Страница:
В черном ящике
Обстановка у пультов ускорителя в институте физики напоминала обстановку на боевом мостике крейсера, когда уже отстрелялись, но отбой тревоги еще не сыгран.
Люди, уставшие от долгого напряжения, от долгого азарта. Азарт помог им и ушел. Теперь есть результаты.
Но без азарта эти результаты выглядят серенькими, и даже трудно поверить, что недавно они казались такими труднодостижимыми и волнующими.
Усталые молодые люди сидели внутри круга, по которому мчались элементарные частицы, мчались электроны.
Мне показали эти электроны. Конечно, не сами электроны, а свет их. Узкий жесткий луч холодно, без мерцаний, вонзился в зрачок – в восемь миллионов колбочек и сто двадцать миллионов палочек.
Этот луч электроны несли перед собой, вращаясь со скоростью, близкой к скорости самого света. Этот луч Двигался вместе с электронами, как фары двигаются с автомобилем.
Свет электронов похож на свет одинокой волчьей звезды.
Светом электронов физики охмуряли именитых и неименитых гостей, одинаково далеких от знания физики.
Я робел перед физиками, хотя это были простые ребята.
И почему мы перед ними робеем?
Вопросы не задавались. Вероятно, еще мешал осадок, выпавший в душе от хамства старика гардеробщика. Мне уже давно было жаль старика и совестно от грубости, с которой я обругал его в ответ на безобидную "свинью". Дисгармония души мешала отдаться атомной физике.
Знаменитый мученик атомного века Роберт Оппенгеймер непоколебимо верил, что гармонию бытия чело" век найдет и ею овладеет. "Без гарантируемого высокими энергиями проникновения в ультрамикроскопический мир нельзя продолжить борьбу за торжество разума, за восприятие рациональной гармонии бытия". Здесь самое интересное для меня слово – прилагательное "рациональной".
Еще мне объяснили, что ускоритель – это фактически генератор вопросов.
То есть можно сказать, что если бы физики, создавая ускоритель, знали твердо, что из их затеи получится, то они бы знали уже заранее ответы на научные вопросы, которые они задают, и тогда незачем было бы проводить исследования, создавать ускорители и вообще городить архидорогостоящий огород. Физики затем и городят ускоритель, чтобы он им родил вопросы, которые сами они высосать даже из самого гениально-неожиданного физического пальца не способны.
Физики не только не знают ответов, но и не очень хорошо знают, какие вопросы можно задавать физике высоких энергий, имеют ли вообще смысл задаваемые вопросы, и если имеют, то какой.
Зато физики уже не сомневаются в том, что если делить отрезок на все меньшие и меньшие отрезочки, то мы доделимся до таких кусочков пространства, свойства которых никак не совпадают со свойствами сантиметрового или километрового отрезка, который мы начали делить. И вот там-то и может сидеть фридмон Маркова, а в этом фридмоне и другие цивилизации, другие умники, другие дураки. Им там плохо. Потому что в мире элементарных частиц понятия нашего Времени и Пространства играют в чехарду. Например, сегодня есть основания предполагать, что позитрон это электрон, который двигается против течения Времени. Из настоящего он двигается в прошлое. Во всяком случае, такое предположение отлично годится для математических моделей.
Занятно получилось у физиков с очисткой зерна от долгоносика. Они сделали ускоритель для облучения потока зерна в элеваторе. Зерно прекрасно облучалось, долгоносики дохли без всяких лишних разговоров. Не учли только одной детали. Когда зерно потоком обтекает ускоритель, происходит электризация зерен, и так как зерно всегда находится вместе со своей пылью, то все это дело взрывается.
Если бы физики спросили уборщицу на любом портовом элеваторе, она обстоятельно объяснила бы им технику безопасности при работе с зерном и даже рассказала бы о том, что если янтарь потереть, то он тоже электризуется.
Прямо от ускорителя элементарных частиц я попал в институт цитологии и генетики. Из мира огромных энергий, гудения агрегатов, волчьего света электронов, из мужского мира караульного помещения или боевой рубки крейсера я попал в тихий женский мир.
Последовательность моих перемещений была совершенно случайной, но полной глубочайшего смысла, ибо признаки всех живых организмов, и в частности наше генетическое воспроизводство, зависят прежде всего от процессов атомного масштаба. Пьяницы неизлечимы потому, что алкоголизм есть какое-то неведомое пока изменение на атомном уровне внутри молекул, из которых состоит алкоголик. Душевное страдание, приведшее человека к пьянству, таким образом, накоротко связано с движением позитронов навстречу Времени.
Ведь и вы, и я начались с одной-единственной микроскопической капельки.
В ней был зашифрован весь механизм развития моего организма, вся специфика биологического вида, все механизмы внутренней регуляции, все инстинкты и безусловные рефлексы, мой характер и темперамент. Измерить это богатство в битвах информации трудно, но, вероятно, там содержалось больше сведений, нежели способна вместить вся система моей сегодняшней памяти.
Я теперешний – всего-навсего пятидесятое или шестидесятое поколение той микроскопической частицы живой материи.
Я состою из восьми триллионов клеток. Каждая содержит не только ту генотипическую информацию, которая необходима для выполнения ею функций, но и полную информацию – ту же самую, которой располагала яйцеклетка. Поэтому теоретически возможно развитие клетки, скажем, слизистой оболочки моего языка во взрослый человеческий организм. На практике это пока невозможно только потому, что такие мои клетки не обладают эмбриогенетической потенцией.
Каждые сутки в моем хилом организме обновляется семь миллиардов клеток.
Все клетки крови обновляются за три-четыре месяца.
Клетки печени живут восемнадцать месяцев.
Клетки мозга не обновляются и в случае поражения гибнут навсегда.
Все чертежи, схемы, таблицы, справочники, потребные для изготовления человека, имеют объем восьмитысячной доли кубического миллиметра.
Мне показали фотографии тех ужасных существ, которые получаются, если какой-нибудь атом из первоначальной клетки чуть сдвинулся со своего места. Потом показали прелестные шкурки норки разной расцветки, разной длины. И женские пальцы одну за другой встряхивают шкурки; незаметно для хозяйки пальцы ласкают мех, тонут в нем. Норки необыкновенные. Их сделали эти женские пальцы, которые научились копаться в хромосомах.
На стене в кабинете – рисунок: девушка, обвитая змеей-хромосомой. На стене лаборатории – фотография артиста БДТ Копеляна. Женские голоса поругивают Дубинина за головокружение от успехов. Рассказывают о работах по выведению лисиц, любящих людей, испытывающих к людям альтруистические, дружеские чувства. У диких лис детишки появляются один раз в году – весной. Альтруистические лисы будут рожать в любое время года. Лисьи шубки будут производиться как на конвейере…
Нельзя сказать, что я чувствовал себя хорошо, когда остался один на сцене в Доме ученых перед сотней зрителей.
Ни единой мысли не было в моем черепе. Только головная боль.
И я вынужден был прибегнуть к испытанному приему рассказа автобиографии, напичкав его морскими байками.
Но мне необходимо было, мне во что бы то ни стало необходимо было объяснить аудитории трагедию дилетантского интереса ко всему сущему. Мне казалось, что здесь меня смогут понять.
Я вытащил листок с цитатой из сочинений одного русского писателя-классика и сказал, что буду читать цитату, пока кто-нибудь не сможет назвать автора.
Долго пришлось ждать этого момента!
Я читал:
– "Все более или менее согласились назвать нынешнее время переходным. Все, более чем когда-либо прежде, ныне чувствуют, что мир в дороге, а не у пристани, не на ночлеге, не на временной станции или отдыхе. Все чего-то ищет, ищет уже не вне, а внутри себя. Вопросы нравственные взяли перевес и над политическими, и над учеными, и над всякими другими вопросами. И меч и гром пушек не в силах заменить мир. Везде обнаруживается более или менее мысль о внутреннем строении: все ждет какого-то более стройнейшего порядка. Мысль о строении как себя, так и других делается общею…"
Я читал и слышал, как в тихом зале тишина шла и шла куда-то вглубь, под пол и даже в мерзлый фундамент. Я читал знакомый текст автоматически, мозг не участвовал в чтении. И я успевал думать избитую думу о том, что нам только кажется, что живем мы в особенную, неповторимую, никогда не бывшую эпоху, сверхоригинальную, сверхособенно сложную. И так казалось всем людям, и всегда так будет казаться, а стоит почитать о том, над чем билась мысль искреннего писателя в любые прошлые эпохи, то увидишь их полнейшую актуальность и в твое время. И даже можешь не чистить языковые приметы давнего времени. Это такая чешуя, от которой уха только наваристее.
– "Мысль о строении как себя, так и других делается общею… Всяк более или менее чувствует, что он не находится в том именно состоянии своем, в каком должен быть, хотя и не знает, в чем именно должно состоять это желанное состояние. Но это желанное состояние ищется всеми; уши всех чутко обращены в ту сторону, где думают услышать о вопросах, всех занимающих. Никто не хочет читать другой книги, кроме той, где может содержаться хотя бы намек на эти вопросы. Надобны ли в это время сочинения такого писателя, который одарен способностью творить, создавать живые образы людей и представлять ярко жизнь в том виде, как она представляется ему самому, мучимому жаждой знать ее? Определим себе прежде, что такое писатель, которого главный талант состоит в творчестве…"
Здесь меня пот прошиб, ибо я испугался, что слушатели решат, будто чужим текстом я говорю о себе в полном приближении. И я уже взмолился всем богам, чтобы скорее нашелся в зале эрудит и назвал автора. Но эрудит не находился. И я пошел выкидывать фразы и соединять остатнее как бог на душу положит:
– "Нужно, чтобы в произведении такого писателя жизнь сделала шаг вперед и чтобы он, постигнувши современность, ставши в уровень с веком, умел обратно воздать ему за наученье себя научением его… Возвратить людей в том же виде, в каком и взял, для писателя-творца даже невозможно: это дело сделает лучше его тот, кто, владея беглой кистью, может рисовать всякую минуту все, что проходит пред его глазами, не мучимый и не тревожимый внутри ничем…"
Здесь из зала раздался не очень уверенный, но достаточно решительный голос:
– Это Виктор Шкловский!
– Нет, – сказал я и, выполняя условие, продолжил чтение: – "Бели писатель сам еще не воспитался так, как гражданин земли своей и гражданин всемирный, если он, покорный общему нынешнему влечению всех, сам еще строится и создается, тогда ему даже опасно выходить на поприще: его влияние может быть скорее вредно, чем полезно. Это продолжающееся строение себя самого непременно обнаруживается во всем, что ни будет выходить из-под пера его. Чем он сам менее похож на других людей, чем он необыкновеннее, чем отличнее от других, чем своеобразнее, тем больше может произвести всеобщих заблуждений и недоразумений. То, что в нем есть не более как естественное явленье, законный ход его необыкновенного организма, состоянье временное духа, может показаться другим людям верховною точкою, до которой следует всем дойти…"
– Гоголь! – наконец-то раздалось из зала.
Интересно, что процесс чтения на людях, даже если читаешь механически, читаешь знакомый до запятой текст, все-таки заставляет понять нечто в тексте особенно отчетливо или, наоборот, обнаружить логические сбивы, которых раньше не замечал.
На сцене Дома ученых Академгородка я понял с голой ясностью, что Гоголь отстаивает право человека высказывать свои сомнения, неуверенности, право на ошибки, но все это только в понятийном ряду, в пересказе словами, для воздействия только на мозг. А вот если человек переведет растерянность в художественные образы, этими образами будет вносить растерянность в душу читателей, то он, художник-писатель, совершит преступление перед совестью. Вот она где реакционность-то! Сомневайся сам, но не смущай других! То есть логическими построениями можешь вызывать смятение, а то, что убеждает и помимо логики, то, что вызывает веру прямо в сердце, минуя разум, – то табу!
Я попытался объяснить озарившее меня аудитории, но запутался. Вышенаписанное не было озарением для них. Оно было для них избитым местом.
И я начал тонуть. И как всякий тонущий, начал этот процесс с пускания пузырей.
Понятия не имею почему, но я вдруг понес о матриархате. О том, что значительные женщины добивались всечеловеческих успехов только на "мужском" пути. Что человечество еще не начало использовать "женский взгляд" на мир, особую точку отсчета. Что важна не женская интеллектуальная потенция, проверяемая сравнением с мужскими интеллектуальными достижениями, а необычность взгляда, интересов, направленности женского разума. То есть именно то, что женщины-писательницы, например, тщательным образом камуфлируют под "мужскую" прозу. И что в будущем мы – кровь из носу! – придем к матриархату.
Здесь одна пожилая дама, как лотом оказалось – известный генетик, громко чихнула, громко сказала, что она надеется, что ее потомки не доживут до матриархатных времен; что она лично терпеть не может женщин-руководительниц, что биологии грозит тупик именно потому, что в нее, биологию, битком набилось женщин.
– Мужчины привыкли себя изучать и заниматься самоедством даже на людях, что мы и видели на примере уважаемого автора. А женщины привыкли себя выдумывать. Потому, когда женщины начнут самоизучаться, они будут изучать то, что они о себе придумали, а не то, что они ость на самом деле.
Сделав этот вывод среди опасливо-задумчивой тишины зала, генетик еще раз чихнула прямо в мой адрес, извинилась и вышла вон.
Слово взял молодой человек. Он заговорил намеренно отвратительным, вызывающе-пронзительным голоском с явно поддельными женскими интонациями. Он сказал, что я последние десять лет деградирую, что в моих последних книгах полно вульгарного материализма и ворованных из газет информации, цена которым нуль, что я перестал волновать. А когда Гоголь, помянутый мною здесь всуе, почувствовал, что перестал волновать, то есть кончился как писатель, то он погиб сразу и как человек.
Молодой оратор бил в яблочко, в десятку, в эпицентр, в солнечное сплетение. Ради такого я сюда и прилетел. Правда, я жаждал сочувствия и совета, а не четких формулировок своих провалов.
Деликатные слушатели подняли гвалт, чтобы заставить молодого человека замолчать. Им было жаль меня. Я утихомиривал орущих, чтобы выслушать оратора до конца. Но его можно было и не защищать. Он сам справился с аудиторией. Он повернулся к ней и полуженским голоском объяснил, что кричат здесь только задубевшие в вульгарном материализме товарищи, что он устал от материи уже до чертиков, что самое прекрасное в Гоголе веселость первых его сочинений, веселость стихийная, которой Гоголь спасался от припадков болезненной тоски, которой развлекал сам себя, вовсе не заботясь, зачем это, для чего и кому от этого выйдет какая польза. И если у выступавшего здесь товарища еще можно что-нибудь читать в его компилятивных книгах, то это анекдоты, а от его подпольной фанатической проповеди искусства как примирения с жизнью мухи дохнут.
Дальше пошла массовая перепалка, в жаре которой быстро расплавился я. Обо мне просто забыли. Не задали даже вопроса о творческих планах. Такой вопрос принято считать образцом читательской серости и скудости читательского воображения. Но оказалось, что отсутствие такого вопроса саднит писательскую душу отсутствием в читателях интереса к тому, чем ты собираешься осчастливить человечество. Таким образом, умная аудитория, которая сознает банальность вопроса о творческих планах и не задает его, есть аудитория жестокая.
И когда я увидел Желтинского в фойе, то обрадовался ему не меньше, чем в ленинградском аэропорту.
– Мне приказано свозить тебя в Новосибирск в Бюро пропаганды художественной литературы, – сказал Ящик, уводя меня с Голгофы. – Получишь там деньги за выступление и отметишь командировочное.
У него был усталый вид. Он приехал за мной прямо с похорон. Мой вид, вероятно, был не лучше. Мне казалось, что я тоже побывал на похоронах, но только на своих собственных. Тяжелый хлеб – публичные выступления. После них полезно бывает вспомнить какие-нибудь шедевры из сочинений графоманов типа: "Стада овцеводов спускались с гор…" Но именно тут-то такие шедевры и не приходят тебе на ум.
– Ну, нашел что-нибудь из того, что искал? – спросил Ящик, выводя темно-малиновую новую "Волгу" на крахмальную скатерть укатанного зимнего шоссе.
– Ничего я не ищу здесь.
– Ищешь. И найдешь. Что ищешь – найдешь. Не истину, а то, что найти готов и найти хочешь.
Вот уж чего мне не хотелось, так это говорить о себе самом.
– Твой самоубийца пил? – спросил я, – Он повесился? Вешаются чаще всего алкаши.
– Нет. Не пил. Здесь это не модно. У нас сто мужчин и все с доступом к спирту. Выпивают сухое винцо двое. Этот вовсе не пил.
– В какое время суток он…
– Утром. Между девятью и десятью.
– Полное нарушение теории самоубийств! Обычно это случается в любое ночное время, в крайнем случае вечером. Но утром…
– Интересно отметить, – начал Ящик тем учено-наставительным голосом, которым он обычно вещал на людях, но уже не употреблял в беседах со мной, – коллега был максималист. При слабом сложении брал в туристический поход рюкзак в шестьдесят килограммов. Самодеятельный йог. Стоял на голове в легком тренировочном костюме при открытом окне в сильный мороз. Болел ангинами. Затем стоматит. Затем бессонница. Душа с некоторым утончением, то есть с тягой к общим вопросам и искусству. Тебе это особенно интересно должно быть. Так. Подзатянул с диссертацией. Так. Квартиру получил неожиданно быстрым путем. Сразу после женитьбы помер тесть и освободил жилплощадь. Интересно отметить, что трудности с квартирой так же необходимы для современного ученого, с точки зрения естественного отбора, как поиски свободной пещеры дикарем в условиях каннибализма на заре человечества. В квартирных трудностях мужает и крепнет дух ученого… Так. Вопрос жены. Нелады были с женой. Ну, это у всех. По науке. "Нобелевская" тяга существовала. Опять максимализм. Американцы поставили опыт, наблюдали новое явление, объяснили. Коллега нашел лучшее объяснение, предложил более точные формулы. Американцы поскрипели и согласились. Эффектная довольно победа. Удача. Он ее развивал. По ходу дела потребовалось повторить сам опыт. И он повторил. И оказалось, что американцы чуть напутали в своем. Полетело к чертям собачьим новое и точное объяснение коллеги. Он, оказывается, объяснил несуществующее. Он красиво и эффектно подвел базу, фундамент теории под тухлое яйцо.
– Но он же сам создал свежее яйцо! Разве уточнение, которое он внес в опыт американцев, не научная заслуга?
– Интересно отметить, что да. И большая заслуга.
Но обнаружение чужой ошибки оказалось отрицательным результатом в его теории, а отрицательный результат не укладывается в диссертации по нашим сегодняшним установкам. Предстояло делать сотни монотонных экспериментов по развитию и определению новых результатов. Годы мути. Не для него.
– И это основная причина самоубийства?
– Нет, – сказал Ящик, отпустил руль и обеими руками обстоятельно поправил очки.
Хотя шоссе было пустынно, но мы ехали без руля и ветрил достаточно долго, чтобы я вспомнил, что Ящик попал в науку с флота. Я хочу этим сказать, что штурман подводной лодки капитан-лейтенант запаса Желтинский Сохранил в себе некоторую уверенную лихость в обращении с быстродвигающимися механизмами.
– Возьми руль, дубина! – сказал я. Он взял руль и тяжело вздохнул:
– Знаешь, Сосуд, я чувствую себя виноватым в этой истории. Ноет совесть. Парень был одинок – вот причина. Понимаешь, он раздражал: плохо умел выражать сложные мысли. Не мог объяснить кое-что из своих идей даже мне, руководителю. Пришлось прочитать курс по его узкой теме студентам, самому пришлось разбираться в каждой детали, чтобы понять, о чем он лепечет… Ладно. Как выступление? Как тебе наш народ?
– Один паренек писклявым голосом предложил мне заканчивать счеты с жизнью.
– Что еще ты услышал?
– Что наука – раковая опухоль на мозгу человечества. Она ведет в тупик материальной конечности.
– А надо в бесконечность человеческой души?
– Приблизительно так.
– Молодой высказывался?
– Да.
– С бородой?
– Да. Ты его знаешь?
– Нет, идеализмом занимаются более менее откровенно только молодые бородатые.
– Ты их не любишь?
– Я им завидую. Что еще слышал?
– Такую фразу: "Я здесь четыре года и уже ненавижу Академгородок всеми фибрами".
– Кто говорил – физик, химик, биолог, историк?
– Математик из вашего вычислительного центра.
– Еще?
– Что вы – люди без родины. Вам один черт -Сибирь или Луна, только бы давали деньги на эксперименты.
– Так. А еще?
– Что пора развенчать Эйнштейна, что существует культ его личности, хотя Лоренц и Пуанкаре стоят не меньше.
– Во как! – с удовольствием высказался Ящик. – А про мусор?
– Что "мусор"?
– Про домашний, кухонный мусор не слышал? Что его ученым девать некуда?
– Нет.
– Еще услышишь!
В бюро пропаганды художественной литературы при новосибирской писательской организации бухгалтерша высчитала разницу за одиночный номер в гостинице, который мне, оказывается, не был положен; затем удержала за броню; затем вручила билет до Москвы, а не через Москву до Ленинграда, что обошлось мне еще рублей в двадцать; затем попросила оформить в Ленинграде липовую командировку, заверить ленинградскими печатями и выслать обратно заказным письмом вместе с использованным билетом.
Я поблагодарил бухгалтершу за все это и вывалился на мороз, урча от раздражения.
Ящик сидел в машине и слушал радио на французском языке.
Пейзаж вокруг был пустынный. Бюро находится возле рынка, а рынок не работал по причине воскресенья.
– Поехали, – сказал я. – И, если можно, побыстрее, а то с меня еще что-нибудь высчитают.
– Нельзя, Сосуд. Здесь платная стоянка. Надо рассчитаться. Видишь талон на стекле?
Платная стоянка в Новосибирске в разгар зимы среди арктической пустынности предрыночной площади!
– Такое ощущение, что я попал в Париж в час пик, – сказал я.
– Чтобы его укрепить, я и слушаю иностранщину, – сказал Ящик и посигналил, ибо сборщика подати не было видно. – Между прочим, французики говорят занятные штуки. На Западе уже возникла проблема создания атомной бомбы бандитами в тайне от государства. Вообще-то любой ученый среднего класса может построить сегодня бомбочку, если имеет деньги и обогащенный плутоний. Такой плутоний применяется в атомных электростанциях. Его можно украсть или перекупить на рынке радиоактивных материалов…
Подошел сильно веселый неученый бандит – сборщик подати – и в тайне от государства забрал у Ящика целковый, не дав сдачи.
– Что хочешь здесь посмотреть? – спросил Ящик. – У меня еще час свободен. А на всю ночь я сажусь на эксперимент.
– Вокзал, – сказал я.
Тридцать лет тому назад я ночевал в уютном углу огромного новосибирского вокзала. Это был чудесный уголок – на полу за мусорной урной. Каким-то чудом мать смогла засунуть меня туда. В огромном вокзале медлительно копошились полумертвые эвакуированные ленинградцы и мобилизованные киргизы. Они пытались укрыть спинами в ватных халатах труп товарища, который умер скорее всего от какой-нибудь инфекционной болезни, а может, просто от ужаса военных вокзалов. Они прятали труп товарища от начальства целые сутки. Вот вместе с этим умершим киргизом я и делил уголок за мусорной урной.
– Да, – сказал Ящик. – Самое страшное в войну – вокзалы.
– Типичное высказывание тыловика, – сказал я.
– Не тыловика, а бездомного мальчишки, который пробирается на фронт, но на каждом вокзале влипает в патруль, – наставительно поправил Желтинский и повез меня к уголку моего отрочества. Но там даже вылезать из машины не захотелось. Бог с ним, с моим отрочеством. Да и сам вокзал по нынешним масштабам оказался не таким уж огромным, как казалось из-за мусорной урны.
– Ну, что еще хочешь посмотреть? – спросил Ящик. – Недавно здесь открыли мемориальный комплекс. Там выбиты имена погибших сибиряков.
Мы подъехали к мемориалу. Серые, бетонные стелы с именами. Швы между бетонными блоками заделаны небрежно.
Начиналась метель. Поземка шуршала по бетону и голым кустам. Нынешние мальчишки в полувоенной форме стояли в карауле. Они посинели от холода, но хранили на лицах сурово-солдатское.
Люди, уставшие от долгого напряжения, от долгого азарта. Азарт помог им и ушел. Теперь есть результаты.
Но без азарта эти результаты выглядят серенькими, и даже трудно поверить, что недавно они казались такими труднодостижимыми и волнующими.
Усталые молодые люди сидели внутри круга, по которому мчались элементарные частицы, мчались электроны.
Мне показали эти электроны. Конечно, не сами электроны, а свет их. Узкий жесткий луч холодно, без мерцаний, вонзился в зрачок – в восемь миллионов колбочек и сто двадцать миллионов палочек.
Этот луч электроны несли перед собой, вращаясь со скоростью, близкой к скорости самого света. Этот луч Двигался вместе с электронами, как фары двигаются с автомобилем.
Свет электронов похож на свет одинокой волчьей звезды.
Светом электронов физики охмуряли именитых и неименитых гостей, одинаково далеких от знания физики.
Я робел перед физиками, хотя это были простые ребята.
И почему мы перед ними робеем?
Вопросы не задавались. Вероятно, еще мешал осадок, выпавший в душе от хамства старика гардеробщика. Мне уже давно было жаль старика и совестно от грубости, с которой я обругал его в ответ на безобидную "свинью". Дисгармония души мешала отдаться атомной физике.
Знаменитый мученик атомного века Роберт Оппенгеймер непоколебимо верил, что гармонию бытия чело" век найдет и ею овладеет. "Без гарантируемого высокими энергиями проникновения в ультрамикроскопический мир нельзя продолжить борьбу за торжество разума, за восприятие рациональной гармонии бытия". Здесь самое интересное для меня слово – прилагательное "рациональной".
Еще мне объяснили, что ускоритель – это фактически генератор вопросов.
То есть можно сказать, что если бы физики, создавая ускоритель, знали твердо, что из их затеи получится, то они бы знали уже заранее ответы на научные вопросы, которые они задают, и тогда незачем было бы проводить исследования, создавать ускорители и вообще городить архидорогостоящий огород. Физики затем и городят ускоритель, чтобы он им родил вопросы, которые сами они высосать даже из самого гениально-неожиданного физического пальца не способны.
Физики не только не знают ответов, но и не очень хорошо знают, какие вопросы можно задавать физике высоких энергий, имеют ли вообще смысл задаваемые вопросы, и если имеют, то какой.
Зато физики уже не сомневаются в том, что если делить отрезок на все меньшие и меньшие отрезочки, то мы доделимся до таких кусочков пространства, свойства которых никак не совпадают со свойствами сантиметрового или километрового отрезка, который мы начали делить. И вот там-то и может сидеть фридмон Маркова, а в этом фридмоне и другие цивилизации, другие умники, другие дураки. Им там плохо. Потому что в мире элементарных частиц понятия нашего Времени и Пространства играют в чехарду. Например, сегодня есть основания предполагать, что позитрон это электрон, который двигается против течения Времени. Из настоящего он двигается в прошлое. Во всяком случае, такое предположение отлично годится для математических моделей.
Занятно получилось у физиков с очисткой зерна от долгоносика. Они сделали ускоритель для облучения потока зерна в элеваторе. Зерно прекрасно облучалось, долгоносики дохли без всяких лишних разговоров. Не учли только одной детали. Когда зерно потоком обтекает ускоритель, происходит электризация зерен, и так как зерно всегда находится вместе со своей пылью, то все это дело взрывается.
Если бы физики спросили уборщицу на любом портовом элеваторе, она обстоятельно объяснила бы им технику безопасности при работе с зерном и даже рассказала бы о том, что если янтарь потереть, то он тоже электризуется.
Прямо от ускорителя элементарных частиц я попал в институт цитологии и генетики. Из мира огромных энергий, гудения агрегатов, волчьего света электронов, из мужского мира караульного помещения или боевой рубки крейсера я попал в тихий женский мир.
Последовательность моих перемещений была совершенно случайной, но полной глубочайшего смысла, ибо признаки всех живых организмов, и в частности наше генетическое воспроизводство, зависят прежде всего от процессов атомного масштаба. Пьяницы неизлечимы потому, что алкоголизм есть какое-то неведомое пока изменение на атомном уровне внутри молекул, из которых состоит алкоголик. Душевное страдание, приведшее человека к пьянству, таким образом, накоротко связано с движением позитронов навстречу Времени.
Ведь и вы, и я начались с одной-единственной микроскопической капельки.
В ней был зашифрован весь механизм развития моего организма, вся специфика биологического вида, все механизмы внутренней регуляции, все инстинкты и безусловные рефлексы, мой характер и темперамент. Измерить это богатство в битвах информации трудно, но, вероятно, там содержалось больше сведений, нежели способна вместить вся система моей сегодняшней памяти.
Я теперешний – всего-навсего пятидесятое или шестидесятое поколение той микроскопической частицы живой материи.
Я состою из восьми триллионов клеток. Каждая содержит не только ту генотипическую информацию, которая необходима для выполнения ею функций, но и полную информацию – ту же самую, которой располагала яйцеклетка. Поэтому теоретически возможно развитие клетки, скажем, слизистой оболочки моего языка во взрослый человеческий организм. На практике это пока невозможно только потому, что такие мои клетки не обладают эмбриогенетической потенцией.
Каждые сутки в моем хилом организме обновляется семь миллиардов клеток.
Все клетки крови обновляются за три-четыре месяца.
Клетки печени живут восемнадцать месяцев.
Клетки мозга не обновляются и в случае поражения гибнут навсегда.
Все чертежи, схемы, таблицы, справочники, потребные для изготовления человека, имеют объем восьмитысячной доли кубического миллиметра.
Мне показали фотографии тех ужасных существ, которые получаются, если какой-нибудь атом из первоначальной клетки чуть сдвинулся со своего места. Потом показали прелестные шкурки норки разной расцветки, разной длины. И женские пальцы одну за другой встряхивают шкурки; незаметно для хозяйки пальцы ласкают мех, тонут в нем. Норки необыкновенные. Их сделали эти женские пальцы, которые научились копаться в хромосомах.
На стене в кабинете – рисунок: девушка, обвитая змеей-хромосомой. На стене лаборатории – фотография артиста БДТ Копеляна. Женские голоса поругивают Дубинина за головокружение от успехов. Рассказывают о работах по выведению лисиц, любящих людей, испытывающих к людям альтруистические, дружеские чувства. У диких лис детишки появляются один раз в году – весной. Альтруистические лисы будут рожать в любое время года. Лисьи шубки будут производиться как на конвейере…
Нельзя сказать, что я чувствовал себя хорошо, когда остался один на сцене в Доме ученых перед сотней зрителей.
Ни единой мысли не было в моем черепе. Только головная боль.
И я вынужден был прибегнуть к испытанному приему рассказа автобиографии, напичкав его морскими байками.
Но мне необходимо было, мне во что бы то ни стало необходимо было объяснить аудитории трагедию дилетантского интереса ко всему сущему. Мне казалось, что здесь меня смогут понять.
Я вытащил листок с цитатой из сочинений одного русского писателя-классика и сказал, что буду читать цитату, пока кто-нибудь не сможет назвать автора.
Долго пришлось ждать этого момента!
Я читал:
– "Все более или менее согласились назвать нынешнее время переходным. Все, более чем когда-либо прежде, ныне чувствуют, что мир в дороге, а не у пристани, не на ночлеге, не на временной станции или отдыхе. Все чего-то ищет, ищет уже не вне, а внутри себя. Вопросы нравственные взяли перевес и над политическими, и над учеными, и над всякими другими вопросами. И меч и гром пушек не в силах заменить мир. Везде обнаруживается более или менее мысль о внутреннем строении: все ждет какого-то более стройнейшего порядка. Мысль о строении как себя, так и других делается общею…"
Я читал и слышал, как в тихом зале тишина шла и шла куда-то вглубь, под пол и даже в мерзлый фундамент. Я читал знакомый текст автоматически, мозг не участвовал в чтении. И я успевал думать избитую думу о том, что нам только кажется, что живем мы в особенную, неповторимую, никогда не бывшую эпоху, сверхоригинальную, сверхособенно сложную. И так казалось всем людям, и всегда так будет казаться, а стоит почитать о том, над чем билась мысль искреннего писателя в любые прошлые эпохи, то увидишь их полнейшую актуальность и в твое время. И даже можешь не чистить языковые приметы давнего времени. Это такая чешуя, от которой уха только наваристее.
– "Мысль о строении как себя, так и других делается общею… Всяк более или менее чувствует, что он не находится в том именно состоянии своем, в каком должен быть, хотя и не знает, в чем именно должно состоять это желанное состояние. Но это желанное состояние ищется всеми; уши всех чутко обращены в ту сторону, где думают услышать о вопросах, всех занимающих. Никто не хочет читать другой книги, кроме той, где может содержаться хотя бы намек на эти вопросы. Надобны ли в это время сочинения такого писателя, который одарен способностью творить, создавать живые образы людей и представлять ярко жизнь в том виде, как она представляется ему самому, мучимому жаждой знать ее? Определим себе прежде, что такое писатель, которого главный талант состоит в творчестве…"
Здесь меня пот прошиб, ибо я испугался, что слушатели решат, будто чужим текстом я говорю о себе в полном приближении. И я уже взмолился всем богам, чтобы скорее нашелся в зале эрудит и назвал автора. Но эрудит не находился. И я пошел выкидывать фразы и соединять остатнее как бог на душу положит:
– "Нужно, чтобы в произведении такого писателя жизнь сделала шаг вперед и чтобы он, постигнувши современность, ставши в уровень с веком, умел обратно воздать ему за наученье себя научением его… Возвратить людей в том же виде, в каком и взял, для писателя-творца даже невозможно: это дело сделает лучше его тот, кто, владея беглой кистью, может рисовать всякую минуту все, что проходит пред его глазами, не мучимый и не тревожимый внутри ничем…"
Здесь из зала раздался не очень уверенный, но достаточно решительный голос:
– Это Виктор Шкловский!
– Нет, – сказал я и, выполняя условие, продолжил чтение: – "Бели писатель сам еще не воспитался так, как гражданин земли своей и гражданин всемирный, если он, покорный общему нынешнему влечению всех, сам еще строится и создается, тогда ему даже опасно выходить на поприще: его влияние может быть скорее вредно, чем полезно. Это продолжающееся строение себя самого непременно обнаруживается во всем, что ни будет выходить из-под пера его. Чем он сам менее похож на других людей, чем он необыкновеннее, чем отличнее от других, чем своеобразнее, тем больше может произвести всеобщих заблуждений и недоразумений. То, что в нем есть не более как естественное явленье, законный ход его необыкновенного организма, состоянье временное духа, может показаться другим людям верховною точкою, до которой следует всем дойти…"
– Гоголь! – наконец-то раздалось из зала.
Интересно, что процесс чтения на людях, даже если читаешь механически, читаешь знакомый до запятой текст, все-таки заставляет понять нечто в тексте особенно отчетливо или, наоборот, обнаружить логические сбивы, которых раньше не замечал.
На сцене Дома ученых Академгородка я понял с голой ясностью, что Гоголь отстаивает право человека высказывать свои сомнения, неуверенности, право на ошибки, но все это только в понятийном ряду, в пересказе словами, для воздействия только на мозг. А вот если человек переведет растерянность в художественные образы, этими образами будет вносить растерянность в душу читателей, то он, художник-писатель, совершит преступление перед совестью. Вот она где реакционность-то! Сомневайся сам, но не смущай других! То есть логическими построениями можешь вызывать смятение, а то, что убеждает и помимо логики, то, что вызывает веру прямо в сердце, минуя разум, – то табу!
Я попытался объяснить озарившее меня аудитории, но запутался. Вышенаписанное не было озарением для них. Оно было для них избитым местом.
И я начал тонуть. И как всякий тонущий, начал этот процесс с пускания пузырей.
Понятия не имею почему, но я вдруг понес о матриархате. О том, что значительные женщины добивались всечеловеческих успехов только на "мужском" пути. Что человечество еще не начало использовать "женский взгляд" на мир, особую точку отсчета. Что важна не женская интеллектуальная потенция, проверяемая сравнением с мужскими интеллектуальными достижениями, а необычность взгляда, интересов, направленности женского разума. То есть именно то, что женщины-писательницы, например, тщательным образом камуфлируют под "мужскую" прозу. И что в будущем мы – кровь из носу! – придем к матриархату.
Здесь одна пожилая дама, как лотом оказалось – известный генетик, громко чихнула, громко сказала, что она надеется, что ее потомки не доживут до матриархатных времен; что она лично терпеть не может женщин-руководительниц, что биологии грозит тупик именно потому, что в нее, биологию, битком набилось женщин.
– Мужчины привыкли себя изучать и заниматься самоедством даже на людях, что мы и видели на примере уважаемого автора. А женщины привыкли себя выдумывать. Потому, когда женщины начнут самоизучаться, они будут изучать то, что они о себе придумали, а не то, что они ость на самом деле.
Сделав этот вывод среди опасливо-задумчивой тишины зала, генетик еще раз чихнула прямо в мой адрес, извинилась и вышла вон.
Слово взял молодой человек. Он заговорил намеренно отвратительным, вызывающе-пронзительным голоском с явно поддельными женскими интонациями. Он сказал, что я последние десять лет деградирую, что в моих последних книгах полно вульгарного материализма и ворованных из газет информации, цена которым нуль, что я перестал волновать. А когда Гоголь, помянутый мною здесь всуе, почувствовал, что перестал волновать, то есть кончился как писатель, то он погиб сразу и как человек.
Молодой оратор бил в яблочко, в десятку, в эпицентр, в солнечное сплетение. Ради такого я сюда и прилетел. Правда, я жаждал сочувствия и совета, а не четких формулировок своих провалов.
Деликатные слушатели подняли гвалт, чтобы заставить молодого человека замолчать. Им было жаль меня. Я утихомиривал орущих, чтобы выслушать оратора до конца. Но его можно было и не защищать. Он сам справился с аудиторией. Он повернулся к ней и полуженским голоском объяснил, что кричат здесь только задубевшие в вульгарном материализме товарищи, что он устал от материи уже до чертиков, что самое прекрасное в Гоголе веселость первых его сочинений, веселость стихийная, которой Гоголь спасался от припадков болезненной тоски, которой развлекал сам себя, вовсе не заботясь, зачем это, для чего и кому от этого выйдет какая польза. И если у выступавшего здесь товарища еще можно что-нибудь читать в его компилятивных книгах, то это анекдоты, а от его подпольной фанатической проповеди искусства как примирения с жизнью мухи дохнут.
Дальше пошла массовая перепалка, в жаре которой быстро расплавился я. Обо мне просто забыли. Не задали даже вопроса о творческих планах. Такой вопрос принято считать образцом читательской серости и скудости читательского воображения. Но оказалось, что отсутствие такого вопроса саднит писательскую душу отсутствием в читателях интереса к тому, чем ты собираешься осчастливить человечество. Таким образом, умная аудитория, которая сознает банальность вопроса о творческих планах и не задает его, есть аудитория жестокая.
И когда я увидел Желтинского в фойе, то обрадовался ему не меньше, чем в ленинградском аэропорту.
– Мне приказано свозить тебя в Новосибирск в Бюро пропаганды художественной литературы, – сказал Ящик, уводя меня с Голгофы. – Получишь там деньги за выступление и отметишь командировочное.
У него был усталый вид. Он приехал за мной прямо с похорон. Мой вид, вероятно, был не лучше. Мне казалось, что я тоже побывал на похоронах, но только на своих собственных. Тяжелый хлеб – публичные выступления. После них полезно бывает вспомнить какие-нибудь шедевры из сочинений графоманов типа: "Стада овцеводов спускались с гор…" Но именно тут-то такие шедевры и не приходят тебе на ум.
– Ну, нашел что-нибудь из того, что искал? – спросил Ящик, выводя темно-малиновую новую "Волгу" на крахмальную скатерть укатанного зимнего шоссе.
– Ничего я не ищу здесь.
– Ищешь. И найдешь. Что ищешь – найдешь. Не истину, а то, что найти готов и найти хочешь.
Вот уж чего мне не хотелось, так это говорить о себе самом.
– Твой самоубийца пил? – спросил я, – Он повесился? Вешаются чаще всего алкаши.
– Нет. Не пил. Здесь это не модно. У нас сто мужчин и все с доступом к спирту. Выпивают сухое винцо двое. Этот вовсе не пил.
– В какое время суток он…
– Утром. Между девятью и десятью.
– Полное нарушение теории самоубийств! Обычно это случается в любое ночное время, в крайнем случае вечером. Но утром…
– Интересно отметить, – начал Ящик тем учено-наставительным голосом, которым он обычно вещал на людях, но уже не употреблял в беседах со мной, – коллега был максималист. При слабом сложении брал в туристический поход рюкзак в шестьдесят килограммов. Самодеятельный йог. Стоял на голове в легком тренировочном костюме при открытом окне в сильный мороз. Болел ангинами. Затем стоматит. Затем бессонница. Душа с некоторым утончением, то есть с тягой к общим вопросам и искусству. Тебе это особенно интересно должно быть. Так. Подзатянул с диссертацией. Так. Квартиру получил неожиданно быстрым путем. Сразу после женитьбы помер тесть и освободил жилплощадь. Интересно отметить, что трудности с квартирой так же необходимы для современного ученого, с точки зрения естественного отбора, как поиски свободной пещеры дикарем в условиях каннибализма на заре человечества. В квартирных трудностях мужает и крепнет дух ученого… Так. Вопрос жены. Нелады были с женой. Ну, это у всех. По науке. "Нобелевская" тяга существовала. Опять максимализм. Американцы поставили опыт, наблюдали новое явление, объяснили. Коллега нашел лучшее объяснение, предложил более точные формулы. Американцы поскрипели и согласились. Эффектная довольно победа. Удача. Он ее развивал. По ходу дела потребовалось повторить сам опыт. И он повторил. И оказалось, что американцы чуть напутали в своем. Полетело к чертям собачьим новое и точное объяснение коллеги. Он, оказывается, объяснил несуществующее. Он красиво и эффектно подвел базу, фундамент теории под тухлое яйцо.
– Но он же сам создал свежее яйцо! Разве уточнение, которое он внес в опыт американцев, не научная заслуга?
– Интересно отметить, что да. И большая заслуга.
Но обнаружение чужой ошибки оказалось отрицательным результатом в его теории, а отрицательный результат не укладывается в диссертации по нашим сегодняшним установкам. Предстояло делать сотни монотонных экспериментов по развитию и определению новых результатов. Годы мути. Не для него.
– И это основная причина самоубийства?
– Нет, – сказал Ящик, отпустил руль и обеими руками обстоятельно поправил очки.
Хотя шоссе было пустынно, но мы ехали без руля и ветрил достаточно долго, чтобы я вспомнил, что Ящик попал в науку с флота. Я хочу этим сказать, что штурман подводной лодки капитан-лейтенант запаса Желтинский Сохранил в себе некоторую уверенную лихость в обращении с быстродвигающимися механизмами.
– Возьми руль, дубина! – сказал я. Он взял руль и тяжело вздохнул:
– Знаешь, Сосуд, я чувствую себя виноватым в этой истории. Ноет совесть. Парень был одинок – вот причина. Понимаешь, он раздражал: плохо умел выражать сложные мысли. Не мог объяснить кое-что из своих идей даже мне, руководителю. Пришлось прочитать курс по его узкой теме студентам, самому пришлось разбираться в каждой детали, чтобы понять, о чем он лепечет… Ладно. Как выступление? Как тебе наш народ?
– Один паренек писклявым голосом предложил мне заканчивать счеты с жизнью.
– Что еще ты услышал?
– Что наука – раковая опухоль на мозгу человечества. Она ведет в тупик материальной конечности.
– А надо в бесконечность человеческой души?
– Приблизительно так.
– Молодой высказывался?
– Да.
– С бородой?
– Да. Ты его знаешь?
– Нет, идеализмом занимаются более менее откровенно только молодые бородатые.
– Ты их не любишь?
– Я им завидую. Что еще слышал?
– Такую фразу: "Я здесь четыре года и уже ненавижу Академгородок всеми фибрами".
– Кто говорил – физик, химик, биолог, историк?
– Математик из вашего вычислительного центра.
– Еще?
– Что вы – люди без родины. Вам один черт -Сибирь или Луна, только бы давали деньги на эксперименты.
– Так. А еще?
– Что пора развенчать Эйнштейна, что существует культ его личности, хотя Лоренц и Пуанкаре стоят не меньше.
– Во как! – с удовольствием высказался Ящик. – А про мусор?
– Что "мусор"?
– Про домашний, кухонный мусор не слышал? Что его ученым девать некуда?
– Нет.
– Еще услышишь!
В бюро пропаганды художественной литературы при новосибирской писательской организации бухгалтерша высчитала разницу за одиночный номер в гостинице, который мне, оказывается, не был положен; затем удержала за броню; затем вручила билет до Москвы, а не через Москву до Ленинграда, что обошлось мне еще рублей в двадцать; затем попросила оформить в Ленинграде липовую командировку, заверить ленинградскими печатями и выслать обратно заказным письмом вместе с использованным билетом.
Я поблагодарил бухгалтершу за все это и вывалился на мороз, урча от раздражения.
Ящик сидел в машине и слушал радио на французском языке.
Пейзаж вокруг был пустынный. Бюро находится возле рынка, а рынок не работал по причине воскресенья.
– Поехали, – сказал я. – И, если можно, побыстрее, а то с меня еще что-нибудь высчитают.
– Нельзя, Сосуд. Здесь платная стоянка. Надо рассчитаться. Видишь талон на стекле?
Платная стоянка в Новосибирске в разгар зимы среди арктической пустынности предрыночной площади!
– Такое ощущение, что я попал в Париж в час пик, – сказал я.
– Чтобы его укрепить, я и слушаю иностранщину, – сказал Ящик и посигналил, ибо сборщика подати не было видно. – Между прочим, французики говорят занятные штуки. На Западе уже возникла проблема создания атомной бомбы бандитами в тайне от государства. Вообще-то любой ученый среднего класса может построить сегодня бомбочку, если имеет деньги и обогащенный плутоний. Такой плутоний применяется в атомных электростанциях. Его можно украсть или перекупить на рынке радиоактивных материалов…
Подошел сильно веселый неученый бандит – сборщик подати – и в тайне от государства забрал у Ящика целковый, не дав сдачи.
– Что хочешь здесь посмотреть? – спросил Ящик. – У меня еще час свободен. А на всю ночь я сажусь на эксперимент.
– Вокзал, – сказал я.
Тридцать лет тому назад я ночевал в уютном углу огромного новосибирского вокзала. Это был чудесный уголок – на полу за мусорной урной. Каким-то чудом мать смогла засунуть меня туда. В огромном вокзале медлительно копошились полумертвые эвакуированные ленинградцы и мобилизованные киргизы. Они пытались укрыть спинами в ватных халатах труп товарища, который умер скорее всего от какой-нибудь инфекционной болезни, а может, просто от ужаса военных вокзалов. Они прятали труп товарища от начальства целые сутки. Вот вместе с этим умершим киргизом я и делил уголок за мусорной урной.
– Да, – сказал Ящик. – Самое страшное в войну – вокзалы.
– Типичное высказывание тыловика, – сказал я.
– Не тыловика, а бездомного мальчишки, который пробирается на фронт, но на каждом вокзале влипает в патруль, – наставительно поправил Желтинский и повез меня к уголку моего отрочества. Но там даже вылезать из машины не захотелось. Бог с ним, с моим отрочеством. Да и сам вокзал по нынешним масштабам оказался не таким уж огромным, как казалось из-за мусорной урны.
– Ну, что еще хочешь посмотреть? – спросил Ящик. – Недавно здесь открыли мемориальный комплекс. Там выбиты имена погибших сибиряков.
Мы подъехали к мемориалу. Серые, бетонные стелы с именами. Швы между бетонными блоками заделаны небрежно.
Начиналась метель. Поземка шуршала по бетону и голым кустам. Нынешние мальчишки в полувоенной форме стояли в карауле. Они посинели от холода, но хранили на лицах сурово-солдатское.