   — Ну, смотри, господин хороший, как бы тебе не проиграть.
   Хозяин чувствует себя оскорбленным, потому что понимает, что смешон, а вовсе не оттого, что его односельчане не правы. А Эусенда Сердейринья говорит так, чтобы все ее слышали:
   — Я-то хороша со своими тремя детьми, и все от разных отцов: всю жизнь в смертном грехе, а сама и ведать не ведаю.
   Народ смеется и соглашается, но Перо де Сарабиа, что приехал из Португалии и, похоже, обращенный еврей, во всяком случае такой о нем идет слух, вступает в спор:
   — Кабы девицы ведали, что за дар Божий девственность, ибо они — жены Христовы, они бы не стремились утратить ее так легко, это ведь большой грех…
   — Не такой уж большой грех, я ведь знаю много незамужних, у которых есть дети, это самое большее — полгреха, — возражает парень.
   Обращенный чувствует необходимость утвердиться в недавно обретенной им вере:
   — Молчи, предатель, ты-то уж давно заслужил сто плетей за то, что тешишься подряд со всеми девками.
   Спор разгорается; парень утверждает, что «чем незамужних корить, лучше разобраться с замужними, у которых дети не от своих мужей».
   Даже сейчас, перед Посланцем, узник наивно считает, что он выиграл спор. Он не знает, что Эусенда Сердейринья уже сидит в соседней камере, зато Перо де Сарабиа может спокойно спать в ближайшие месяцы, обеспечив себе безопасность столь подлым путем; парню же придется признать себя усомнившимся в вере, заплатить пятьсот монет штрафа и отправиться в изгнание на два года, на те же два года, что проведет в изгнании и Эусенда Сердейринья.
* * *
   Нескончаемы жаркие вечера в Оуренсе. Со стороны Отца рек Миньо часто надвигается густой туман, наполняющий улицы сыростью, приглушающий краски, липнущий к телу, словно никому не нужная вторая кожа. К полуночи становится прохладнее, может и подморозить, но, пока дождешься ночной свежести и легкий ветерок развеет туман, хочется неторопливо пройтись или укрыться в прохладе крытых галерей; во всей остальной Европе к этому времени уже наступила ночь, и никто, кроме людей привычных, не бодрствует. Эти часы Посланец и каноник посвящают дружеской беседе, они рассказывают друг другу о том, что принес им прошедший день, какие впечатления оставил он в душах собеседников. Это часы откровений, и Посланец, не таясь, рассуждает о том, о чем в течение дня у него не было возможности даже подумать. «В столице жалуются, — говорит он канонику, — что здесь мало читают великих мастеров нашего века. Жалуются еще на то, что в здешних библиотеках почти нет книг, имеющих отношение к Святой Инквизиции, которой я служу». Каноник прикидывается невежественным простачком; и вот уже длинная вереница авторов — провидцев, визионеров, ясновидящих, лукавых мистиков — шествует по улицам Оуренсе, сопровождая прогуливающихся друзей. Из них одному только гению Сервантеса, — кажется, он из рода Сааведра [77], сын хирурга (обычно ими бывают евреи), — не суждено исчезнуть во мраке ночи. «Так о чем же они хотят, чтобы мы читали? О делах чести, которыми они одержимы, но которые мы здесь понимаем совсем иначе?» — вопрошает член капитула Компостелы, и он совершенно прав. «Честь в нашей стране, — заявляет он Посланцу, — зиждется на том, чтобы не лгать и не обманывать того, кого, по твоим словам, ты любишь; на том, чтобы, несмотря ни на что, честно держать данное слово; а если два существа с обоюдного согласия занимаются любовью в зарослях дрока, то это вовсе не означает потерю чести. Мало чего стоит честь мужчины или женщины, если вся она сосредоточена лишь в этом месте». Посланец смеется и доверяет другу горести, которые принес ему этот день, а также свою убежденность в несправедливости назначенных наказаний. «Вы становитесь таким же, как они», — бросает ему каноник, выслушав доводы, оправдывающие принятые решения. «Но мне необходимо внушить им доверие, чтобы в Мадриде знали, что я думаю так же, как они, и при этом не навредить», — настаивает Посланец, но Лоуренсо Педрейра парирует: «Я человек испорченный, а вообще-то люди у нас добрые, простодушные, они не поймут этих хитростей».
   В последующие дни наказания по-прежнему остаются суровыми, однако занимающихся любовью вне брака и не считающих это грехом уже не приговаривают к изгнанию. Но при всем том, и даже несмотря на покровительство лиценциата Педрейры, клир Оуренсе недобрым взглядом следит за деятельностью сухощавого человека, который говорит мало, а слушает много, больше, чем нужно бы, да еще вынюхивает что-то в книжных лавках возле собора, ходит в монастыри и роется в их библиотеках. По прошествии нескольких дней из тех двух недель, что он проводит в Оуренсе, Посланец получает доступ в некий благородный дом, находящийся под покровительством капитула, там тоже есть книги. К нему относятся с недоверием, потому что он слишком хорошо знает, какие книги запрещены; он ищет их, скользя взглядом по полкам библиотеки: ведь он — представитель Святой Инквизиции. Во время длительных прогулок с каноником Посланец признается тому в невозможности внести какой-либо вклад в их общее дело — поэтому он решает покинуть Оуренсе и впредь назначать менее суровые наказания. На следующий день они выезжают в сторону Альяриса.
* * *
   Они вступают в древний столичный город по великолепному мосту Виланова. В этом месте течение реки Арнойи уже не столь стремительно, оно становится более спокойным, вода словно отдыхает под свежей зеленью ольховых зарослей, застывая в изгибах Арнадо, в которых отражается замок. Путники идут на Госпитальную улицу и останавливаются, не доходя до церкви Святого Петра. Они послали вперед секретаря и судебного исполнителя со слугами, чтобы те подготовили все необходимое к их приезду и выполнили их поручения. Сами же они предпочли ехать через Аугасантас, ведя беседы, возможные лишь наедине. Теперь предстоит заняться все тем же: чтение Эдикта о Вере, вопросы — неизбежные проклятые сорок девять вопросов, — Эдикт об Анафеме, а затем ожидание того, что последует донос за доносом, жертва за жертвой. Они ощущают страх, обитающий у подножия замка, где евреи трепещут перед появлением Инквизитора, а кости, истлевающие на их кладбище, будь это только возможно, скрежетали бы, изрыгая проклятия.
   Едва прочитан Эдикт, как начинают поступать доносы. На допросах вместе с Посланцем присутствует и каноник. Они приняли решение, которое никого не должно удивлять: ведь в Компостеле лиценциат Очоа ведет заседания Суда Святой Инквизиции в присутствии Китерии, жены Шоана Пиньейро, жителя города Туй, который там и остался, в то время как она сожительствует с безумно влюбленным в нее Инквизитором. Так что же особенного в том, что член капитула Компостелы помогает проводить и контролирует деятельность, которую осуществляет в Галисии Святая Инквизиция, это совершенно чуждое, навязанное извне учреждение? Вскоре заметно меняется и поведение людей — и тех, что проходят через Трибунал, и тех, что сидят за одним столом с Посланцем, и тех, что встречаются ему на улицах. Теперь его работа снова приобретает смысл, теперь он трудится ради целей, которые считает справедливыми и достойными страны, где он впервые увидел свет. А в Компостеле Архиепископ, принц Максимилиан Австрийский, с удовлетворением принимает новости, которые доходят до него из Альяриса; когда он сообщает о них Декану, тот кивает с довольным видом и ничего не говорит; на всякий случай не следует слишком доверять; да, конечно, не надо чинить ему препятствий, надо ему помогать, но не особенно-то на него полагаться, а то черт его знает…; и Декан складывает пальцы фигой, чтобы отогнать нечистую силу, и улыбается своей обычной сдержанной хитроватой улыбкой. Декан хитроумно расчищает путь Посланцу, перекладывая ответственность на других, вовлекая всех в это дело; теперь вот и Архиепископ настаивает: «Да нет же, надо открыть перед ним все двери, пусть будет лучше такой Инквизитор, а то пришлют еще неизвестно кого». И Декан немногословно соглашается: «Если Ваше Преосвященство того желает…» — и так и будет сделано. Ночью посыльный быстро преодолеет путь из Компостелы в Альярис. На следующее утро в монастыре Святой Клариссы, основанном доньей Виолантой, королевой, супругой Альфонса Мудрого, капеллан уже знает, как ему вести себя с этим человеком, который никогда не говорит по-кастильски, скоро об этом узнают в Виланове-дас-Инфантас и в монастырях Селанова, Монтедерамо, Осейра, Рибас-де-Силь, Святой Кристины, Рокас. В монастырях провинции Оуренсе аббаты открывают перед ним двери библиотек и открыто говорят о том, кто поставляет им книги, по которым они изучают идеи, идущие из-за далеких границ. И лишь в некоторых, исключительных случаях Посланец доверяет Лоуренсо Педрейре какое-нибудь имя, которое тот позже сообщит Декану. В Оуренсе ходят еще слухи о первоначальной суровости Посланца, но Лоуренсо Педрейра уверен: так лучше, поскольку не следует слишком уповать на доброту епископа; однако Посланец теперь знает о скрытой симпатии, которую никак не выдают глаза Его Преосвященства.
   Посланец продолжает свои расследования; он проводит их аккуратно и тщательно, оставляя все в полном порядке; никто не сможет усомниться в его рвении; никто не усомнится в его добросовестности и честности, в плодотворности проделанной им работы. К нему приходит жительница Рекейшо с жалобой на соседа из того же прихода, и Посланец не ограничивается простой беседой. Он задает вопросы с целью выяснения личности женщины, просит назвать имена ее родителей, а также родителей ее родителей, и Мария Гомес заявляет, что она — добрая христианка, и причащается, на Пасху и знает наизусть все молитвы, даже литании, что поют на Святого Иоанна [78].
   — На кого же ты жалуешься, дочь моя? И почему?
   Она хорохорится, словно петух, и говорит высоким срывающимся голосом:
   — На Фарруко Сервиньо, ясно? Тому два месяца назад он поругался со мной и кричал, что отрекается от Бога и от ангелов, и много раз проклинал Бога и ангелов.
   Нужно вызвать обвиняемого; свидетели всегда находятся, и у Фарруко Сервиньо они, к его несчастью, есть. Повторяется та же история, но Фарруко не знает имени своего деда по отцу, потому что мать прижила его от священника; кроме того, он нетверд в «Отче наш», не может прочесть ни «Аве Мария», ни «Верую», ни молитвы во славу его земляка Педро де Месонсо.
   — Вы знаете, почему Вас вызвали?
   Инквизитор не проявляет гнева.
   — Это Мария Гомес да две ее кумушки, потому как я с ней поругался и клял Бога, пропади они пропадом.
   Посланец улыбается про себя, но ни один мускул на его лице не выдает, что его позабавил или удивил этот ответ.
   — Как, когда и где это было?
   И Фарруко Сервинья, почувствовав доверие, расслабляется и начинает рассказывать свою историю:
   — Так вот, был я у себя на поле, корчевал дрок, как вдруг вижу: идут волы без привязи, а за ними эта чертова Маруша, пропади она пропадом, и прямехонько на мое поле, будто оно ихнее. Я ей и говорю: а ну, пошла отсюда! ишь, на чужое потянуло! Да плевать я хотел на Бога, коли Он терпит, чтобы ты тут у меня топталась! Не желаю Его знать, коль Он не велит тебе с твоими волами убраться с моей земли подобру-поздорову.