Чем ближе я подходил к "Чернигороду", тем огромнее он становился. Рудовоз уже вероятно совсем выгрузили. Бульба на форштевне выпирала из нефтяной портовой воды дельфиньим рылом. А весь рудовоз можно было определить только одним словом, хотя это давно штамп – левиафан – чудовищное библейское морское животное, только вынырнувшее не из чрева Библии, а со стапеля НТР. За левиафаном исчезли из видимости и деревья, и низкие небеса, и Нотр-Дам.
   Поднимаясь по бесконечному трапу рудовоза, я еще раз оглянулся на пройденный путь – ботопорт Крейссанского шлюза, перспектива портовых складов, одинокая патрульная полицейская машина, отдыхающие после дневных трудов краны… – и наконец понял причину ощущения "повторения". Просто-напросто Антверпен был первым заграничным портом в моей жизни. Я поздно начал плавать за границу – всего лет пятнадцать назад.
   Кролик улепетывает в перспективу пакгаузов недалеко от сто семнадцатого причала Альбертдока. Живой кролик! Или их было даже два… Ранняя весна была – начало мая. Воскресенье – порт не работал и был тих и пустынен. Первая зелень трав вдоль проездов. Вспышки желтых одуванчиков и мать-и-мачехи. Какие-то голубые цветочки между шпал. Солнце. Голуби на ржавых рельсах крановых путей. Крик кукушки среди складов и безлюдных стальных левиафанов. И абориген-кролик улепетывает куда-то вдаль. А за ним трусит серая одичавшая кошка. И никакого ощущения близкого города. Безлюдность как после атомной войны. Опять крик кукушки. Аккуратно застопоренные краны– все четыре упора доведены до рельсов и еще подложены клинья. И за каналом те деревья, в которых сегодня так надолго задержался свет дня. Они в молодой листве – Обычные тополя, но как манят! И как хочется сорвать высокие лиловые цветы, ухоженные, специально посаженные на аккуратной грядке возле стен какого-то портового офиса! И майское солнечное тепло. И запах досок, нагретых солнцем… Мы тихо идем с моим другом по твердой и прекрасной весенней земле. И он говорит мне: "Ну, вот, ну, вот мы с тобой профессиональные моряки… Ну, и что? Зачем, а? Ну, вот я капитан, ну и что? Дальше-то куда, а?" И я только вздыхаю и ничего не могу сказать ему утешительного. Действительно – а дальше что? И в тишине: "Ку-ку! Ку-ку!"
   "Ты кто? Ты куда прешь, контра? Ты к кому?" – так можно было перевести вопрос, который задал вахтенный матрос "Чернигорода" на марсианском или даже юпитерском языке, но с мурманским акцентом.
   – Здравствуйте. Я свой. С "Обнинска". К капитану. Кто капитан?
   – Владимир Дмитриевич Додонов. Сейчас вызову вахтенного штурмана.
   – Да, пожалуйста.
   Все сказки рано или поздно сбываются. Все сбывшиеся сказки перестают быть сказками, а все сбывшиеся мечты превращаются в обыкновенную жизнь, то есть в скучную прозу. Даже если сбывшееся выше и шире былой мечты или сказочной летящей выдумки. Почему? А черт знает почему! Быть может, потому, что в ковре-самолете или в мечте всегда есть живая красота, а в воздушном лайнере – мертвые заклепки.
   – Сколько лет капитану? – спросил я у матроса.
   – В этом рейсе отметили шестьдесят, – сказал матрос. И по тому, как он это сказал, сразу стало ясно, что он капитана любит и им гордится. – Старый полярный волк!
   Ах, это полярное амплуа! Давно кончилось всякое арктическое геройство, давно уже война и боевые подвиги задернули его в нашей памяти! Я те дам сейчас, старый полярный волк! Рыба гниет с головы, а пароход гниет с капитана. И если у тебя штурман откажет в просьбе соотечественнику, то и сам ты дерьмо собачье, а никакой не волк.
   Вышел вахтенный третий помощник. Я дал ему визитную карточку для передачи капитану, матросу оставил удостоверение и был допущен в чрево левиафана. Пришлось подняться еще по трем трапам. Вахтенный штурман исчез за капитанской дверью, чтобы через секунду попросить меня войти.
   – Мастер был в пижаме. Сейчас переоденется, а вас просит подождать в кабинете.
   Он помог снять пальто, не дал мне самому его повесить, указал кресло в кабинете и открыл папиросницу с американскими сигаретами – все было выполнено с достойной морской вежливостью. Я спросил, какой помощник стоял предыдущие сутки вахту. Стоял второй, фамилия его была Карапузов.
   – Ладно. Спасибо. Идите, – сказал я и принялся осматривать волчье логово. Оно производило необычное впечатление. Слишком много книжных стеллажей по стенам, а сами переборки почти сплошь завешаны акварелями. Тропические растения в свете ламп дневного света по всем углам. И, ясное дело, кораллы, раковины, африканские маски, индийские божки.
   Цветочки! Акварельки! Я те дам цветочки! Сентиментальный старикашка. Если он не впилит своему второму помощнику строгача, министру докладную напишу – не начальнику их пароходства, а сразу министру – это я решил точно.
   Тихо доносилось радио. Директор пушкинского заповедника рассказывал по "Маяку" о планах строительства нового Михайловского или нового Тригорского…
   Вышел Додонов в темном костюме. Он был абсолютно сед при сохранении мощной шевелюры. На лице – ровный румянец. Он мягко пожал мне руку своей припухлой большой рукой. Создавалось впечатление, что капитан вступал в здоровое мужское старчество прямо из молодости, минуя стадию промежуточного развития. Его глаза были чуть насторожены ожиданием какой-то официальности и лишены какого бы то ни было интереса к моей особе. Мы были люди разных поколений, разных пароходств. Мой визит имел или мог иметь для капитана только лишние отвлечения.
   Он сел за стол – без единой бумажки стол, просторный, украшенный тяжелым письменным прибором с мраморным дельфином – и спросил, чем может служить.
   – Меня тянет к северянам, – сказал я. – Служил в молодости на Севере. Вот узнал, что здесь старый арктический капитан, и пришел. У вас очень хорошо в кабинете, Владимир Дмитриевич. Эти растения здесь по штату или персонально ваши?
   – Планировка капитанской каюты неважная – я поздно на приемку приехал в Польшу. Зелень моя. Люблю растения, – объяснил Додонов и достал ящик с сигарами. – Хотите "Гавану"?
   – Спасибо. Я не умею их курить. К ним надо привыкнуть.
   Он закурил сигару, и я решил, что можно брать быка за рога.
   – Скажите, вахтенный второй помощник докладывал вам, Владимир Дмитриевич, о ночном случае, вернее о ночном разговоре с теплоходом "Обнинск"?
   – Нет.
   – Машина с бельгийскими швартовщиками попала в аварию по дороге к причалу, и мы дрейфовали в бассейне. А тут еще шквал подоспел. И я попросил вашего вахтенного помощника послать на причал пару матросов. Он отказался. Я попросил его поднять вас. Он отказался вас поднять, ссылаясь на то, что вы не велели беспокоить. Потом буксир намотал на винт. И пришлось швартоваться к пустому причалу с одним буксиром. Старпом и боцман прыгнули на площадку крана, когда мы навалили скулой на причал, – люди чудом не погибли. И потому эта история стала для меня очень значительной…
   – Простите, если не возражаете, то продолжите в присутствии моего помощника, – холодно предложил Додонов и по телефону приказал вахтенному третьему вызвать второго. Вахтенный сообщил, что второй спит. Капитан сказал, что ждет его через пять минут. Он еще добавил, чтобы второй был одет по форме.
   Мы ждали очной ставки в неприятной тишине, которая всегда предшествует акту обвинения или наказания. Но я пока не мог понять реакции самого Додонова. И у меня даже складывалось ощущение, что вызов второго штурмана в какой-то степени показывает недоверие старого капитана к точности моего рассказа, что он хочет его повторения в присутствии заинтересованного лица. Ну, что же, он имел на это право.
   Додонов встал, выключил радио, опять сел, снял часы с руки и положил их на стол перед собой. Я молчал, хотя такие длинные паузы мне дорого даются – я не помор. А только эти ребята могут молчать в любой ситуации хоть до второго пришествия, черт бы их тресковую способность побрал!
   Есть моряки, у которых всю жизнь сидит в душе пружина: "Вперед!" Эти в любой миг готовы сократить стоянку; вечно думают, как срезать угол, выгадать десяток миль, вечно стремятся возможно скорее прийти в очередной порт, чтобы немедленно начать стремиться возможно быстрее из него уйти. И всю жизнь – во имя осторожности – они обуздывают свое "Вперед!", степенят себя, борются с инстинктом движения. И есть моряки, у которых внутри живет мягкое понятие "Погоди…". Им, наоборот, приходится преодолевать свою инерцию, чтобы гнать и гнать судно из порта в порт, из рейса в рейс – по планете. Вероятно тут для пользы дела нужно диалектическое единство таких противоположностей. Но лично я ценю медлительность на море больше торопливости. Оттого я ее ценю, что принадлежу к первому типу. Мне потребовалось десять лет, чтобы научиться медлительно говорить по радиотелефону. Да, я нынче выше ценю медлительность. Даже когда дело идет на секунды. Осторожность! Она все-таки должна быть врожденной и для летчика и для моряка. А мне пришлось ее вырабатывать… Русское "авось" – сколько оно погубило голов! И сколько раз я был на волосок от гибели из-за него!
   Прошло минуты три – я молчал из последних сил, ибо еще и сигарета кончилась, ее пришлось погасить, а закуривать сразу новую никак в такой ситуации не следовало.
   – Кого из маринистов вы выше других цените? – вдруг спросил Додонов.
   Я заставил себя отсчитать до двадцати, и тогда ответил:
   – Мелвилла.
   – Приятно слышать, – сказал Додонов.
   А я поймал себя на том, что мне приятно слышать то, что ему приятно слышать мой ответ. Пожалуй, здесь произошел как бы незаметный обмен неким паролем. И дальнейшая пауза уже не так давила на психику.
   Обвиняемый Карапузов оказался точно таким, как он мне представлялся: здоровенный детина – под два метра, с пшеничными усиками над ярко-красными губами. Ему было лет двадцать шесть – Лев Николаевич Толстой на бастионах Севастополя, то есть командир артиллерийской батареи и автор "Севастопольских рассказов", а по нашему теперешнему – мальчишка.
   – Садитесь, пожалуйста, Иван Иванович, – сказал капитан своему помощнику. – Капитан теплохода "Обнинск" рассказывает о сегодняшней ночи, и я решил, что вам следует присутствовать.
   Тот сел на диван, пошевеливая скулами и глядя мимо меня в угол.
   – Почему вы ничего не доложили, Иван Иванович, капитану? – спросил я для начала.
   – О чем докладывать? – спросил он.
   – О том, что к вашему судну обратилось за помощью другое судно, причем плавающее под одним флагом с вашим, – сказал я.
   – Насколько я знаю, с просьбой о помощи на море обращаются, указывая форму договора о спасении – по "МАК" или по "Ллойду", – сказал детина. Медлительностью словоиспускания он явно напоминал своего капитана. – Вы попросили, чтобы я поднял своих людей. Среди ночи. И чтобы мои люди заменили бельгийцев. Которые что-то пролопушили.
   – Вы правы, – сказал я.
   – Мои люди: отдыхали. Им предстоял тяжелый трудовой день. Никто не стал бы оплачивать им сверхурочные. За ночные работы по швартовке вашего судна. Они имели бы полное право не работать днем. А нам нужно зачищать трюма.
   – Вы когда-нибудь слышали слова "морское товарищество"?
   – При чем здесь товарищество? Здешние швартовщики получают за час работы две тысячи франков. Если бы вы могли уплатить моим людям такие деньги, я бы их немедленно поднял. Вы можете их заплатить?
   – Нет, Иван Иванович. Но я мог наломать дров на тысячи долларов.
   – Все убытки по береговым объектам и по вашему судну несли бы бельгийцы. По местным законам, как только доковые буксиры подают концы, так агентирующая компания несет всю ответственность. Если швартовщики не прибыли вовремя, то вы могли хоть полным ходом в причал всаживаться.
   Он был прав.
   – В результате старший помощник и боцман вынуждены были высаживаться на кран, рискуя жизнью, Иван Иванович, – сказал я. – Как бы вы сейчас смотрели мне в глаза, если бы они пострадали?
   – Думаю, вам самому пришлось бы переживать. Почему вы рисковали своими людьми, когда отвечали за все бельгийцы?
   Занятно получалось! Я-то настраивался на то, что придется давить самолюбие и гордость в молодом человеке, преодолевать в себе жалость к нему, усилием своей воли придерживать его физию в луже, а получалось, что это он сажал меня в лужу и придерживал в ней, как щенка.
   – Люди прыгнули, потому что они русские моряки, – сказал я.
   – Значит, на вашем судне люди плохо знают устав и правила плавания на судах советского морского флота, – сказал он, и пот выступил на его лбу. Спорить с капитаном не простая штука для штурмана, даже если это капитан чужого судна. Но у парня была воля и еще у него была непоколебимая уверенность в том, что он по всем статьям прав. Моя выдержка кончалась, мне хотелось залепить по его потной харе крылатую пощечину.
   – Да вы сами-то русский человек или бельгиец, черт бы вас побрал? – заорал я.
   – Между прочим, вы и вчера меня матом оскорбляли на весь бассейн. У меня свидетель – вахтенный у трапа все ваши слова слышал. А сам я русский. Но не хочу, чтобы мои люди вкалывали за всех бельгийцев на свете. Во имя так называемой "морской дружбы", а на самом деле по безграмотности и серости.
   – Да не ваши или мои, а НАШИ люди! – заорал я, раздражаясь сейчас больше всего на отстраненно-молчаливое присутствие Додонова, который, по моим представлениям, давным-давно должен был брать дело в свои руки.
   – Насколько я понимаю, Иван Иванович, – наконец отворил пасть капитан "Чернигорода". – Вы не стали мне ничего докладывать, так как посчитали происшедшее слишком незначительным делом?
   – Так точно, Владимир Дмитриевич.
   – А скажите, Иван Иванович, чистовой судовой журнал за вашу вахту уже заполнен?
   – Да.
   – Там упоминается происшедшее?
   – Нет.
   – Это ошибка, Иван Иванович. В случае неприятностей у "Обнинска" ваша запись должна была бы фигурировать в суде и помочь общей нашей стороне.
   – Да, здесь я протабанил! – радостно согласился детина на эти мелочи.
   Додонов медленно поднялся с кресла и глубоко наклонил голову в мою сторону.
   – Я приношу вам глубочайшие извинения за все происшедшее, – сказал он. – Я уверяю вас, что если бы сегодня повторилась подобная ситуация, я сам поспешил бы на причал и своими руками принял ваши концы, я принял бы ваши концы голыми руками и тащил бы их зубами. Прошу передать вашему старшему помощнику и боцману мой глубокий поклон! – он еще ниже склонил белую голову и простоял так секунд десять в полном молчании.
   Я не сразу сообразил, что мне следует тоже встать, ежели передо мной стоит, низко склонив седую голову, шестидесятилетний человек. А когда сообразил, то пришлось вскочить довольно резво и торопливо поклониться ему в ответ.
   Додонов наконец опустился в кресло и сказал:
   – Иван Иванович, за нравственную тупость не наказывают, – а за отсутствие важной записи в журнале и за то, что вы не доложили мне обо всем, как требует того устав, вы будете наказаны.
   – Сколько раз сами меня по грузу учили: "С волками жить – по-волчьи выть!" – процедил своим медленным голосом секонд.
   – Переучил, видно, – едва слышно сказал старый капитан.
   В наступившей паузе слышен стал нежный звон спирали в электролампе. Вероятно, лампочка в каютном плафоне собиралась перегореть. И в эту звенящую паузу вдруг проник с воли бронзовый звук рынды – двойной удар и одинарный. Бог знает, сколько лет назад я последний раз слышал на корабле бой склянок, но сразу узнал их и глянул на часы. Было двадцать один тридцать. Значит, где-то действительно отбивали склянки.
   – Да-да, – сказал Владимир Дмитриевич. – Это у нас на борту. Вы можете идти, секонд. И подайте мне объяснительную. Час в вашем распоряжении. Я хочу, чтобы капитан "Обнинска" ее прочитал. Мы подождем.
   Детина мрачно кивнул, машинально произнес "О'кэй", сразу испуганно извинился за это "О'кэй" и вышел.
   – Не следует молодым привыкать к "О'кэй", – сказал Владимир Дмитриевич. – Он еще по-английски ни бельмеса, а уже на любую фразу стивидора или лоцмана "О'кэй"! "О'кэй"! Самое сложное – отучить потом, если он уже привык попугаем быть. Виски, коньяк, водка?
   – Спасибо, но с некоторых пор не пью.
   – Ну, и прекрасно. Будем чай пить, – решил он и позвонил буфетчице.
   – А знаете, – сказал я. – Только что, днем, я утешал совесть этой формулой.
   – Какой?
   – А "с волками жить – по-волчьи выть". Знакомы со здешним шипшандлером-финном? Отвратительный тип, а терпишь, чтобы что-нибудь выгадать. Ради своей и государственной пользы.
   – Куда же денешься? – пробормотал Владимир Дмитриевич. – Да, знаете, у меня есть попугай. Настоящий, Если не возражаете, я его приглашу.
   Я не возражал. Додонов попросил перейти в гостиную каюту. Там он подвесил на подволок кольцо, потом вынес из спальни симпатягу попугая, зеленого, с красной грудкой, с темными внимательными глазами. Попугай сидел на пальце хозяина и ласково щипал крепким клювом волоски его руки, потом спокойно перелез на кольцо и сделал пару кульбитов.
   – Его зовут Яша, – сказал капитан, подкладывая на ковер под попугаем газету. – Его нашли матросы на Кубе. Он болел и был весь ощипанный. Раньше со мной плавал какаду.
   Яша рассматривал меня одним глазом.
   – Как он к чужим? – спросил я.
   – Может клюнуть, если попробуете взять на руки. Яша коротко проорал что-то и принялся кособоко карабкаться по кольцу из стороны в сторону.
   – Он знает тридцать два слова, – сказал капитан, привычно и неторопливо накрывая угловой стол крахмальной скатертью. – Плохих слов не знает. С некоторых пор я их тоже не употребляю. Сейчас он говорить не станет: стесняется. Может, все-таки коньяка?
   Я отказался.
   – Ну и хорошо, что не хотите, – сказал капитан.– Не умеем мы пить по-человечески… Да, совсем Яша был ощипанный – как пасмурный день в Арктике. Ну, я очень за ним ухаживал. Он есть начал, ожил и вдруг – в одну ночь расцвел. Ну, весь пароход радовался и на Яшку приходил смотреть. Все ему чего-нибудь несут из вкусного или развлекательного. И тогда он смеяться начал! Хохочет-заливается! Ясный звонкий смех – минут пять он у меня хохотал. И так заразительно! С ним весь пароход хохотал от киля до клотика. Очень это хорошо вышло. Но больше я у Яши смеха не слышал. Наоборот. Он кусаться начал – характер показывать. Я его в ватнике с зашитыми рукавами приручал – как волкодава. И так целый месяц. Ну, а потом сменил гнев на милость и начал мне волосы перебирать…
   Вошла опрятная, веселая буфетчица, – антипод моей Людмилы – принесла свежий хлеб, масло, икру, сыр, молоке в молочнике, достала из капитанского шкафа чайный сервиз, мельхиоровый электрочайник, серебряные ложечки и тяжелые столовые ножи со старинным вензелем, накрыла все это богатство на стол, полюбовалась делом рук своих, пожелала приятного аппетита и ушла смотреть кино в низы. А в каюте окончательно сформировался предбеседный покой и домашний уют – как будто вокруг не продолжало жить тяжелой и сложной жизнью огромное суперсовременное судно.
   – Где ваш основной дом? – спросил я, подразумевая город.
   – Здесь.
   "В море – дома, на берегу – в гостях" – красивая пропаганда прошлых веков. Если человек сегодня называет каюту домом, значит, у него нет другого. Или этот другой пуст – кто-то из близких умер, кто-то разлетелся по другим гнездам. Я не стал уточнять. Ведь трехкомнатная каюта старого капитана действительно по всем статьям соответствовала понятию родного очага. Сонно щурились на лампы тропические кактусы, спокойно жили на стенах деревенские и морские пейзажи. Хозяин не скрывал своих пристрастий, как скрывают их хозяева служебных кабинетов и проходных кают,
   И все-таки грустно, когда есть только стальная каюта, нужна человеку каменная лестница, тихий пересуд двора, тень тополя на стене, мокрые крыши в окне, стук балконной двери и неколебимая твердь ночной тишины. Но и не дай вам господь уходить в рейс из пустой квартиры! И не дай вам господь возвращаться из долгого рейса в пустую квартиру! Лучше уж просто жить на судне.
   – Я почему спросил о маринистах? – сказал капитан, наливая мне чай и пододвигая икру и масло.– Потому что обычно называют Станюковича первым. Но Станюкович никогда не поднимался до философии природы. В ранней юности судьба подарила мне возможность знать Арсеньева. Я родился на Дальнем Востоке. Арсеньев был человек особой нравственности. В философию природы Мелвилла и Арсеньева входила любовь к дикарю. Сегодня мы способны уважать грязного и дикого человека, изучать его, порядочно к нему относиться, но любить его – нам уже не хватает внутренней культуры. Вы понимаете?
   Зазвонил телефон. Капитан вышел в кабинет. И сразу Яша перестал крутить кульбиты и встревоженно вытянул шею за капитаном. Он явно не любил расставаться с хозяином даже на короткий срок.
   По ответам Владимира Дмитриевича я понял, что звонит старпом, дело идет о втором помощнике: старпом выясняет, какой линии ему держаться.
   Там, под нами, в слоеном стальном пироге шла борьба самолюбий в душе молодого современного человека, борьба между старомодной морской моралью и современной рациональностью. Прямо скажем, не очень мне нравилось играть роль фермента в этой реакции. Но потом я плюнул на гуманитарную составляющую своего существа. И, как всегда в таких случаях, тяжесть спала, вернулось спокойствие вечернего чая в уютной каюте, среди здоровых растений, простых пейзажей на переборках. И в обществе попугая.
   – Не волнуйся, – сказал я Яше. – Сейчас вернется твой хозяин.
   – Кушать х-х-хочу! – ответил мне Яша.
   Я вообще-то не очень одобряю попугаев. В обычае держать их на судах мне мнится какое-то пиратское пижонство. А тут почувствовал смысл – этакие буддийские устойчивость и покой, защищенные крепким клювом. И еще мне раньше казалось, что зеленое с красным не режут глаз только нашему боцману. А через Яшку я и в этом сочетании обнаружил мудрость соединения несоединимого.
   Вернулся хозяин, попугай успокоился, а я пожаловался на сверхделикатность чифа, на полное отсутствие у него прохиндейства и других пробивных талантов.
   – Ваш старпом человек без сомнения чистый и несовременный, – сказал Владимир Дмитриевич. – Но вы ему знаете что посоветуйте? Не умеешь нужному клерку или секретарше начальника сунуть шоколадку– купи шоколадный набор и подари. Широко подари, не под столом, а на всем честном народе. Да, супруга, конечно, такое не одобрит, но… Вы думаете, в старом флоте по-другому на Руси было? Если старший офицер хотел корабль держать в порядке, то у него в кармане оставался шиш. Вон Синявин – своими деньгами зарплату эскадре заплатил и до смерти нищим прожил – так уж у нас сложилось. Ведь ты девочек в бухгалтерии или расчетном отделе боишься потому, что сам раб в душе. А вот когда преодолеешь нежелание эти пятьдесят рублей тратить, то и в себе рабскую кайлю выдавишь.
   Я кивнул. Все это была святая правда. Правда, эта святая правда была правдой в такой же степени, как и святой ложью.
   Я отработал старшим помощником около двадцати лет, – сказал Владимир Дмитриевич. – Отец погиб перед войной. Я на "Ермаке" плавал – только в арктических рейсах, как понимаете. Вас судьба сводила с "Ермаком"?
   …Конечно сводила. Первый раз в пятьдесят третьем году. Я шел на Восток на среднем рыболовном траулере No 4241. Караван попал в тяжелые льды в проливе Матиссена в архипелаге Норденшельда. "Ермак" завел нас в залив Бирули в бухту Северную. Там белый медведь брел по кромке слабого прибоя, мимо покинутых черных строений. С военного тральщика ударили по медведю из спаренного зенитного пулемета, но не попали. Потом мы высадились на берег и очутились среди неряшливой смерти. Могилы зимовщиков были возле самых домов. Одну надпись на кресте я разобрал. Там был похоронен ребенок, проживший на свете одни сутки, и его мать. В развалившихся хижинах валялись еще не сгнившие до конца бумаги, и вообще создавалось впечатление, что люди или все неожиданно вымерли, или торопливо ушли…
   – Да, – подтвердил Додонов. – На них свалилась какая-то зараза. И я помню тот заход с караваном в Бирули. Лед из Матиссена начало выдавливать в бухту – неприятный был момент.
   – Тогда вы можете помнить и меня, – сказал я. – Наши люди давно не мылись – запас воды был жесткий. И я отправился на "Ермак" попросить мытьевой воды пару тонн. Такой поступок можно объяснить только молодой наивностью: мне было двадцать четыре тогда. Я помню, что оробел сразу, как попал в тусклый проблеск красного дерева и надраенную медь и тишину коридоров.
   – И дали вам воды? – спросил Владимир Дмитриевич,
   – Нет. Капитан славного ледокола вышиб меня из каюты… – здесь я сказал слова, какими меня вышибли с "Ермака".
   Додонов засмеялся.
   – Знаете, а ведь это я вас тогда вышиб, – сказал он. – Капитан уже не употреблял таких слов. А я -старпом – еще ими пользовался.
   В каюту постучали. – Это второй с объяснительной? – спросил я.
   – Вероятно.
   – У меня предложение. Пусть он сходит ко мне на пароход и лично извинится перед боцманом и старпомом. И тогда похерим все это дело, а? Ведь вообще-то видно, что парень толковый. Мне даже кажется, что из него отличный современный капитан выработается.
   – Хорошая идея, – сказал Додонов. – Только он может и не согласиться – парень с норовом.
   Парень согласился. Он легко пошел на духовный компромисс и преодолел самолюбие. Он расчетливо преодолевал возникшие в этой истории сложности и облегчал себе жизнь. Но он ни на йоту не приблизился к осознанию возвышенных истин, – то есть ощущению морского товарищества, которое от него требовалось. Парень уже необратимо усвоил, что облегчить себе жизнь можно только, начисто отринув от себя возвышенные истины, а упираться дальше, проявлять гонор и гордость и т.д. – все это теперь пойдет в убыток.