Под конец работы, когда на причале уже толкалось в два раза больше, нежели нужно, бельгийских швартовщиков и когда уже по четыре продольных и по два шпринга лежало на пушках, лоцман опять офранцузился и подарил мне целую серию пикантных "Советов парижанину", типа: "Выйдя утром из дома на работу, погладь по головке первого попавшего под ноги ребеночка, ибо вполне возможно, что он твой. Вернувшись с работы домой, дай оплеуху жене -на всякий случай". Еще лоцман сказал, что сегодня нанесет визит психиатру. И не потому, что его так швартовка потрясла, а потому, что делает это каждый месяц – такова их ужасная буржуазная жизнь… А я невольно подумал, что для нас в России самостоятельно нанести визит психиатру– это уже крайний случай, это семейное горе и содрогание. А для западного человека это так же буднично, как поход к дантисту.. И здесь в нас куда больше ханжества и устарелой самобытной скрытности.
   – Чиф, тебе не кажется, что я стал суетлив?
   – Ну что вы! – без большого жара оспорил чиф.
   – Я стал суетлив и раздражителен, да, чиф?
   – Ну что вы! – без большого жара оспорил меня мой чиф. – Вы образец хладнокровия и спокойствия.
   – Чего ты мне на уши лапшу вешаешь?
   – У вас, Петр Иванович, такие обороты, что сразу и не поймешь. Что значит "лапшу на уши навешивать"?
   – Обманывать значит!
   – Ну что вы!
   – Чиф, ты, конечно, совершил отчаянной смелости поступок, сиганув на причал собственной персоной, но разве можно совершать подвиги без приказа с мостика?
   – Ну что вы! – теперь это "ну что вы" означало "ни в коем случае нельзя!".
   – Боцман, говорят, стукнулся?
   – Не знаю. Вроде ходит, держась за репку.
   – А это на каком языке? За что он держится?
   – За голову.
   – Значит, я не стал суетливее или раздражительнее?
   – Что вы!
   – Значит, тебе не кажется, что я старею?
   – Ну что вы!
   – Тогда я в твердом уме и трезвой памяти. Объявляю тебе выговор.
   – Вам виднее.
   – Когда боцман освободится, попроси его зайти ко мне.
   – А ему что подарите?
   – То же яйцо. Только в профиль.
   – Что это на вашем языке?
   – Выговор, только с более серьезной интонацией. Степан Иванович, неужели ты не понимаешь, что весь этот пароход со всей начинкой не стоит твоей и боцмана голов, то есть, прости, твоей и боцмана репок?
   – Конечно понимаю. Просто штурманец с "Чернигорода" обозлил… Как будто и не я сам сиганул на этот кран, а другой кто… И главное – понимаю, что металл скользкий, я в ботинках, подметки кожаные-все понимаю, а вдруг сиганул, как мальчишка! Простите. Никогда не повторится. А боцман – по принципу – куда иголка, туда и нитка. Врежьте ему на полную катушку.
   И ушел. По всем параметрам он давным-давно созрел для капитанства. Но обречен на вечное старпомство. В нужный момент не подал заявления на определенные курсы, а потом уж не приняли заявления. Честолюбия Степану Ивановичу не хватило или прохиндейства – бог знает.
   Мне хотелось побыть одному, почувствовать, как начинают облегченно провисать нервы. Они так плавно начинают провисать – как провода высоковольтной линии над широкой рекой. И хорошо было бы просто послушать, как меняется ритм жизни на судне, как оно забывает море, туман и безобразную швартовку. И ощутить в снеговой мгле огромный ночной Антверпен, который был где-то близко – за факелом горящего газа на другой стороне бассейна. Но к трапу медленно, ощупывая фарами непривычную белизну снега, приближалась машина властей. А в каюте ждал лоцман, чтобы выпить рюмку и еще раз извиниться за происшествие и, может быть, попросить меня сделать прочерк в квитанции в графе "ужин", чтобы получить за питание деньгами: "Вам ничего не стоит, капитан, а мне, ну, сами понимаете…" Или эти графы в лоцманской квитанции только в английских портах? Черт их знает, но надо идти…
   Боцманюгу звали Антон Филиппович. Он был самым родным мне человеком на судне. Я влюбился в Антошу с тех пор, как через него переехал трактор. Дело было на Новосибирских островах при выгрузке на необорудованный берег. Боцманюга полез отцеплять с переднего гака трос, а водитель этого не заметил и дал газ. Антон Филиппович потом утверждал, что сопротивлялся трактору не меньше тридцати секунд. Тракторист же утверждал, что машина буксовала не меньше трех минут, а он, тракторист, все не мог понять, чего ради триста лошадиных сил буксуют на неглубоком снегу? Когда боцманюгу спрашивают разные идиоты, почему он не закричал, попав под трактор, то он отвечает, что из скромности. На самом деле, если на тебя наезжает трактор, а ты ему сопротивляешься, то выдохнуть ты уже не можешь, а без выдоха не получится никакого крика. Дальнейшая история вполне годится для сюжета "Если бы парни всей Земли…". Потому что вертолетчик прилетел с ледокола в сплошной пурге, и куча всяких разных других героев рисковали головами, чтобы доставить размозженный полутруп в человеческую больницу. И вот боцманюга выжил, и продолжает плавать, и вечно полон счастливой веселости и прыгает с полубака на портовый кран в благообразном Антверпене.
   Я избавился от лоцмана, закончил дела с оформлением прихода, прихватил недопитую властями бутылку водки и пошел проведать Антона Филипповича.
   Боцманюга благополучным образом сидел в каюте и в поте лица марал бумагу.
   – Чего с репкой? – спросил я. – Держишься за нее?
   – Кто сказал? – радостно загоготал боцманюга. Я не репкой, я лопухом треснулся!
   Он показал на ухо. Оно немного распухло.
   – Каску надевать надо, – сказал я.
   – И пуленепробиваемый жилет!-еще радостнее загоготал боцманюга.
   – Что с бортом? – спросил я. – Идти мне самому смотреть?
   – Чепуха. Ободрали скулу. Метров двадцать. Я вот калькуляцию составляю. Напужайте буржуев убытками, а под это дело банку карминной краски стребуйте. У меня давно мечта: спасательные круги вымазать!
   – Как ободрали-то?
   – Аж до самого металла! Теперь и шкрябать не надо будет! – опять радостно загоготал боцманюга.
   – Заржавеет.
   – Так свежую ржу все одно легче шкрябать, нежели старое-то дерьмо!
   – Давай стакан, – сказал я, вытаскивая бутылку.
   – Не мелочитесь, – заканючил боцманюга. – Оставьте всю!
   Я налил ему полстакана, ибо было всего семь тридцать утра.
   Он выпил и нахально подставил стакан. Я спрятал бутылку в карман.
   – "Добавить не удалось!" – заорал боцманюга азартно-жизнерадостным голосом спортивного обозревателя Николая Озерова.
   – Выговор тебе, – сказал я. – Сам на собрание палубного звена приду и объявлю. За несоблюдение техники безопасности.
   Он на миг помрачнел, а у меня сжалось сердце, ибо мне очень тяжело было лепить ему выговор. И, чтобы ожесточить свое сердце, я спросил про бочку с машинным маслом на корме: почему от нее отдались крепления? почему бочка разбилась, хотя нас почти и не качало на переходе? почему сами матросы в корме не могли догадаться забить чопы в шпигаты? почему перед лоцманом я должен краснеть?
   Боцманюга поник репкой и замолчал, хотя язык у него был подвешен не хуже, чем у Райкина.
   Как-то этих моих голубчиков столичный корреспондент пытал о причине их огромной любви к морской профессии. Чиф сказал: "У меня кожа слабая, а в море комаров нет!" Другой: "Когда плаваешь на пароходе, так на работу не надо в трамвае ездить!" – "А вы что, толкучки боитесь?" – решил пошутить журналист. "Нет, у меня теща трамвайным контролером работает!" – объяснил боцманюга.
   Да, весь этот прекрасный, современный теплоход не стоил их, любимых мною репок. Прекрасные, умные, честные, смелые репки. И я еще раз с ужасом подумал, что они оба были на волосок от гибели, ибо, сорвись они за борт между двадцатью двумя тысячами тонн стали и причалом… Мне бы в таком случае оставалось только повеситься. Ну, подожди, штурманец с "Чернигорода": "Людей подниму, если сверхурочные заплатите!" Я тебе заплачу!
   На воле светало. Ветер и снег исчезли, будто их и не было. Малиновый свет зимнего восхода – сквозь го В семь пятьдесят взлетел над портом красный выхлоп солнца. Яркий, как огонь из ракетных дюз. Ракета солнца стартует, на глазах набирая скорость. Докеры уже потянулись с причала на борт.
   Наш шипшандлер в Антверпене – по национальности финн – хорошо говорит по-русски, утверждает, что воевал на стороне союзников. Он бывший летчик-истребитель и в выходные дни берет напрокат спортивный самолет и болтается над Европой.
   Глядя на его рыжую, наглую, снабженческую рожу, не трудно заметить, что она отлично приспособлена для ношения кислородного намордника, циклопических очков и сферического шлема.
   И когда я слушал его рассказ о воскресном полете до Булони и обратно, и когда он сетовал на дураков-бельгийцев, которые купили американские истребители "Ф-16", а не французские "миражи". И когда он с удовольствием вспоминал, как американцы долбали этот Антверпен, укладывая по одной бомбе в цель, а по тысяче– на плеши мирных бельгийских рантье, то я очень ясно представлял себе его самого в бронированной кабине истребителя, очень одного, в огромном небе, а под ним маленькую Европу и он поглядывает на нее, как охотник на кролика. И при этом я так и не смог определить для себя, чьи же опознавательные были намалеваны на его боевой машине. Во всяком случае, почему-то все, кто хорошо говорит по-русски из иностранцев, неизбежно порождают какое-то бдительное подозрение.
   Когда шипшандлер перезалил за триста грамм, то заявил, что все мы – без различия национальности – обыкновенными безбилетными зайцами ездим на нашей планете вокруг Солнца. И что, если рано или поздно явится из космоса или от чертовой бабушки какой-нибудь ревизор, то будет иметь полное право нас отсюда вытурить, – видит бог, он будет иметь на это полное право!
   Я не стал спорить и налил ему еще стопку.
   Он вылакал и спросил, приходилось ли мне подолгу жить в дешевой гостинице где-нибудь во Французской Африке без гроша в кармане? Я сказал, что нет. Тогда он спросил, приходилось ли мне писать в умывальник, если я один лежу в номере без копейки денег и мне уже нет мочи от одиночества, а вокруг тишина пустыни, и хоть глотку надорви, никто не придет; и вот тут следует встать и начать писать в умывальник и – бог ему свидетель – в самый интересный момент, когда писать ты уже начал и сразу дать тормоза или выпустить закрылки уже не в состоянии, в этот именно момент раздастся стук в дверь! Или она, дверь, даже без стука раскроется и кто-нибудь войдет! Кто-нибудь – хоть самая старая шлюха, – но обязательно притащится, чтобы поднять крик по поводу умывальника!..
   Я послушно слушал, потому что знал: этот тип достанет портативный магнитофон, без которого мой лоботряс-сын не может больше впитывать знания и сдавать экзамены за очередной семестр. Антверпен был последним заходом перед домом, а магнитофон я еще не купил.
   Подняв в зенит очередную рюмку, летающий шипшандлер посмотрел сквозь нее на лампочку и спросил, знаю ли я душу немецкой женщины? Я не знал и не стал скрывать этого.
   – А я знаю! Моя жена – немка, мастер. Немецкая женщина безбоязненно пьет с чужим мужчиной за его счет, а потом уйдет, не считая себя обязанной даже потрепать его по щечке. Но вот если она съест на твой счет одну паршивую сосиску, то уже чувствует себя обязанной. После второй сосиски она начинает раздеваться, ну, а после третьей делай с ней все, что твоей… как это у вас? – что твоей шкуре хочется! Прозит! – он выпил и предотходно загрустил: – Да, мой капитан, все мы изгнанники, вся Европа-это сплошь изгнанники, мой капитан! Никто нынче не живет там, где он родился или гам, где хотя бы лежат в сырой земле его гроссфатеры и гроссмутеры. Спасибо, мой капитан! Я превосходно нализался! Но эти свиньи – бельгийские полицейские имеют нюх овчарок, они разрешают теперь; пить не больше двух банок пива. Придется бросить свое! авто и брать такси. Как у вас с агентскими чеками на такси, мой капитан?
   Мне было жалко чеков, но пришлось дать ему и та-поп на такси. И он наконец выкатился, пообещав привезти магнитофон и все заказы судна в девятнадцать ноль-ноль по среднеевропейскому времени. И я знал, что никакая сила – даже бельгийские полицейские-свиньи-овчарки– не помешают ему выполнить обещанное точно и в срок.
   Явился грузовой помощник и доложил, что в первом трюме обнаружилось два грузовых места без всяких сопроводительных документов. Ящики килограмм по сто пятьдесят с надписью "Южная Аравия. Армия США".
   – Ну что ж, отвези гостинцы маме или бабушке, – сказал я, потому что на погрузке в Гавре секонд перебрал со стивидором, и я был сердит на него. – Морской протест готов?
   Протест он заготовил. В четвертом трюме шел табак, вернее табачные крошки в тюках, и я опасался отпотевания от перепада температур.
   Протест был составлен правильно. Я приказал секонду вызвать такси и поехал к нотариусу заверить документы.
   В такси я привычно удивлялся тому, что "Обнинск" стоит черт-те в какой дали от центра города – такое впечатление, что все другие суда стоят ближе, а твое нарочно загоняют к черту на кулички. И еще я ни на минуту не забывал о предстоящей встрече со штурманцем "Чернигорода". Все то плохое, что внесло и вносит время в море и морскую работу, сконцентрировалось для меня в поведении паренька с "Чернигорода" этой ночью. В результате я не получил того удовольствия, которое приносит езда на хорошей машине по отличным дорогам красивого города на казенный счет. А обычно такая езда хоть на считанные минуты заставляет почувствовать себя значительной личностью, добившимся кое-чего в жизни.
   Я остановил машину в нескольких кварталах от, офиса нотариуса, чтобы немного пройти пешком, и вылез на берегу какого-то канала. В канале отдыхали речные самоходные баржи. На их рожах буквально написано было наслаждение от короткого, безделья. А на бортах намалеваны были розовые русалки с зелеными хвостами. Розовые русалки тоже имели довольный вид, хотя одеты были не по сезону.
   Старые платаны склоняли над каналом и самоходками тяжелые черные стволы. Черные ветви, на которых покачивались забытые богом шишечки, украшали серо-лиловые декабрьские небеса.
   Платаны росли прямо из аккуратных камней набережной. Камни были старые, как платаны, щели между ними покрывал тусклый старый мох. Сквозь мох кое-где пробивались не сдающиеся перед декабрем травинки. А противоположный берег канала весь был покрыт ярко-зеленой газонной травкой, которая, очевидно, чихать хотела на давешний ночной снег.
   Я получил все-таки маленький отдых и удовольствие, пока шел под платанами вдоль молчаливых домов с низкими зеркальными окнами. Голландские и бельгийские женщины умеют делать из оконных стекол нечто чудесное по прозрачности. И за каждым магическим кристаллом – цветок, а дальше – тайна чужой жизни.
   Забавно было вдруг увидеть среди аккуратности и чистоты тихого Антверпенского канала одинокий рваный ботинок на толстой подошве – он хулигански висел на металлической пике в ограждении самого старого платана. Ботинок скептически глядел на меня и подмигнул, когда я стал подниматься к парадным дверям нотариального офиса.
   В приемной в величественном ожидании сидело пять капитанов. У каждого был портфель, а в портфеле – старый, как само море, – "Морской протест", то есть жалоба на бесчинство морской стихии. Все пятеро сен дели в полной разъединенности, уставившись прямо перед собой. Никто не снизошел до ярких журналов, которые валялись на низких столиках.
   Я пожелал джентльменам доброго афтенуна, получил по молчаливому кивку и сам уселся в полной отъединенности в кресло и уставился в окно. Над крышами домов, напоминая о близкой Голландии, торчали два крыла ветряной мельницы, какие-то мягкие и ласковые, как кроличьи уши.
   Вышла секретарша – единственная женщина, встреченная мною в мире, у которой вместо выпуклости ниже спины оказалась вмятина, – взяла у меня бумаги и исчезла за дверью. И оттуда донесся ее голос: "Рашен шип "Обьниньск"!"
   Капитан с лицом Будды – вероятно, индонезиец, два китайца, типичный англичанин и тип неопределимой на глаз национальности не повели в мою сторону и ухом.
   Как всегда при томительном ожидании очереди, в голову полезли самые неожиданные глупости. Я почему-то подумал о том, как дорого обходятся человечеству гонор и заносчивость предков. Следовало бы высечь тех олухов, которые когда-то затеяли строить Вавилонскую башню, а в результате все мы говорим на разных языках. Небось говори мы все на одном языке, так и войн все-таки было бы меньше.
   Вероятно, я подумал всю эту чепуху потому, что каждый из ожидающих очереди капитанов изо всех сил подчеркивал нечто свое национальное. Просидеть пришлось около получаса, и я чуть не заснул. К этому моменту я бодрствовал сорок четыре часа.
   Нотариус, как и все его коллеги в мире, соединял услужливость с какой-то скрытой наглостью – мол, ты у него в руках и он что захочет, то с тобой и сделает. Я все искал, к чему бы прицепиться, когда он оформлял протест. И нашел. Всюду у нас было написано "совьет шип", а читал он полупросебя "рашен шип". Действительно, наши суда чаще называют "русскими", а не "советскими", и все мы к этому привыкли, но тут я вдруг сказал нотариусу, что плаваю под флагом СССР и что в Совьет Юньоне тысяча сто шестьдесят пять национальностей и потому тысяча сто шестьдесят четыре из них могут обидеться на то, что их не упоминают здесь, в Антверпене, в его офисе. Нотариус перепугался и даже проводил меня до выходных дверей, хотя других провожала секретарша с вмятиной вместо зада. В результате я не смог вызвать по телефону из офиса такси, как намеревался.
   Уже опять был дождь. Пустые улицы. Мокнут авто. Тугая и вечная зелень подстриженных газонов. Мокнут брюки. Желанное одиночество. Очень красивые дыни под навесами у овощных магазинов. Персики. Ананасы. Умытая редиска. И масса малюсеньких собачонок – в попонках, колокольчиках, шапочках, набрюшниках… А сама Бельгия – бог мне свидетель и бог меня прости! – тоже та маленькая собачка, которая до старости щенок… Черт, откуда у меня такая злость? Неужели из-за ночной швартовки?
   Я зашел в кафе, взял чашку какао и пирожное за десять франков и попросил мадам с приличной выпуклостью вызвать такси. Оно подкатило, когда я сделал предпоследний глоток. Вялый чужой вкус у пирожного, чересчур сладкое для меня какао.
   На судне я первым делом спросил, не приходил ли капитан "Чернигорода". Он не приходил. А я все-таки рассчитывал, что вахтенный помощник доложил капитану о ночной истории – хотя бы в своих интересах доложил: выдал свою версию, подстраховался своей легендой. И тогда – хотелось надеяться – капитан должен был явиться с извинениями. Но этого не произошло.
   Час я провозился с каргопланом и другими бумажками по грузу, записал дневник за последние сутки и составил телекс групповому диспетчеру. Затем пришли чиф-тальмен и бригадир грузчиков, чтобы заявить мне почтение и высосать, ясное дело, по стопарю. Вообще-то, поить и ублажать братию этого ранга входит в обязанности грузового помощника, но я давно знал обоих. Кроме этого, я из тех старомодных капитанов, которые поддерживают контакты не только с сильными мира сего, но и с работягами. И не только считают это обязанностью, но и получают от общения с ними удовольствие. Хотя нынче все это очень сложно – теряешь представительность, рискуешь вызвать панибратство со стороны работяг или недовольство со стороны фирмы.
   Чиф-тальмен и формен наполнили каюту здоровой и грубой бодростью. Она порождалась их крепкой рабочей одеждой, обветренной, малиново-сизой кожей физиономий и уж, естественно, их задубевшими на вольном просторе глотками.
   Людмила принесла банку кислой капусты. Я выставил бутылку адской смеси – спирт, вода, растворимый кофе.
   Гости работали вместе уже двадцать шесть лет. Они и внешне походили друг на друга, – одинаково продувные рожи. И одинаковыми движениями опрокидывали в пасти адскую смесь маленькими, деликатными рюмочками, но с пулеметной частотой. Конечно, вспомнили нашу первую встречу. Тогда эти типы прикрепили к переборке возле дверей старшего механика гуттаперчевый водопроводный кран, который не отличишь от настоящего, с резиновой присоской. Когда механик обнаружил посреди коридора, возле дверей своей собственной каюты торчащий из стенки водопроводный кран, то потерял всякий юмор и бросился разыскивать по пароходу хулигана, позволившего себе сверлить переборку и проводить сквозь нее водяную магистраль без его, стармеха, санкции.
   Конечно, каждый приход в Антверпен эта история вспоминалась. Затем работяги пощупали ребрышки своему королю – члены венценосного семейства обходятся налогоплательщикам в миллион франков в год, и это многовато, хотя короли и не плохие люди… Я перевел миллион на понятные вещи: двести франков – пять литров спирта, поставить десять искроуловительных сеток в вентиляторы для соблюдения правил перевозки мапоговских грузов – полмиллиона. В переводе на спирт получалось большое пособие, в переводе на стоимость работ – вполне терпимое…
   Работяг пришлось вытурить, когда прибыл член совета города Антверпен собственной персоной. (Но к моменту его прибытия мы между делом уже утрясли вопрос с бесхозным американским грузом безо всяких бумаг и высоких инстанций: ящики оставались на совести и заботах моих гостей, и я не сомневался в том, что армия США в Аравии получит их в целости и сохранности.)
   Член совета имел звание "экстра-капитана" и еще "доктора" – в Европе докторов столько, сколько у нас младших научных сотрудников… Член совета принес извинения за прискорбный случай минувшей ночи и шикарную – метр на метр коробку шоколада – для моей супруги. Еще его интересовало, не понесли ли мы убытки и собираемся ли мы вызывать по этому поводу сюрвейера. Я сказал, что на море все случается– на то оно и море; что сюрвейер и официальное оформление убытков мне кажутся в данном случае излишними – мы справимся своими силами, но я не откажусь от десятикилограммовой банки карминной флюирюстирующей краски, если, конечно, это не трудно господину доктору провернуть. Одновременно с этой просьбой я вручил ему фарфоровую матрешку с качающейся головкой – для передачи супруге. Карминной краской борт не красят, о чем экстра-капитан догадывался.
   Он сказал, что краску привезут через двадцать минут, и начал восхищаться матрешкой и художественными талантами русского народа. Я заверил его в том, что таланты Рубенса не намного ниже нашей Хохломы.
   В результате, как говорится, победила дружба и обоюдное стремление к мирному сосуществованию. И я с чистой душой рухнул поверх покрывала на койку, не снимая ботинок, хотя убежден был, что проснусь до Срока от воплей нашей истеричной буфетчицы.
   К этому моменту за текущие сутки – от встречи с тремя парусными яхтами в тумане – я выкурил двенадцать сигарет "Мальборо", пачку "ТУ-134", четыре сигареты "Опал", четыре "памирины", выпил семнадцать чашек кофе и закусил все это крепкой "беломориной". (Подсчеты провел некурящий болезный чиф.)
   Естественно, что приснился мне кошмар. Я в самолете за штурвалом на взлетной полосе и должен куда-то лететь, хотя никогда в жизни за штурвалом самолета не сидел. И вот я взлетаю, лечу и все время понимаю, что мне еще надо сесть – а это смерть. И тут за плечом появляется штурманец с "Чернигорода" в виде американского пилота, как они у Джона Херси написаны в "Возлюбившем войну" или в "Уловке 22", этакий профессиональный убийца, который и в пикирующем бомбардировщике думает только о шлюхах и употребляет слово "задница" через каждое слово и считает боевые доллары, получаемые за каждый вылет…
   Я проснулся, когда Людмила с шипеньем стаскивала с меня ботинки. И не стал ей сопротивляться, потому что решил принять душ, прежде чем идти на "Чернигород".
   Душ, бритье, одеколон, стакан крепкого чая, пятьдесят первая сигарета, свежая рубашка, хорошо сшитая форма, тяжесть нашивок на легких рукавах – продолжаем жить, леди энд джентльмены! И какое-то странное ощущение повторяемости всего на свете, ощущение того, что все это уже со мной было – точь-в-точь все было…
   Предстояло обойти весь Альбертдок, хотя мачту "Чернигорода" было видно невооруженным глазом. Шагая вдоль пустых железнодорожных вагонов, я оглянулся на судно. Оно заметно приподнялось над причалом – выгружали носовые трюма. Ободранная скула была засуричена – боцманюга не дал металлу даже слегка заржаветь.
   Впереди, в конце проездов между пакгаузами виднелись зимние деревья на берегу Шельды. Слабый дневной свет еще задерживался в мокрых ветвях их вершин. И на фоне темно-фиолетового неба вершины деревьев за каналом были опушены каким-то иконным сиянием. А за верфями и сухими доками Каттендийского бассейна виднелись шпили собора Нотр-Дам – самого большого кафедрального собора Антверпена, в котором я никогда не был, хотя он битком набит знаменитой живописью.
   Я осторожно закурил пятьдесят третью сигарету и еще раз огляделся вокруг. Ощущение чего-то повторяющегося, уже точно бывшего в жизни все не исчезало. И мне почему-то не хотелось спугнуть это ощущение. Я осторожно нес его в себе, шагая по ботопорту Крейссанского шлюза, который был пуст.