Я сел.
   Было очень тихо – как бывает, когда привыкшие к гулу двигателя уши еще ценят и лелеют стояночную тишину. И в этой тишине я услышал приближающийся собачий лай. Лай в неподвижной бермудской ночи.
   Мобил тащил к окну – оно было прикрыто, а он хотел, чтобы я совсем открыл его в предутреннюю тишь.
   Сквозь тишь и гладь скользил в океан рыбачий сейнер. С носа на корму и обратно бегал по рыбачку черный дворняга и лаял в благодать.
   Я уступил место у окна Мобилу. Он стал задними лапами на диван, а передние сунул в окно и поверх них положил огромную голову.
   Он молчал, но бермудский рыболовный пес сразу его заметил, и тоже умолк, и застыл на корме сейнера,
   Я видел, как хвост Мобила ласково задрожал. Этого бермудский псина уж никак не мог видеть, но тоже завилял хвостом. Он ехал мимо нас далеко внизу и тихо перемещался вдоль борта сейнера в самую корму, а на корме поднялся на кучу сетей и так и стоял там, виляя хвостом, и молчал, пока не исчез за молом. Тогда Мобил вздохнул, проглотил слюну, опять вздохнул и опустился на диван. Вероятно, он пожелал бермудскому дворняге счастливого плавания. А мне он сказал нечто вроде: «Ты неплохой человек, и я не хочу тебя обижать, но прости, прости, капитан, меня все-таки тянет к своим иногда, ты не сердишься, что я тебя разбудил?»
   Я ни капельки не сердился. Лег обратно в похолодевшие простыни и вспомнил картинку из детской книжки: сенбернар откапывает из-под снега путника, на шее спасателя бочонок с вином, на спине скатка одеяла. И как я раньше не вспомнил этой картинки? И еще сразу вспомнился рассказ из детства о мальчике-художнике и его собаке, они развозят молоко – бидоны в двухколесной тележке, бедствуют, мальчик рисует картину на конкурс – старика, сидящего на бревне, – если мальчик получит первое место, его и собаки судьба наладится и все будет прекрасно, но рисунок мальчика куда-то затеряли, голодный художник и голодная собака ночуют в пустом холодном соборе и замерзают перед чудесной церковной живописью, а утром выясняется, что они победили на конкурсе…
   Кажется, это итальянско-английская писательница Уйда.
   И мне подумалось, что нынче мальчишкам не дают читать такие рассказы. И уж конечно не пишут их – мелодрама, сантименты, лобовитость, нет подтекста, толстовство, слюни… Но если я сорок лет помню рассказ о погибшем маленьком художнике и его собаке, а миллион случаев и событий собственной жизни забыл безвозвратно, то… что «то»?
   Взяли пассажира до первого европейского порта. Шалапин, Петр Васильевич, был туристом в круизе на «Пушкине», сложный случай аппендицита, вспороли в морском госпитале Гамильтона, и он там застрял на восемнадцать суток. Ему, как Мобилу, запрещен самолет. Под пятьдесят. Производит впечатление властного человека. С места в карьер сделал внушение Виктории – она принесла графин с водой, а там много осадка.
   Случайные пассажиры на грузовом океанском судне первое время робеют, чувствуют себя сухопутными крысами, окруженными морскими волками, а этот так прихватил нашу красавицу, что у меня сердце возрадовалось. Спросил у него профессию. Он:
   – Философ.
   – Как так? – вырвалось невольно. Почему-то удивляет такая профессия.
   – Так в дипломе написано, – объяснил он.
   Я постарался скрыть аппендицитный приступ любопытства. Ведь отравленного гуманитарностью тянет к другому отравленному, как бразильского сенбернара к бермудскому дворняге. И особенно хочется поговорить со свежим человеком о литературе. Я тщательно отшлифовал на английском: «Какую последнюю книгу вы прочитали? Какой ваш любимый писатель? Каких из ваших современных писателей вы знаете?» И задаю эти вопросы лоцманам. Лоцманы выглядят интеллигентными господами (особенно в Европе). И каждый раз надеешься, что разговор состоится, но каждый раз проваливаешься в черную дыру. Пайлот вообще не может понять вопроса. О какой книге идет речь? Зачем ему читать книги? Как он может любить писателя – гомосек он, что ли? Журналы он читает – там есть кое-что интересное, но вообще он любит: фотографировать, водить машину, смотреть телевизор, собирать карты гидрометеопрогнозов, марки, спичечные наклейки, фигурные бутылки – нужное подчеркнуть. Один-единственный раз мне попался лоцман – речной, в Темзе, – который читал Силлитоу, слышал о Мэрдок, покупал детям Диккенса, из русских знал (правда, по телепостановкам) Толстого, Достоевского, Чехова, любил Конрода и Мелвилла, ругал Кристи. В ту ночь на Темзе я впервые услышал, как произносят настоящие англичане эти знакомые по графическому изображению фамилии…
   Пытаю пассажира-философа о современной литературе. Он называет Вадима Кожевникова («его „вообще“), Чаковского („Блокада“ – очень понравилась), Айтматова („Белый пароход“ – „талантливо, но нерегламентированная вещь“) (?), Симонова („Не боится войны, чертяка – молодец!“) (?), Юлиана Семенова („Европейского масштаба писатель – отлично информирован!“).
 
   05 ноября, п. Гамильтон, на якоре, в ожидании груза, на рейде Тюлин.
   Около трех ночи по-местному. Не спится и не спалось.
   С вечера долго по палубе кружил вокруг контейнеров, потом забрался в кабину экскаватора – везем три штуки на крышке второго номера.
   Ночь безветренная, ясная, только в стороне океана горизонт растворяется во мгле. А портовые огни Гамильтона кажутся очень близкими.
   Думал о сценарии – не моя стихия драматургия, а вляпался в нее потому только, что за шальными деньгами погнался. Хотел хватануть куш и завязать с морями навсегда. И вот целый год псу под хвост… Конечно, плавая дублером капитана, можно даже романы писать, но стажировать дублером больше одного рейса меня не станут даже в этом молодом, только-только создающемся пароходстве…
   Красивая штука портовые огни ночью – они соблазняют, их страшно потерять навсегда. И отлично знаешь, что там – под ними – ровным счетом ничего хорошего, там геометрический металл и геометрический бетон, а все равно не хочется терять.
   Недавно появились новые светильники – мощный, но скромный свет, цвет которого трудно определить. „Оранжевый“ во всяком случае слишком неточно. Пожалуй, если вы посмотрите на горящую спичку сквозь лепестки осенних ноготков, то получится похоже. Очень красивы такие огни в черно-лиловом ночном небе. И еще красивее их отражения в лилово-черной ночной воде: пляшут цыганки – черные цыганки в лиловых платьях с оранжевыми блестками, цыганки изламываются, гнутся, извиваются, и плещется в бесшумном танце тьма их волос, огненными блестками вспыхивает кримплен завихрившихся платьев. И портовые буксиры пробираются в гавань по рабочим делам со смущенным видом, как электромонтер к погасшей лампе сквозь танцевальный зал…
   Неприятный шорох где-то на палубе. Долго прислушиваюсь, наконец вылезаю из кабины экскаватора, иду по левому борту и вижу большую птицу. Она молчаливо бьется в углу под фальшбортом. Очевидно, ударилась о снасти, летя на наши огни. Со страхом беру птицу в руки – она напропалую клюется и отбивается – и выдворяю на свободу. Птица мощным взмахом крыльев швыряет себя опять на ближайший палубный светильник. И падает спиной вниз к моим ногам, отчаянно бьется. Она с раздвоенным хвостом, похожа на ласточку, но раз в пять больше. Я опять беру ее в руки, понимаю, что одно крыло вывихнуто или сломано, несу в штурманскую рубку и сажаю в шкафчик с метеоприборами, зову доктора Леву. У него день рождения, он навеселе, бессмысленно и пугливо мнет ей поврежденное крыло. И мне ничего не остается, как взять дело и несчастную птицу в свои руки. Швыряю ее наверх и за борт, но она по косой скользит уже безвольным комком перьев вниз, в волны. Там в свете траповой люстры ходят четыре рыбы-иглы, одна здоровенная – метра полтора. Рыбы чуть светятся изумрудным, мерцающим светом. Два красных кальмара челноками носятся взад-вперед.
   Иду в корму – там рыбачит Кудрявцев – вся корма утыкана его удилищами. Настроение вконец испорчено нелепой птицей. Какая-то дурацкая символика с занавеса Художественного театра. Побаливает сердце и немеет левая рука. Мобил, конечно, возлежит недалеко от Саши. В шикарности этого пса есть театральное.
   Каждая собака висит особым образом, если ее поднимешь за шкирку. Одна гак растопырится и так дергается, что кажется, будто у нее сотня ног и десяток хвостов. Другая – умная и покорная – висит тихо и собранно, как траурный флаг. И кажется, у нее ног вообще нет – только один единственный хвост.
   Наш Мобил, конечно, слишком большой, чтобы его смог поднять за шкирку даже грузчик-негр из Балтиморы, но если бы кто-нибудь поднять смог, то повис бы Мобил как парадный бархатный занавес в Большом театре.
   Разговариваем о собачьей преданности. Кудрявцев вспоминает мальчишку – дружка. Тот подорвался в лесу на старой мине. Все это случилось на глазах собаки Пальмы. Две недели она не уходила с могилы хозяина, рыла землю и чуть не добралась до гроба. Ее наконец отогнали. Вернулась домой – кожа да кости – ничего не стала есть, только обнюхала все углы и исчезла навсегда.
   Конец истории застает Юра. Капитану тоже не спится сегодня. Он курит трубку, и аромат „Амфоры“ украшает и без того красивую южную ночь. Вспоминает отрочество и войну. Оказывается, был три месяца под оккупацией возле Тихвина – ехали в эвакуацию, а попали к фрицам. Его мальчишеский приятель Павлик работал в немецком пищеблоке, попутно, стало быть, отщипывал корки, тянул объедки, потом обнаглел и однажды куснул от круга колбасы, а одного переднего зуба у Павлика не было. По следу закуса его нашли. Собрали деревню и на глазах народа повесили, затянув петлю под нос и уши. Фрицы были не эсэсовцы, „тихие, армейские“. Перед отступлением деревню спалили. Народ отогнали на зады, в бани, и не велели выходить. Когда дома загорелись, в них началась пальба, потому что в избах напрятано было бросовое оружие с патронами. У него, у Юры, стало быть, под полатями ручной пулемет с дисками хранился. Один старик приказ не выполнил, побежал свой дом тушить, его застрелили; побежала к убитому старуха – ее тоже прихлопнули, к старухе – дочь, ее тоже… Поджигатели были такие пьяные, что когда ворвались наши, приняли их за своих и орали: „Хайль!“ Было поджигателей-карателей четверо. Одного убил из пистолета наш лейтенант. Другого солдаты облили горючей смесью. Третьего старики сбросили с моста в реку. Четвертого затоптали женщины и дети, здесь, стало быть, и Юра принял участие.
   Вот какие истории слушали бермудские цыганки-плясуньи этой ночью.
   Потом появился Варгин – сменился с вахты и пришел, как хитрый лис, проведать у Саши насчет свежей рыбки. С ходу включается в ночную травлю, и мы узнаем, что у неформального лидера есть бабуся, старенькая, суеверная и вообще с предрассудками: который год готовит себе при жизни все для похорон, даже на поминки купила уже водку и вино, прячет бутылки в сундуке. Варгин самый ее любимый внучек. Никому бабуся из поминальных алкогольных запасов не дает ни капли. Но Варгину на похмелку дает. И вот каждый раз, когда он приходит к бабусе клянчить сто грамм, то начинает с одного и того же:
   – Билет купила, бабуся?
   – Куда, внучок?
   – В очередь на крематорий? Который раз спрашиваю!..
   Хохот стоял. И я, подлец, засмеялся… – чего не сделаешь за компанию.
 
   06 ноября, порт Гамильтон, на якоре, в ожидании груза.
   Шалапин закончил университет, тема диплома: „О сглаживании противоречий между городом и селом“. Преподавал обществоведение в десятых классах, затем ассистент на кафедре философии Лесной академии, вел семинарские занятия, оклад 105, в отпусках подрабатывал бетонщиком на заводе, руководил общественно-политической жизнью студентов в общежитиях. Тема кандидатской: „О сглаживании противоречий между умственным и физическим трудом“.
   Последние годы – руководитель лаборатории социологических изысканий при НИИ лесной промышленности.
   А я последние годы вынашиваю кинокомедию о деятельности социальных психологов на флоте. Мои герои имеют благие намерения. Они ищут истоки психологической несовместимости. Но дело заканчивается тем, что подопытный экипаж, замороченный тестами, анкетами, „включенным наблюдением“ и т.д., сажает пароход на камни.
   И вот судьба предоставляет мне живого социолога с доставкой на дом – изучай не хочу! И где доставляет – на Бермудских островах!
   В круиз на „Пушкине“ Шалапин отправился после крупных неприятностей. Его раздолбали в „Литературке“ в огромной. – на два подвала – статье поя названием „Будьте внимательны: человек!“. Я эту статью не читал: – мы уже были: в рейсе. Но Шаляпин с завидным бесстрашней принес ее мне и положил на стол:
   – Читайте. Интересно услышать мнение практика, Меня здесь называют бестактным, человеком и микро-агрессором.. Сравнивают с пьяным, шофером – одинаково мы с пьяным шофером опасны для людей. Обвиняют в гуманитарном невежестве, в перенесении привычки к отношениям „человек-машина“ на отношения „человек-человек“.
   – Так при вас и читать? – спросил я, несколько ошарашенный тем, что Петр Васильевич как бы заранее уверен в моем союзе с ним против автора статьи.
   – Конечно!. Ведь, вам тоже приходится сталкиваться с проблемой сокращения людей из экипажа по Щекинскому методу, а мы исследовали проблемы, возникающие с переходом на „Карповскую систему“ в НИИ.
   – Я ничего не понимаю в социологии, Петр Васильевич.
   – В ней все и все должны погашать – все и все! – ото не атомная физика!
   В статье Шалапин: фигурирует под фамилией „Ивашов“. Описывается конфликтная ситуация, возникшая в НИИ, когда Иванов-Шалапин усыпил бдительность сотрудников заверением, что социологическое обследование проводится для улучшения психического климата, а сам использовал откровенность, анкетируемых для сбора компрометирующих данных. По его наущению директор НИИ в приказном порядке заставлял сотрудников заполнять анкеты, которые превращались во взаимодоносы.
   Я прочитал статью и принялся чесать лоб, чтобы скрыть выражение лица от Иванова-Шаляпина.
   – Меня называют Великим Инквизитором, – со вздохам признался Петр Васильевич. – Думаете, мне хочется им быть? Но проблема интенсификации научного труда требует этого!
   Я посмотрел на нашего пассажира со смесью испуга, восторга, предвкушения неожиданностей, как смотрел бы палеонтолог на живого ящера, вымершего еще в третичном периоде, знакомого только по реконструкции, а теперь доступного в своем истинном естестве для обмера, сравнения, ощупывания. „Ну же тебе и везет, Витька!“ – сказал я себе и бросился в пучину двуличия, то есть расплылся в смущенно-восхищенной улыбке. С такой улыбкой по моим представлениям должен смотреть наивный моряк на ученого, прославленного в газетах. Пускай слава ученого насколько негативна, но она все равно должна восхищать простоватого морского волка, погрязшего в буднях каргопланов, рейсовых заданий и экономии горюче-смазочных материалов.
   – Слюнявая статья, – сказал я. – Небось этому автору никогда не приходилось решать вопрос, кого из экипажа сократить, а кого нет.
   Шалапин надменно ухмыльнулся и сказал, отбивая ритм указательным пальцем по столу:
   – Жизнь их научит! Эта статья – так называемый „террор среды“. Обычное явление. Ничего: еще не вечер!
 
   07 ноября, п. Гамильтон, на якоре, погрузка с барж генгруза.
   Весь день солнце злобно палило сквозь серую тропическую дымку, горизонт был серым, океан – тоже.
   Потом был праздничный ужин. После ужина Кудрявцев поймал акулу. Акула здоровенная, вытащить в живом и здоровом виде невозможно – образина будет так дергаться, что крюк разогнется. Ко мне является гонец с просьбой уговорить Ямкина стрельнуть в акулу из малопульки. Уговариваю. Юра берет винтовку, и мы отправляемся на корму.
   Там человек пять зрителей. Среди них наш философ и Великий Инквизитор.
   Башку акулы чуть вытаскивают из воды с помощью кормовой лебедки. Юра перевешивается через релинги головой вниз с малопулькой в руках. Капитанский зад деликатно придерживает Кудрявцев. Ямкин пуляет акуле между глаз – раз! два! три! – акуле как с гуся вода. Только после шестого попадания зверюга обвисает – шок. Вира, лебедка! Акулу подтаскивают к релингам и баграми переваливают на кормовую палубу. Акула оживает и начинает страшный танец смерти на раскаленной стали. По ней лупят ломами, пожарными баграми, набрасывают грузовую сетку, опутывают тросами. Зверь затихает.
   – Петр Васильевич, – предлагаю я. – Хотите жуткий сувенир? Видели когда-нибудь акульи челюсти? Повесите их в кабинете, будете пугать слабонервных ученых коллег. Только вырубать челюсти будете сами. Кудрявцев, согласен?
   Кудрявцев согласен, Шалапин – тоже. Боцман уходит за острым плотничьим топором. Я говорю, что вообще-то страх перед акулами сильно преувеличен, ученые считают, что за всю историю было всего несколько научно-бесспорных нападений акул на человека. Правда, говорит Кудрявцев, почему-то в брюхе акул он, Кудрявцев, дважды уже находил сапоги и ботинки, интересно, откуда там человеческая обувь и где ее владельцы?
   Боцман Гри-Гри принес топор, сказал Шалапину, что вырубить челюсти акулы дело непростое – акула штука жесткая.
   – А мы охотники, мы привычные, – сказал Шалапин, прилаживая ладонь на топорище, обласкивая отполированное дерево.
   – А швы не разойдутся? – вдруг встревожился я. – Ведь вы после операции! Может, погодить с физическими нагрузками? – я вдруг понял, какое горе может принести физиологу его подопытная обезьяна, если она вдруг заболевает или – совсем уж не дай бог! – дохнет. И одновременно я почувствовал, какую-то обезьянью заботливость к Шалапину, такую заботливость, которая вызывает желание перебирать шерсть облюбованной особи и вылавливать у нее блох. Правда, Петр Васильевич лыс.
   – А мы полегонечку, полегонечку, не все еще наши песни пропеты, – уже сам себе, уже погружаясь в дело, в анатомию акулы, пробормотал Шалапин. – Мы еще и на медведя сходим, мы и медведя освежевать за часик сможем, а вы-то когда охотились?
   – Нет, – сказал я, почесывая Мобила за ушами. – Я никогда не охотился.
   Мне не нравится волокущаяся, тупая походка матерых охотников, их сине-красные, здоровые лица, их ружья в чехлах. Хотя само оружие мне нравится, мне приятно держать в руках оружие, например, пистолет, ощущать его тяжесть и потенциальную мощь. И я люблю стрелять в тире. И сильно расстраиваюсь, когда мажу. Но охотники мне не нравятся,
   – Живая еще, – сказал Кудрявцев. – Вы осторожнее, товарищ профессор, – она вас кровищей забрызгает. Когда вы ее тюкнете, она опять метаться начнет.
   Вечереющая тишина возгонялась из океана. Солнце падало на горизонт почти отвесно. В воздухе пробуждалось движение – едва заметное, расплывчатое, но приятно-прохладное. Две огромные стрекозы, залетевшие с бермудского побережья, трепетали над фиолетовым трупом акулы, стрекозы были ярко-зеленые, с длинными прозрачными хвостами.
   Зрителей собралось уже человек семь. Все мы уселись на теплую корабельную сталь в приличном расстоянии от акулы. Мобил положил тяжелую голову мне на колени, но не сводил глаз с Шалапина, с топора.
   Шалапин ловко ударил зверюгу в район мозжечка и успел еще раз попасть в первоначальную рану, вероятно, перерубив хребтовый хрящ, но потом дело пошло хуже – акула металась во всех плоскостях и измерениях; опутывающие ее троса ослабли и соскользнули с окровавленной шкуры. Шалапин отхватил акуле хвост, потом плавники, хладнокровно уклоняясь от обезображенного тела, но четкой и красивой казни, если, конечно казнь таковой может быть, не получилось; казнь превратилась в побоище. Никто из нас другого и не ожидал – это нормальное дело, когда свяжешься с таким живучим существом, как акула. Только даже привычным людям не очень приятно глядеть. Обычно зрители отвлекают себя от неэстетических переживаний, участвуя языками в убийстве, то есть сыпят советами и прыгают вокруг, непроизвольно имитируя самые правильные, сокрушительные, смертельные удары. Но в данном случае, главным действующим лицом был новый на судне человек, гость, пассажир, и подсказывать ему морячки стеснялись или не хотели. Они хранили скептический нейтралитет, доставляя мне этим большое удовольствие. Мне интересно было наблюдать Великого Инквизитора в положении отчужденного от толпы палача. Акулья кровь и сукровица мешались на его лице с потом, запас физических сил он явно переоценил, но азарта ему не занимать было. И настойчивости. И полнейшего равнодушия к зрителям. Он отрубил наконец напрочь акулью башку и кинул в сторону топор.
   – Ладно вам, – сказал Кудрявцев. – Челюсти я вырублю. Идите в кормовой душ – там пресная вода есть.
   – Нет, – сказал Шалапин, присаживаясь возле меня на корточки, чтобы передохнуть, чтобы пережить усталое удовлетворение бывалого свежевальщика. – Сам вырублю. А то и сувенир не тот сувенир будет – чужими руками-то, спасибо за предложение, но только я сам докончу дело. Тесак острый есть?
   Боцман подал ему тесак.
   Солнце скрылось в океане. Сумерки судорожно задергивали западную часть горизонта сиреневыми занавесками, в складках занавесей вспыхнула первая звезда. Вахтенный штурман включил палубное освещение и якорные огни. Мобил поднялся и пошел в надстройку, даже не покосившись в сторону четвертованной акулы. Обрубок еще изредка дергался, но обе длиннохвостые стрекозы опустились на него и сложили крылышки: трепетную красоту труп притягивал – единство противоположностей.
   В моей кинокомедии руководитель социологических экспериментов падал в обморок, увидев дохлую морскую свинку. Здорово я дал маху в сторону от жизни!
   – Отлично у вас получается, – сказал я философу.
   Он попросил сигаретку. Я вставил ее ему в рот, ибо руки философа были в крови. А чиркнуть зажигалкой не успел – опередил боцман. И по этому штриху можно предположить, что Петр Васильевич уже завоевал у Гри-Гри и матросов какой-то начальный авторитет.
   – Вы думали, все философы – белоручки? – спросил Шалапин. – А я из крепостных графов Бобринских род веду. Бабка, правда по непроверенным сведениям, графской внебрачной дочерью была, – добавил он не без кичливости.
   – В вашей внешности заметна аристократичность,– сказал я. (Он на королевскую кобру похож.)
   – Гены! – объяснил Шаляпин и принялся дальше кромсать акулью голову.
 
   09 ноября, на переходе Гамильтон– Бишоп Рок, Северная Атлантика,
   Виктория – Юре; „А что, профессор мужчина в соку, у них даже нос краснеет, так они по женскому полу скучали, хи-хи-хи{“
 
   10 ноября, Гамильтон – Бишоп Рок.
   У самого рыжего человека на свете – нашего судового врача Левы есть американские тюльпаны из пластмассы в поддельном горшке с пластмассовой землей. Шаляпин – Леве: „Не обращайте внимания на подкусывания ваших товарищей. Это прекрасное украшение интерьера – оно рационально и требовало от своего создателя определенного художественного мастерства. Держать искусственный цветок у себя дома никакое не мещанство. Наоборот. Его легко мыть от пыли, а эстетическое впечатление для глаза даже сильнее“. Специально ходил и ходит в пивные, шашлычные, то есть в места, где люди, подвыпив, ведут себя шумно, распахиваются, хвастаются, плачут – тренировался в угадывании характеров, профессий, наклонностей, семейного положения. Быстро сходиться с людьми он не умел и не умеет, сам понял, что вообще к себе людей не располагает, знакомства давались трудно, требовали напряжения и сильно утомляли. Вот он и развивал наблюдательность со стороны. Мне: „У вас интересная микрогруппа – вы, собака и матрос. Вы, вероятно, уже третье поколение интеллигентов“. – „Почему так решили?“ – „Собак по-человечески любите“.
   И действительно, я ни одной собаки не научил ходить у ноги или сидеть по приказу. И, вероятно, не научу. Я – прав Шалапин – люблю собак именно по-интеллигентски, то есть бестолково, бесцельно – как любят людей. Такая любовь чаще губит, нежели облегчает собачью жизнь, потому что собака не человек. Но я-то люблю в.ней как раз то, что в ней человеческое – вернее, идеально-человеческое – иррациональную преданность, ласковое тепло мохнатой души, способность почувствовать и понять самые тонкие изменения твоего настроения, оттенки твоей грусти или радости.
 
   11 ноября, Северная Атлантика.
   Давеча предупредил Шаляпина, что он по ночам разговаривает и я это слышу, так как мы соседи по каютам, а переборки тонкие. Он разговаривает с дочерью. У нее недавно была операция на горле, и два месяца она должна была совершенно молчать, объяснялась записками. Дочь хотела в певицы и перетрудила связки. Теперь она уже снова поет, но профессионалом стать не сможет, и он этому радуется, и не скрывая радость от дочери, и они поссорились. Вероятно, девушке с искрой художественного в душе тяжеловато жить с Великим Инквизитором.
   Мне же не следует забывать, что философ только что перенес операцию (прошла не совсем гладко), болел в чужом мире и первый раз вообще был за границей, одиночество в госпитале, чужой язык, замкнутость на себя (а больным нужно иметь возможность поплакаться). Далее. Он очень рассчитывал на самолет до дому, а теперь ползет на грузовом судне. Впереди неизвестность, так как после зубодробительной статьи все подопытные кролики в его НИИ будут сводить с ним счеты. И вот при всем этом он ни разу не закис. Наоборот, атакует!
 
   12 ноября, Гамильтон – Бишоп Рок.
   Что такое „пластика“, я до сих пор не знаю точно. Только скульпторы, вероятно, знают. Скульпторы говорят, что пластика – это когда поверхность отражает глубины в каждом движении и в каждом изгибе. Пластика – это когда самая легкая из легких улыбок тронет женские губы, едва заметная улыбочная рябь пробежит по зрачку, а под улыбочным светом – вся сложность и глубина человеческой души. От каждой морщинки на поверхности моря уходит в мокрую тьму сложнейшая сложность волновых гармоник.