Альфредо Конде
Грифон

ПУТЕШЕСТВИЕ С ГРИФОНОМ
В ПОИСКАХ ГАЛИСИИ

   Галисия преданий! Путь долог пилигрима…
Антонио Мачадо

   «… И пусть люди думают, что бабка Гарсиа Маркеса была, несомненно, галисийкой». На эти слова из романа Альфредо Конде «Грифон» обратят внимание, наверное, не многие из его читателей. Но, честное слово, к ним стоит присмотреться попристальней.
   Более тридцати лет назад «чудесная реальность» Габриеля Гарсиа Маркеса поразила всех: о невероятном, фантастическом, магическом колумбийский прозаик рассказывал как о чем-то обычном, будничном, заурядном. Но далеко не все знали и знают, что «литературным учителем» Гарсиа Маркеса была… его бабка. Дадим слово самому Гарсиа Маркесу: «Писатель может рассказывать все, что ему вздумается, но при условии, что он способен заставить людей поверить в это. А чтобы узнать, поверят тебе или нет, нужно прежде всего самому поверить в это. Каждый раз, когда я принимался за „Сто лет одиночества“, я сам не верил себе. Тогда я понял, что ошибка состоит именно в тоне, и стал искать, и искал до тех пор, пока не осознал, что самой правдоподобной будет манера, в которой моя бабушка рассказывала самые невероятные, самые фантастические вещи — рассказывала их совершенно естественным тоном; его-то я и считаю основой романа „Сто лет одиночества“ — с точки зрения литературного мастерства».
   Как всем хорошо известно, Христофор Колумб, хотя и был генуэзцем, приплыл в Америку из Испании: во всей Западной Европе только король Арагона Фернандо и его супруга королева Кастилии Изабелла (она — в большей степени!) поверили страстным речам великого безумца — Великого Адмирала Моря-Океана. Вслед за Колумбом завоевывать Америку хлынули искатели золота и приключений со всего Пиренейского полуострова. В том числе и из Галисии, страны моряков и мечтателей: людей, рассказывающих «самые невероятные, самые фантастические вещи совершенно естественным тоном». Так будем же действительно думать, что если не бабка колумбийца Гарсиа Маркеса, то какая-либо его прабабка «была, несомненно, галисийкой». И примем за «литературную истину»: основа магии великого прозаика Латинской Америки — в магии Галисии.
   А вот текст одной из русских лубочных картинок XVIII века, имеющий непосредственное отношение к Галисии: «Копия из гишпанского местечка Вигоса (то есть Виго. — В. А.)… Фустинского села рыбаки поймали чудище морское, или так называемого водяного мужика, с великим трудом насилу его в неводе на берег вытащили…»
   Небылица, рассказанная «совершенно естественным тоном»?
   Но что же это за страна такая — ГАЛИСИЯ?
* * *
   Когда мы говорим «Испания», мы привычно представляем себе: яркое солнце, апельсиновые и лимонные рощи, золотистые пляжи, кастаньеты, фламенко, танцующая Кармен, африканские страсти, мавритано-христианские храмы… Но это — юг Испании.
   А нам надо мысленно представить себе ее северо-запад. Именно здесь и находится Галисия — автономная область нынешнего испанского государства. Страна людей, говорящих на своем — не кастильском — языке. Край, где в году больше дней, когда идут дожди, чем когда светит солнце. Край своеобразной природы и культуры… Край, о котором, к сожалению, ныне в мире знают куда меньше, чем, скажем, о Кастилии, Андалусии либо Каталонии.
   Но было время, когда над Галисией ярко светило солнце славы.
   В Средние века Галисия — центр христианского мира, европейской культуры. Столицу тогдашней Галисии — святой град Сантьяго — называли вторым Римом. Дело в том, что Сантьяго-де-Компостела являлся местом паломничества христиан со всей Европы — здесь, в кафедральном соборе, покоится прах святого Иакова, покровителя Испании.
   Согласно преданию, мощи святого апостола Иакова были обретены в Галисии в начале IX века. И слава о чудесной святыне быстро разнеслась по всему христианскому миру. Обретение мощей святого Иакова стало ключевым событием в объединении политически разрозненных христианских государств, разбросанных на узкой полосе земли в Северной Испании. Оно вдохновило христиан на Реконкисту — отвоевание испанцами своей территории у мавров. В истории Испании эта славная страница, без сомнения, осенена крестом, возносившимся над Галисией-христианкой.
   Немало славных страниц найдем мы и в истории литературной Галисии.
   Дадим здесь совсем краткий очерк галисийской литературы [1]
 
   XIII век — время расцвета поэзии галисийских трубадуров. Время, когда стихи и песни поэтов Галисии почитались литераторами Западной Европы как образцовые. А надо сказать: творчество галисийских хугларов в Европе тогда действительно знали прекрасно. Побывавшие в Галисии паломники, возвращаясь на родину, уносили с собой записи полюбившихся им песен.
   Но затем — увы! — галисийская муза умолкла на пять столетий.
   Только в середине XIX века началось возрождение галисийской — великой! — литературы. Ее новый расцвет связан с именами Росалии де Кастро, Эдуардо Пондаля, Мануэля Курроса Энрикеса.
   О своей «малой родине» создавали произведения — хотя и по-кастильски — такие известные русскому читателю писатели, как Пардо Басан и Валье-Инклан. Родом из Галисии и лауреат Нобелевской премии испанский прозаик Камило Хосе Села.
   А великий испанский поэт, уроженец Андалусии, Гарсиа Лорка, побывав на северо-западе Пиренейского полуострова, признавался: «Я почувствовал себя галисийским поэтом, и властная потребность сочинять стихи в честь Галисии заставила меня приняться за изучение этого края и его языка». И Гарсиа Лорка настолько проникся «духом страны», что написал по-галисийски цикл из шести стихотворений, вошедший в золотой фонд не только галисийской, но и мировой поэзии XX столетия.
   Но — опять увы! — развитие галисийской литературы было прервано с приходом к власти генералиссимуса Франсиско Франко. На этот раз галисийской музе пришлось замолчать почти на четыре десятилетия.
   После смерти Франко (1975 год) писатели Галисии получили наконец-то возможность говорить в полный голос. На своем родном языке.
   Одним из таких писателей и является автор «Грифона» — Альфредо Конде.
* * *
   Альфредо Конде родился 5 января 1945 года в городке Альярисе (провинция Оуренсе). В молодые годы был моряком. Позже, занявшись политикой, стал депутатом Галисийского парламента, возглавлял Совет по культуре в Шунте — правительстве Галисии.
   Литературную деятельность Конде начал как поэт — в 1968 году опубликовал стихотворную книгу «Лунный рассвет» (несколько его стихотворений на русском языке появились в сборнике «Новые голоса» из серии «Антология галисийской литературы»).
   Как прозаик заявил о себе в 1974 году сборником рассказов «Помни о живых». Появившиеся позднее романы привлекли к себе большой интерес читателей в Испании и за ее пределами и были отмечены рядом национальных премий.
   Испанскую национальную премию, а затем и всемирную известность писателю принес роман «Грифон». Первым изданием он вышел в 1984 году и к настоящему времени выдержал уже более десяти переизданий.
   Последующие романы — «Другие дни» (1991), «Меня всегда убивают» (1995), «Синий кобальт» (2001), «Ромасанта. История о Человеке-волке» (2002) — подтвердили репутацию Конде как одного из крупнейших писателей современной Испании.
   В этом году галисиец Альфредо Конде номинирован на Нобелевскую премию.
* * *
   Пересказывать в предисловии сюжет произведения — занятие едва ли не бессмысленное: книга в руках у читателя, и он сам прекрасно разберется во всех хитросплетениях сюжета. К тому же Альфредо Конде приглашает своего читателя в увлекательнейшее и заранее непредсказуемое путешествие — и во времени, и в пространстве. И в необычном обличье — в обличье грифона, существа мифического, а в романе галисийского прозаика (если верить описанию, данному автором) и вовсе невероятного — с телом угря. Ну чем не «водяной мужик» с лубочной картинки? Правда, сам грифон в романе не появляется ни разу…
   Зато в «Грифоне» появляются наш современник Приглашенный Профессор и живущий на четыреста лет раньше Посланец.
   Итак, вот вам, читатель, «святая троица»: Грифон, Профессор, Посланец. Герой, единый в трех лицах. Галисиец, ищущий свою родину, свои корни, свое время и место в Истории. Человек, любящий свою «малую родину» и стремящийся внушить эту любовь всем жителям «планеты людей». И только такая — конкретная — любовь может заставить поверить в ее подлинность, в ее «нелитературность». А тогда (повторим слова Гарсиа Маркеса) «писатель может рассказывать все, что ему вздумается», — мы поверим ему на слово и доверчиво пойдем за ним. За Грифоном? Ну что ж, и за Грифоном тоже. Как шли за великим безумцем Дон Кихотом. Как шли за севильским озорником Дон Жуаном. Как шли за цыганами Федерико Гарсиа Лорки. Мы ведь, открывая еще одну землю, еще одного писателя, еще одну книгу, становимся только богаче.
   И можем зорче вглядеться в свою родную «малую родину» с ее осинами да березами, с ее мифотворящей реальностью.
* * *
   «Искусство — дитя одиночества и тоски», — заметил однажды великий испанец Пабло Пикассо. Создавая произведения, художник преодолевает свою человеческую тоску и одиночество, он переплавляет их в реальную радость — в свое творение — и дарит эту радость всем людям.
   Созданный любовью к своей земле, роман галисийца Альфредо Конде уже подарил эту радость англичанам и итальянцам, немцам и японцам, французам и шведам…
   В Галисии находится самая западная точка Европы. Грифон, нырнувший в воды Галисии почти двадцать лет назад, вынырнул теперь на самом востоке Европы — в России. Право слово, можно только порадоваться за русского читателя.
   Итак, поиски Галисии начинаются…
   Benvidos sexan a Galicia!
   ВикторАндреев

К РУССКОМУ ЧИТАТЕЛЮ

   Роман — это нечто, что происходит с кем-то в каком-то месте. Это верно, как верно и то, что роман представляет собой нечто большее, чем изложение какой-то истории; он предполагает также наличие определенного мировоззрения или мировоззрений, которые могли возникнуть у автора на протяжении его жизни. Именно таким образом построена эта книга. С одной стороны, я ощущал настоятельную необходимость понять, откуда взялись мы, галисийцы, и наша история, которую у нас украли, потому что я не имел об этом ни малейшего представления. Мои русские читатели прекрасно знают, что история — это старая потаскуха, и я выдумал историю Грифона, дабы узнать, чем занималась сия гетера в XVI веке в Галисии, и постараться понять, а заодно описать и полюбить ее, — ведь писатель всегда готов влюбиться в блудницу, особенно такую неприветливую, как наша. Я ощущал также необходимость объяснить себе мир, в котором я живу, — и выдумал историю старого писателя, который проходит по неким местам, не зная, что до него здесь уже побывал кто-то другой и что все, что существует сейчас, — это всегда повторение чего-то бывшего ранее. И ты сам — такое же повторение.
   Сегодня имеется уже гораздо больше сведений об истории Галисии XVI века, чем в то время, когда я задумывал эту книгу, но они во многом совпадают с тем, что я создал в воображении, чтобы написать свой роман. И тем не менее я не перестал считать историю старой прелюбодейкой, а человека — химическим чудом, способным мечтать; ни та, ни другой не являются чем-то существенно большим.
   Добро пожаловать в мир, который я создал в мечтах, чтобы понять мир, в котором я живу. Возможно, он очень далек от вашего мира, мои русские читатели, я точно не знаю, но если это так, то тем лучше, потому что различие предполагает обогащение, делает жизнь интереснее и радостнее.
   Итак, добро пожаловать в мой галисийский мир, во всяком случае в галисийский мир, созданный моим воображением, в котором любовь не считается грехом, а подвергать людей пыткам способны лишь прибывшие из иных миров. Пусть наш мир — и мой, и ваш — станет на самом деле повторением того мира, который мы в свое время не сумели создать, станет миром разнообразным, многоликим, терпимым, где поощряется любое общение, возможна любая свобода, осуществима любая мечта. Но я боюсь, что если все уже было когда-то раньше, то смогут повториться и палачи, и тогда нам останется наслаждаться свободой разве только в мечтах. Добро пожаловать в мир мечты о свободе — о ней уже столько мечтали! — в мир надежды и неизбывного упования.
   Алъфредо Конде
   Каса-де-Педра-Агуда (Галисия)

ГРИФОН

   Моей матери Марии Терссе, моим братьям Сесару, Тете и сестре Луисе за все.


   Сегодня, например, одновременно ощущая себя мужчиной и женщиной, возлюбленным и его подругой, я прогуливался верхом вечерней порой под желтыми листьями осеннего леса, и я был и лошадьми, и листьями, и ветром, и словами, что те двое говорили друг другу, и багряным солнцем, заставлявшим их прикрывать глаза, исполненные любви.
   (Переписка Гюстава Флобера,письмо Луизе Коле[2]от 23 января 1853 года)


   Роман — это нечто, что происходит с кем-то в каком-то месте.
   Гонсало Торренте Бальестер[3] (во время беседы однажды на закате дня)

I

   История Грифона, вернее, Сира Гриффона, ведь так говорили в старой Франции и именно так он подумал о нем впервые, и потом «Сир» — это звучит красиво и по-научному изысканно, — так вот, история Грифона никак не давалась ему, и он бился над ней уже целый год. Первая мысль о Грифоне пришла ему в голову, когда он ужинал вареными раками, приготовленными с какими-то неизвестными ему травками. Впрочем, о рецепте он сразу же догадался: Ecrivesses а l’Armori-caine[4] — масло оливковое и сливочное, а еще коньяк, немного белого вина, возможно эльзасского, соус томатный и кэрри, и потом — неведомые травы, аромат которых он помнит даже сейчас, ведь это они делали соус таким кисло-сладким и вяжущим. К пряному блюду очень шло вино, «Шатонеф дю Пап» 79-го года, и все это вместе доставляло наслаждение, сравнимое разве что с освежающей легкостью вечернего ветерка. Ведь там, в Отель-де-Пари, Fluctuat nec mergitur [5], в доме постройки XVIII века, недалеко от шоссе, ведущего в Марсель через весь Прованс, по ущелью Горж-де-Ванту, имелись не только маленькие залы, в которых ужинали зимой, но и терраса, где можно было поужинать летом. Долетавший до нее восхитительный ночной бриз, как и таинственные пряные травы, невозможно забыть, пока ты жив.
   В маленьких залах висели огромные, во всю стену, картины в стиле наивного пасторального барокко, и, когда на них падал свет, изображенные фигуры приобретали объемность, отчего комнаты становились гнетуще-тесными. Возможно, это происходило потому, что в живописи преобладали золотистые и желтые тона, или из-за зеленоватых бликов, рассеянных тут и там, или же — почему бы и нет? — благодаря обилию алых и голубых пятен. Если присмотреться, пятнышки превращались в камзолы кавалеров или веера в руках у дам, — изнеженные, представленные в жеманных позах, они кокетливо склоняли голову набок, словно она была слишком тяжела для них, или будто они томно погружались в объятия воздуха, неспешно и сладострастно отдаваясь ласке. Все это вполне соответствовало как общей безвкусице обстановки, так и обреченному виду уставших от созерцания официантов — они-то хорошо знали, почему в Отель-де-Пари летом бывает намного больше посетителей, чем зимой. Впрочем, маленькие столовые залы не лишены были своеобразного очарования — в некоторых имелись даже охотничьи сцены.
   Терраса была скрыта вековыми платанами; на ней ощущалась близость реки и слышалось пение тоскующего одинокого соловья, а также рычание автомобилей, проносившихся по шоссе, и что-то еще, что сейчас не имеет никакого значения.
   На этой террасе ему и пришла впервые в голову мысль о Грифоне. Солнце уже давно зашло, когда он вдруг почувствовал тишину, ту тишину, которую дарят деревья находящимся под их кронами: всю тишину, идущую от сотворения мира; удивительную тишину, прилетающую на крыльях легкого, почти незаметного ветерка, — он осторожно подносит ее к твоему уху, она скользит по лабиринтам ушной раковины и заполоняет тебя до головокружения, и надо совершить усилие, чтобы не обезуметь. Столь опасной может оказаться странная музыка тишины. Шум тишины: пустота раковины, или согнутой ладони, или просто темный провал, поглощающий грезы, а ведь человек — всего-навсего химическое чудо, умеющее грезить. И хоть это сказано здесь будто бы невзначай, но так оно и есть.
   Итак, была тишина. Прятавшийся в листве платана фонарь отбрасывал неясный, зеленоватый, тихий свет на стол, на котором совершались роскошные похороны раков, а он пытался избежать ощущений, вызванных, быть может, букетом знаменитой «La grappe du Pape» [6] урожая 79-го года, оседавшей на его нёбе; он испытывал удовольствие, странным образом связанное со вкусом средиземноморских устриц или чем-то подобным. Эта терпкость могла родиться только на каменистой земле Прованса, мягкой лишь по берегам рек, будто бы ласковой на поверхности, но обнажающей свою суровую сущность, если поглубже ее копнуть; и потом, эта вечная пыль: она лезет в глаза и рот, словно желая смягчить невыносимое напряжение провансальского воздуха, такого упругого и плотного, что нужно бежать от него, иначе потеряешь покой. Вот что это за ощущения, вот что это за воздух. Видимый днем, он властвует над тобой и ночью, и фонари, спрятанные в ветвях платанов, придают ему такую страшную силу, что он может смести абсолютно все: и ужин, и тишину, и даже вино, и твою волю, и здравый смысл, и — отчего бы и нет? — то необходимое равновесие, без которого немыслимо нормальное течение жизни.
   Он вдруг ощутил необходимость, острую необходимость нарушить эту тишину. Надо поблагодарить за ужин и выразить каким-то образом свою любовь к этой земле — ведь он, несомненно, любил ее, постепенно открывая ее для себя с каждым новым приездом: мятежная Безье [7], где двадцать тысяч казненных все еще ждут, чтобы Бог принял их; тихая Фонтэн-де-Воклюз [8], над которой витает душа Лауры, благосклонно принимающая возвышенную любовь Франческо; наконец, священная Карпантра [9]. Все это призывало его к решительным действиям: либо прогнать призраки, либо призвать их. Сейчас ему трудно это сделать: мешает и выпитое вино, и изысканное буржуазное воспитание, унаследованное от предков — деревенских идальго, переселившихся в город в те времена, когда города только еще начали появляться в его маленькой далекой стране, — и стремление всем угождать — диктат слабого духа. Но в его теперешнем состоянии любой выход хорош, лишь бы прервать тишину. Надо было обязательно призвать кого-нибудь на помощь.
   Было уже поздно, прошло время восхищаться букетом вина и вкусом раков, наслаждаться покоем ночи, находить удовольствие в разглядывании картин через полуоткрытые окна и слушать тишину, шедшую от реки. Прошло время для чего бы то ни было, и он понял: он просто обязан ввести в этот мир нечто новое. И тогда он призвал Грифона.
   И вот уже целый год он возится с ним, читает книги, пытаясь погрузиться в атмосферу тех времен, в которых созданный им призрак мог оставить следы своего пребывания, и все больше ощущает свое бессилие перед добровольно, но столь нелепо взятым на себя обязательством. За этот год он устал от истории Грифона, которая не выходит у него из головы, заставляя проживать тысячи чужих жизней, натыкаясь то и дело на не поддающиеся никаким оправданиям несоответствия и убеждаясь в бесполезности логических построений. Его угнетала реальность, но не навязанная ему извне, а созданная им самим; вернее, его собственная фантазия, не позволявшая ему избрать путь ирреальности: ведь он столько раз прошел этим путем, что теперь уже принадлежал не себе, а населявшим его призракам. И он проклинал злосчастный ужин в Отель-де-Пари, и раков, и ночи Прованса, и всех грифонов мира, бывших и будущих. История Грифона! Выдумка, рассказанная, чтобы скоротать ночь. Вот так все это и получается. Вино погружает тебя в тишину, тишина оглушает тебя, и, прежде чем она прорвется криком, ты начинаешь грезить. Он сказал «Грифон», как мог бы сказать «ольха» или «конечно», «священник» или «нищий». Надо было прервать тишину, поблагодарить за ужин, а там — будь что будет. Так уже бывало много раз. Но он сказал «Грифон», и все глаза раскрылись в ожидании; он сказал «Грифон», и воздух разлетелся вдребезги, как стекло. И ночь была уже не та, что раньше. Чудо слов, порождающих грезы, чудо грез, подхваченное словами, продленное в них; в них себя обретающее.

II

   Стоя в тени дворца монсеньора Архиепископа, опершись спиной о косяк и не отрывая глаз от струи фонтана под кафедральными стенами, удивительным образом направленной на юго-восток, Посланец размышлял о быстротечности времени и о неуловимости его сути; погруженный в мысли и занятый созерцанием падающей воды, которая была, вероятно, теплой и вкусной, он понимал, что день уже клонится к вечеру и что скоро листва платанов содрогнется в трепете вечерней молитвы. Той же молитвы, однообразной и томительной, при одной мысли о которой у Посланца так сжималось сердце, и он чувствовал себя словно бы обнаженным, отрекаясь от всяческой темноты, от всех сомнений и даже от самой сути своей.
   Стоя в тени дворца монсеньора Архиепископа, Посланец чувствовал, что его томящийся дух обращен в сторону запада, откуда истекала вода, которую он так любил. Это чувство было столь сильным, что если бы ему не надо было подниматься по шедшей по крутому склону улице, начинающейся от самой Университетской площади и зовущей его в Фонтэн-де-Воклюз, расположенную миль за двадцать на северо-востоке оттуда, то он бы и душой, и телом устремился вниз, вперед, по улице Доброго Пастыря, к заросшему платанами монастырю Миноритов и вышел бы на милую его сердцу Галисийскую дорогу [10]. О, какой пленительный дождь омывал теперь его душу! Здесь, в Эксе, вся вода принадлежала ему: и та, что билась фонтаном и погружала его в задумчивость, и теплый ручей, бегущий вдоль пастушьей тропы в тени платанов, и водоем с дельфинами, которые еще не приплыли… В Эксе вся вода принадлежала ему, и теперь его сердце было переполнено ею — мелким дождем, омывающим душу печалью, росой, еще не остывшей на склоне дня, — ведь кругом было столько света! — столько света, что бедное сердце не могло не заплакать; потому что… наш добрый господин был так чувствителен! Он, знавший цену, как никто другой, словам и мыслям, временам и нравам, терял самообладание, стоило только его растрогать. А для этого было вполне достаточно тихого грустного вечера, нежного ветерка или любого другого ласкового проявления жизни, тотчас находившего отклик в саду чувств, который он сумел так хорошо взрастить. В этом — приятная особенность таких, как он, пантеистов: погрузившись в себя и почувствовав, что сердце их увлажнилось, они без труда проделывают тот путь, который для других почти всегда оборачивается непреодолимой мукой или медленным отказом от жизненных благ, часто так и не приводящим к желанной цели. Итак, вечер был прекрасен, а ветер нежен; свет, пробиваясь сквозь листву деревьев, трепетно опускался на камни, и сердце Посланца смягчилось, почти растаяло — столь сильным оказалось волнение, вызванное воспоминанием. И вот отчего.
   Посланца огорчало то обстоятельство, что, хотя нам всегда хорошо известно, когда начинается праздник, нам не дано знать, когда и чем он закончится. Эта болезнь, свойственная тем, кто, как большинство смертных, хотел бы жить вечно, повергает их в состояние меланхолии, которая, овладевая душой, ведет их к пантеизму, заселяя мир отчаянными гедонистами, убеждающими себя, что жизнь гроша ломаного не стоит, и предпочитающими скрывать грызущую их тоску и сходить за людей чувствительных, только бы не ощущать в своем сердце копей страха, нашего ненавистного спутника. Но именно страх учит нас находить единственно возможное утешение: любить то, что окружает нас в нашем странствии. Надо ли говорить, что Посланец был странником. Таким неистовым странником, что половина его существа стремилась к Галисийской дороге, к мягким влажным лугам, обласканным в этот закатный час поразительным светом, пришедшим с моря и льющимся на траву сквозь листья берез, — тем светом, что так любят птицы. Другая же его половина неподвижно стояла здесь, на провансальской земле, прислонившись к камням портала, ошеломленная светом, одурманенная жарой, в образе и плоти человеческой.