Страница:
…Как сказал Леопольд Васильевич о коллеге-самоубийце? "Был одинок – не умел объяснить сложные идеи даже мне, руководителю…" Да, так он сказал…
Я проводил Аэлиту до ее дома. Мы говорили уже только о земных делах. О ее тоске по Ленинграду, ее туберкулезе, который заглох здесь, в этом континентальном климате, за что она благословляет землю Сибири и здешний снег, который позволяет детишкам обманывать матерей. Детишки вволю валяются в сугробах, а снег не пристает к ворсу пальтишек, сразу опадает. И матери не могут уличить детей в преступлении. И еще здесь хорошо, что есть, пускай малогабаритная, но квартира, а в Ленинграде ее подруги так и проживают жизнь в коммуналках…
– Вы сейчас в столицу? – спросила Аэлита без всякой зависти.
– Да.
– В Институте дружбы народов имени Лумумбы работает мой друг. Он профессор, африканист. Сможете передать ему пакетик? Только обязательно из рук в руки – это его график психических и физических состояний на год. Он вычислен по японскому методу, но с нашими поправками. И вам мы составим и пришлем потом, хотите?
– Хочу.
– А сейчас тест: назовите любую цифру от единицы до шестидесяти четырех! Быстро!
Я назвал "63". И она таинственно сказала, что впереди меня ждет значительность судьбы и удача.
Мороз был сильный, леса и дома погрузились в оцепенение, даже свет от фонарей не шатал теней на сугробах. Я один скрипел ботинками в тишине почти максимальной энтропии. И вдруг услышал звонкое бульканье воды. И скоро обнаружил фонтанчик. Нормальный уличный фонтанчик бил в сибирский мороз среди сугробов. Это не была лопнувшая труба или водяная колонка.
Я подивился причудам ученого городка.
О, пока существуют причуды, нам нечего бояться!
Причудой было спросить у меня цифру от единицы до шестидесяти четырех. Причудой было ответить. Причудой было сказать мне с таинственным видом, что "шестьдесят три" означает нечто значительное и хорошее.
Шагая к гостинице в хрустальном звоне уличного фонтанчика, я уточнял ход своих мыслей при назывании цифры. Кажется, в мозгу возникло графическое изображение единицы и шестидесяти четырех. Брать крайние цифры было как-то тривиально – они уже были названы. Тогда мелькнула двойка Но с ней были школьные, неприятные ассоциации, и мозг отклонил ее. Тогда по закону симметрии мелькнуло "63". Эта цифра показалась "теплой", кроме того, она была кратной трем, а это любимое число. Ничего загадочного – голое рациональное рассуждение. Но вот лукавая женщина взглянула таинственно и напророчила значительное впереди, и я уже готов приплясывать на сибирских сугробах, и жизневерие вздымается в душе, как цунами…
В вестибюле гостиницы было по-ночному глухо и пусто.
Я прошел к лифту и нажал кнопку, продолжая размышлять о границах иррационального и рационального, об обнаружении в душе склонности к идеализму, в которой я так старательно не хочу признаваться, и не только на партсобрании, а сам перед собой.
Лифт не подавался. Я нажал кнопку соседнего. И опять погрузился в хаос своего сознания, которое представляет явление по самому существу единичное, для которого множественность неизвестна. Ведь каждый человек рождается с одинаковым для всех чурбаном-сознанием, а затем жизнь физическая и социальная надевает на этот стереотипный чурбан одежду нашей индивидуальности и неповторимости, но это только шляпки и панталоны на чурбане неповторимы, а сам чурбан сознания для всех единичен…
Прошло уже минут пять. Я машинально нажимал кнопки то правой, то левой шахты. Клети все не было.
Наконец я очнулся и увидел плакатик на стенке: "Лифт работает до 23 часов".
– Дьявол! – пробормотал я, потому что склонен гордиться своей наблюдательностью, и оглянулся.
В трех метрах от меня сидел на стуле швейцар. Он был еще не стар. Швейцар глядел на меня тем взглядом, каким дикарь-охотник следил за мамонтом, шествующим к яме-западне, – взглядом, зачарованным предвкушением неизбежного краха жертвы, взглядом плотоядным и злобно-торжествующим.
Оказывается, я целых пять минут доставлял этому человекообразному наслаждение. Он не сказал мне простое: "Товарищ, лифт уже не работает!" Наоборот, чем дольше бы я простоял у лифта, тем большее удовольствие он бы получил. Еще большее удовольствие я смог бы ему доставить, если бы заорал нечто вроде: "Какого черта вы не можете сказать, что…"
С каким садистским чувством он объяснил бы мне, что надо уметь читать, что там все написано, что у меня есть часы и так далее. С какой радостью он спел бы мне песню торжествующего мещанства!
Но я лишил его этого удовольствия. Я сдержал отрицательные эмоции и пошел к лестнице, весело насвистывая марш тореадора.
Что мне показалось
На кладбище Донского монастыря
Я проводил Аэлиту до ее дома. Мы говорили уже только о земных делах. О ее тоске по Ленинграду, ее туберкулезе, который заглох здесь, в этом континентальном климате, за что она благословляет землю Сибири и здешний снег, который позволяет детишкам обманывать матерей. Детишки вволю валяются в сугробах, а снег не пристает к ворсу пальтишек, сразу опадает. И матери не могут уличить детей в преступлении. И еще здесь хорошо, что есть, пускай малогабаритная, но квартира, а в Ленинграде ее подруги так и проживают жизнь в коммуналках…
– Вы сейчас в столицу? – спросила Аэлита без всякой зависти.
– Да.
– В Институте дружбы народов имени Лумумбы работает мой друг. Он профессор, африканист. Сможете передать ему пакетик? Только обязательно из рук в руки – это его график психических и физических состояний на год. Он вычислен по японскому методу, но с нашими поправками. И вам мы составим и пришлем потом, хотите?
– Хочу.
– А сейчас тест: назовите любую цифру от единицы до шестидесяти четырех! Быстро!
Я назвал "63". И она таинственно сказала, что впереди меня ждет значительность судьбы и удача.
Мороз был сильный, леса и дома погрузились в оцепенение, даже свет от фонарей не шатал теней на сугробах. Я один скрипел ботинками в тишине почти максимальной энтропии. И вдруг услышал звонкое бульканье воды. И скоро обнаружил фонтанчик. Нормальный уличный фонтанчик бил в сибирский мороз среди сугробов. Это не была лопнувшая труба или водяная колонка.
Я подивился причудам ученого городка.
О, пока существуют причуды, нам нечего бояться!
Причудой было спросить у меня цифру от единицы до шестидесяти четырех. Причудой было ответить. Причудой было сказать мне с таинственным видом, что "шестьдесят три" означает нечто значительное и хорошее.
Шагая к гостинице в хрустальном звоне уличного фонтанчика, я уточнял ход своих мыслей при назывании цифры. Кажется, в мозгу возникло графическое изображение единицы и шестидесяти четырех. Брать крайние цифры было как-то тривиально – они уже были названы. Тогда мелькнула двойка Но с ней были школьные, неприятные ассоциации, и мозг отклонил ее. Тогда по закону симметрии мелькнуло "63". Эта цифра показалась "теплой", кроме того, она была кратной трем, а это любимое число. Ничего загадочного – голое рациональное рассуждение. Но вот лукавая женщина взглянула таинственно и напророчила значительное впереди, и я уже готов приплясывать на сибирских сугробах, и жизневерие вздымается в душе, как цунами…
В вестибюле гостиницы было по-ночному глухо и пусто.
Я прошел к лифту и нажал кнопку, продолжая размышлять о границах иррационального и рационального, об обнаружении в душе склонности к идеализму, в которой я так старательно не хочу признаваться, и не только на партсобрании, а сам перед собой.
Лифт не подавался. Я нажал кнопку соседнего. И опять погрузился в хаос своего сознания, которое представляет явление по самому существу единичное, для которого множественность неизвестна. Ведь каждый человек рождается с одинаковым для всех чурбаном-сознанием, а затем жизнь физическая и социальная надевает на этот стереотипный чурбан одежду нашей индивидуальности и неповторимости, но это только шляпки и панталоны на чурбане неповторимы, а сам чурбан сознания для всех единичен…
Прошло уже минут пять. Я машинально нажимал кнопки то правой, то левой шахты. Клети все не было.
Наконец я очнулся и увидел плакатик на стенке: "Лифт работает до 23 часов".
– Дьявол! – пробормотал я, потому что склонен гордиться своей наблюдательностью, и оглянулся.
В трех метрах от меня сидел на стуле швейцар. Он был еще не стар. Швейцар глядел на меня тем взглядом, каким дикарь-охотник следил за мамонтом, шествующим к яме-западне, – взглядом, зачарованным предвкушением неизбежного краха жертвы, взглядом плотоядным и злобно-торжествующим.
Оказывается, я целых пять минут доставлял этому человекообразному наслаждение. Он не сказал мне простое: "Товарищ, лифт уже не работает!" Наоборот, чем дольше бы я простоял у лифта, тем большее удовольствие он бы получил. Еще большее удовольствие я смог бы ему доставить, если бы заорал нечто вроде: "Какого черта вы не можете сказать, что…"
С каким садистским чувством он объяснил бы мне, что надо уметь читать, что там все написано, что у меня есть часы и так далее. С какой радостью он спел бы мне песню торжествующего мещанства!
Но я лишил его этого удовольствия. Я сдержал отрицательные эмоции и пошел к лестнице, весело насвистывая марш тореадора.
Что мне показалось
Мне показалось, ученые решительно и бесповоротно убедились или убедили себя, что фундаментальные основы естествознания едины по своему существу. Одни и те же универсальные законы в разных вариациях могут применяться в научных работах, посвященных элементарным частицам, атомам, молекулам, живым клеткам, живым тканям и организмам, газам, жидкостям, твердым телам, звездам, планетам и человеческой совести.
С одной стороны, такое положение увеличивает мощь науки. А с другой – выбивает из ученых какой-то кусочек одухотворенности, ибо процесс познания стал на поток, копируя характер сегодняшнего материального производства, его серийность и упор на штамп.
Ученое мышление по своему характеру приближается к производственному, инженерному. Необходимо построить мост длиной в сто километров. Никогда таких не строили. И сегодня еще невозможно построить. Но инженеры спокойно сидят и считают этот мост. У них нет сомнений в том, что они его построят – не сегодня, так завтра, не завтра, так послезавтра. У них нет никаких сомнений в том, что законы сопромата универсальны и полностью годны и для стокилометрового моста и для стокилометровой башни. Это наполняет инженеров спокойствием и… какой-то неуловимо-томительной скукой,
Не чувствуется среди ученых сладкого ужаса перед сотворением Вавилонского столпа. Они не боятся наказания разделением языков. Вавилонская башня сегодняшней науки возводится академиками с хладнокровием инженеров мосье Эйфеля. И это начинает подсознательно удручать их самих… Что и как включает тот или иной процесс в клетке? Еще не ясно, но старые законы в новом варианте дадут ключ. Как неизбежно будет расшифрован манускрипт исчезнувшего народа, так и здесь. Только количество времени и усилий, но без знаменитого коэффициента "безумности". Про необходимость высокой степени "странности" говорят много, но это слова, а не стиль мышления.
Еще мне показалось, что ученые не простят писателям дилетантского интереса к наукам. Ученым, как и любым любознательным людям, хотелось бы сунуть нос во все области знания, во все уголки бытия, но они жесткой рукой самоограничения отсекают себя от пестроты мира. Они едва успевают следить за информацией в своей узкой области. Если им хватает дисциплины, если они лишают себя удовольствия знать разное, то почему кто-то разгильдяйски разрешает себе тратить время на любое интересное?
Мне не удалось объяснить им, что отказ от неожиданных знаний ведет писателя к вандализму. Когда человек забивает гвозди электродрелью, принимая ее за обыкновенный молоток, то этот человек – вандал, то есть крайний циник, ибо он обязан знать, что такое дрель, раз взял ее в руки. Писатель же ежечасно берет в руки человека и забивает им, живым человеком, гвозди своих сокровенностей в сердце и мозг читателей. Писатель будет циником, если откажется от знакомства с любыми научными знаниями, ибо они все касаются человека и никто не ведает, какое из знаний играет в познании человека большую, а какое меньшую роль. Но писатель будет вандалом и циником и в том случае, если не сможет привести все знания, весь свой внутренний мир к гармонии, а эту гармонию еще осмысленно соотнести с социальными установками, с сегодняшними нормами, ценностями, стереотипами… Но ведь ежу понятно, что на такое не хватит человеческой жизни. Тем более это ясно ученому. И тогда ученый рациональный мозг совсем уже не хочет сочувствовать писательским душевным мучениям, ибо они бессмысленны, как любые попытки объять необъятной. Но в том-то и дело, что эти муки, очевидно, запрограммированы Природой. Очевидно, эти бессмысленные муки не бессмысленны. Они, вероятно, те жернова, между которыми затачивается волшебная палочка интуиции. В колбе поэтической души, где бушует метановый хаос беспорядочных ассоциаций, где нагнетается и нагнетается духовная мука, иногда проскакивает, подобная молнии-прародительнице, интуиция-озарительница. И тогда выпадает осадок живого белка – новый образ.
Человеческий разум стал феноменом, потому что обрел воображение. Вам легко поместить мозг в грудную клетку, не прибегая к хирургическому вмешательству. Вы делаете это в воображении. И понимаете, как тяжко будет мозгу, если рядом трепыхаются еще легкие. На воображение сказанного вам надо микросекунду и микрозатрату энергии. Природа тратит миллионы лет, чтобы найти место для мозга и защитить его черепом.
Выдумка и воображение – разные вещи.
Никто еще не знает, где находится центр воображения в нашем мозгу. Зато ясно, что сила и интенсивность фантазии-воображения не зависят от количества и качества знаний. Особенно это заметно на примере хороших, но глуповатых композиторов.
Природа блуждает в материи, человек – в духе. Мы умнее Природы, когда надо придумать колесо. Мы создаем и обод, и втулку, и спицу, и ось в воображении.
Колесо крутится у нас в мозгу еще до того, как мы нашли подходящий материал для первой модели.
Но Природа не могла не наказать нас за такую возмутительную способность. Если сама Природа идет путем проб и ошибок, идет миллиарднолетним путем ощупывания всех вариантов, а мы способны заскакивать вперед собственного свиста со своим колесом, то мы полностью соответствуем Природе, когда ищем свою душу и в своей душе. Здесь нам не помогает воображение разум. Мы ищем свою душу, как амеба свою пищу, как жук, мы должны ощупать все и вся усиками сомнений и терзаний.
В каждом человеке хранится весь первоначальный хаос бытия. Но как когда-то из этого хаоса родилась сверхсложная гармония белковой молекулы, так и в наших душах из мириадов проб и ошибок может рождаться способность объять необъятное. И средняя продолжительность человеческой жизни должна быть достаточна для этого, ибо каждый живет один раз, как один раз живет наша планета, наше Солнце, наша Галактика, а они в течение своей одной жизни озарились нами – человеками. И потому мы не должны пасовать перед бесконечной путаницей своих душ. Наоборот, тот, кто увеличивает путаницу, нагнетает и нагнетает хаос в себе, тот приближает себя к первозданной неразберихе, в которой уже есть все элементы и условия для возникновения Нового, и тогда… тогда – чуть-чуть! – и во мраке первозданного океана гремит случайный гром, проскакивает случайная молния.
Нельзя бежать от проклятых вопросов, нельзя прятать голову под крыло незнания. Что такое человеческое существование без размышлений о судьбе личности в современном мире, без борьбы с безверием, без утрат и обретений смысла жизни, без страха смерти и страха перед будущим? Как различить время от временности? Что такое общение – самоцель или средство для чего-то другого? В чем больше смысла – в попытке преодолеть все достигнутое или в пассивном созерцании? Имею я право на "намек", если не знаю абсолютного, черт возьми? Совесть есть призыв быть добрым и избегать зла? Или совесть есть призыв быть самим собой?..
Это все древние вопросы. Ими битком набиты тяжелые тома философских энциклопедий. Но каждый чело век обречен на одиночество, когда пытается отвечать на них для себя. Вполне возможно, это спорное положение, но так кажется мне сейчас, когда мое путешествие в науку за доброй надеждой заканчивается.
Применение принципа неопределенности не только в физике, но и в философии уже носится в воздухе. Возможно, мы беспрерывно познаем смысл (суть) и моментально утрачиваем его, так что он вообще-то постоянно присутствует в нас своим отсутствием. А все, что случайно в одном ряду причин, в одном отношении, оказывается необходимым в другом отношении, в другом причинном ряду.
Логическим следствием в формальной логике тысячелетиями называли то, что выводится из посылок по правилам логики. Но открытие интуиционистской логики изменило традиционную точку зрения. И сегодня мы уже не отрываем логику от феноменологии нашего собственного духа. Сегодня уже твердо определено, что процедура поиска подчиняется не "черно-белой" дедуктивной логике, не логике "да" и "нет", а малоизученной "цветной", "гадательной" логике, логике "наверное, это так", где "наверное" пропорционально моей личной вере в самого себя, а не в "это так".
Существует еще одна логика, которую я определил как "женская неанекдотическая" логика. Эту логику я обнаружил у одной дамы, кандидата юридических наук, когда рассказывал ей о теоретической возможности вырастить из любой своей клетки нового В. В. Конецкого. Дама обдала меня змеинохладным взглядом и сказала:
– Странно! Почему я раньше не знала того, о чем вы говорите? Моя дочь учится в медицинском институте. Если бы то, о чем вы рассказываете, было правдой, она обязательно рассказала мне об этом раньше.
Таким образом, "женская неанекдотическая" логика – это система мышления, при которой вы отказываетесь узнавать новое из какого бы то ни было источника, кроме старого.
Думаю, что все удивившее или запечалившее меня в науке уже вошло в школьные учебники. Но взрослые не читают школьных учебников В результате любой взрослый легко сочтет эти компиляции архимодным вздором.
Вообще-то "наглядность и понятность" таких штук, как, например, искривление пространства или макромир в микрочастице, зависят от обыкновенного привыкания,
Как надо привыкнуть к новым брюкам, так привыкают к "странному".
Уже скоро я доберусь до точки. И мне станет веселее, ибо адреналин выплеснется на бумагу и гормональный уровень во мне понизится.
Пишущий человек счастливец. Он способен преобразовывать нематериальную энергию души вместе с биологическим полем в обыкновенную энергию звука или трения (при ведении пером по бумаге или стукании пальцем в клавиши машинки). Правда, поэт приравнял штык к перу полсотни лет назад. Теперь пишущую машинку следует приравнивать к пулемету. И потому писательство дело не самое безопасное. Но, в конце концов, в наше время совсем безопасных профессий вовсе нет, если не считать солисток оперетты, которые могут выражать себя чужими словами, чужой музыкой и своими ногами при полном отсутствии голоса. Однако партизанский наскок хорошеньких ножек мой будущий критик всегда способен простить. Мне же не миновать хуков, оперкотов и крюков. Прямым в нос ударит литературовед за непоследовательность. На крюк противоречивости возьмет философ. Двойным нельсоном скрутит физик-теоретик. При помощи самообороны без оружия швырнет через голову генетик. Без зазрения совести использует каратэ социолог. И только редактор с издателем будут обмахивать меня влажным полотенцем в углу ринга, будут совать мне в ноздри нашатырь и воодушевлять на новый раунд. Только они будут шептать мне в сплюснутое ухо о том, что не ошибается только тот, кто ничего не делает, и не противоречит себе только тот, кто забил себе кляп в рот прямо в чреве матери.
С одной стороны, такое положение увеличивает мощь науки. А с другой – выбивает из ученых какой-то кусочек одухотворенности, ибо процесс познания стал на поток, копируя характер сегодняшнего материального производства, его серийность и упор на штамп.
Ученое мышление по своему характеру приближается к производственному, инженерному. Необходимо построить мост длиной в сто километров. Никогда таких не строили. И сегодня еще невозможно построить. Но инженеры спокойно сидят и считают этот мост. У них нет сомнений в том, что они его построят – не сегодня, так завтра, не завтра, так послезавтра. У них нет никаких сомнений в том, что законы сопромата универсальны и полностью годны и для стокилометрового моста и для стокилометровой башни. Это наполняет инженеров спокойствием и… какой-то неуловимо-томительной скукой,
Не чувствуется среди ученых сладкого ужаса перед сотворением Вавилонского столпа. Они не боятся наказания разделением языков. Вавилонская башня сегодняшней науки возводится академиками с хладнокровием инженеров мосье Эйфеля. И это начинает подсознательно удручать их самих… Что и как включает тот или иной процесс в клетке? Еще не ясно, но старые законы в новом варианте дадут ключ. Как неизбежно будет расшифрован манускрипт исчезнувшего народа, так и здесь. Только количество времени и усилий, но без знаменитого коэффициента "безумности". Про необходимость высокой степени "странности" говорят много, но это слова, а не стиль мышления.
Еще мне показалось, что ученые не простят писателям дилетантского интереса к наукам. Ученым, как и любым любознательным людям, хотелось бы сунуть нос во все области знания, во все уголки бытия, но они жесткой рукой самоограничения отсекают себя от пестроты мира. Они едва успевают следить за информацией в своей узкой области. Если им хватает дисциплины, если они лишают себя удовольствия знать разное, то почему кто-то разгильдяйски разрешает себе тратить время на любое интересное?
Мне не удалось объяснить им, что отказ от неожиданных знаний ведет писателя к вандализму. Когда человек забивает гвозди электродрелью, принимая ее за обыкновенный молоток, то этот человек – вандал, то есть крайний циник, ибо он обязан знать, что такое дрель, раз взял ее в руки. Писатель же ежечасно берет в руки человека и забивает им, живым человеком, гвозди своих сокровенностей в сердце и мозг читателей. Писатель будет циником, если откажется от знакомства с любыми научными знаниями, ибо они все касаются человека и никто не ведает, какое из знаний играет в познании человека большую, а какое меньшую роль. Но писатель будет вандалом и циником и в том случае, если не сможет привести все знания, весь свой внутренний мир к гармонии, а эту гармонию еще осмысленно соотнести с социальными установками, с сегодняшними нормами, ценностями, стереотипами… Но ведь ежу понятно, что на такое не хватит человеческой жизни. Тем более это ясно ученому. И тогда ученый рациональный мозг совсем уже не хочет сочувствовать писательским душевным мучениям, ибо они бессмысленны, как любые попытки объять необъятной. Но в том-то и дело, что эти муки, очевидно, запрограммированы Природой. Очевидно, эти бессмысленные муки не бессмысленны. Они, вероятно, те жернова, между которыми затачивается волшебная палочка интуиции. В колбе поэтической души, где бушует метановый хаос беспорядочных ассоциаций, где нагнетается и нагнетается духовная мука, иногда проскакивает, подобная молнии-прародительнице, интуиция-озарительница. И тогда выпадает осадок живого белка – новый образ.
Человеческий разум стал феноменом, потому что обрел воображение. Вам легко поместить мозг в грудную клетку, не прибегая к хирургическому вмешательству. Вы делаете это в воображении. И понимаете, как тяжко будет мозгу, если рядом трепыхаются еще легкие. На воображение сказанного вам надо микросекунду и микрозатрату энергии. Природа тратит миллионы лет, чтобы найти место для мозга и защитить его черепом.
Выдумка и воображение – разные вещи.
Никто еще не знает, где находится центр воображения в нашем мозгу. Зато ясно, что сила и интенсивность фантазии-воображения не зависят от количества и качества знаний. Особенно это заметно на примере хороших, но глуповатых композиторов.
Природа блуждает в материи, человек – в духе. Мы умнее Природы, когда надо придумать колесо. Мы создаем и обод, и втулку, и спицу, и ось в воображении.
Колесо крутится у нас в мозгу еще до того, как мы нашли подходящий материал для первой модели.
Но Природа не могла не наказать нас за такую возмутительную способность. Если сама Природа идет путем проб и ошибок, идет миллиарднолетним путем ощупывания всех вариантов, а мы способны заскакивать вперед собственного свиста со своим колесом, то мы полностью соответствуем Природе, когда ищем свою душу и в своей душе. Здесь нам не помогает воображение разум. Мы ищем свою душу, как амеба свою пищу, как жук, мы должны ощупать все и вся усиками сомнений и терзаний.
В каждом человеке хранится весь первоначальный хаос бытия. Но как когда-то из этого хаоса родилась сверхсложная гармония белковой молекулы, так и в наших душах из мириадов проб и ошибок может рождаться способность объять необъятное. И средняя продолжительность человеческой жизни должна быть достаточна для этого, ибо каждый живет один раз, как один раз живет наша планета, наше Солнце, наша Галактика, а они в течение своей одной жизни озарились нами – человеками. И потому мы не должны пасовать перед бесконечной путаницей своих душ. Наоборот, тот, кто увеличивает путаницу, нагнетает и нагнетает хаос в себе, тот приближает себя к первозданной неразберихе, в которой уже есть все элементы и условия для возникновения Нового, и тогда… тогда – чуть-чуть! – и во мраке первозданного океана гремит случайный гром, проскакивает случайная молния.
Нельзя бежать от проклятых вопросов, нельзя прятать голову под крыло незнания. Что такое человеческое существование без размышлений о судьбе личности в современном мире, без борьбы с безверием, без утрат и обретений смысла жизни, без страха смерти и страха перед будущим? Как различить время от временности? Что такое общение – самоцель или средство для чего-то другого? В чем больше смысла – в попытке преодолеть все достигнутое или в пассивном созерцании? Имею я право на "намек", если не знаю абсолютного, черт возьми? Совесть есть призыв быть добрым и избегать зла? Или совесть есть призыв быть самим собой?..
Это все древние вопросы. Ими битком набиты тяжелые тома философских энциклопедий. Но каждый чело век обречен на одиночество, когда пытается отвечать на них для себя. Вполне возможно, это спорное положение, но так кажется мне сейчас, когда мое путешествие в науку за доброй надеждой заканчивается.
Применение принципа неопределенности не только в физике, но и в философии уже носится в воздухе. Возможно, мы беспрерывно познаем смысл (суть) и моментально утрачиваем его, так что он вообще-то постоянно присутствует в нас своим отсутствием. А все, что случайно в одном ряду причин, в одном отношении, оказывается необходимым в другом отношении, в другом причинном ряду.
Логическим следствием в формальной логике тысячелетиями называли то, что выводится из посылок по правилам логики. Но открытие интуиционистской логики изменило традиционную точку зрения. И сегодня мы уже не отрываем логику от феноменологии нашего собственного духа. Сегодня уже твердо определено, что процедура поиска подчиняется не "черно-белой" дедуктивной логике, не логике "да" и "нет", а малоизученной "цветной", "гадательной" логике, логике "наверное, это так", где "наверное" пропорционально моей личной вере в самого себя, а не в "это так".
Существует еще одна логика, которую я определил как "женская неанекдотическая" логика. Эту логику я обнаружил у одной дамы, кандидата юридических наук, когда рассказывал ей о теоретической возможности вырастить из любой своей клетки нового В. В. Конецкого. Дама обдала меня змеинохладным взглядом и сказала:
– Странно! Почему я раньше не знала того, о чем вы говорите? Моя дочь учится в медицинском институте. Если бы то, о чем вы рассказываете, было правдой, она обязательно рассказала мне об этом раньше.
Таким образом, "женская неанекдотическая" логика – это система мышления, при которой вы отказываетесь узнавать новое из какого бы то ни было источника, кроме старого.
Думаю, что все удивившее или запечалившее меня в науке уже вошло в школьные учебники. Но взрослые не читают школьных учебников В результате любой взрослый легко сочтет эти компиляции архимодным вздором.
Вообще-то "наглядность и понятность" таких штук, как, например, искривление пространства или макромир в микрочастице, зависят от обыкновенного привыкания,
Как надо привыкнуть к новым брюкам, так привыкают к "странному".
Уже скоро я доберусь до точки. И мне станет веселее, ибо адреналин выплеснется на бумагу и гормональный уровень во мне понизится.
Пишущий человек счастливец. Он способен преобразовывать нематериальную энергию души вместе с биологическим полем в обыкновенную энергию звука или трения (при ведении пером по бумаге или стукании пальцем в клавиши машинки). Правда, поэт приравнял штык к перу полсотни лет назад. Теперь пишущую машинку следует приравнивать к пулемету. И потому писательство дело не самое безопасное. Но, в конце концов, в наше время совсем безопасных профессий вовсе нет, если не считать солисток оперетты, которые могут выражать себя чужими словами, чужой музыкой и своими ногами при полном отсутствии голоса. Однако партизанский наскок хорошеньких ножек мой будущий критик всегда способен простить. Мне же не миновать хуков, оперкотов и крюков. Прямым в нос ударит литературовед за непоследовательность. На крюк противоречивости возьмет философ. Двойным нельсоном скрутит физик-теоретик. При помощи самообороны без оружия швырнет через голову генетик. Без зазрения совести использует каратэ социолог. И только редактор с издателем будут обмахивать меня влажным полотенцем в углу ринга, будут совать мне в ноздри нашатырь и воодушевлять на новый раунд. Только они будут шептать мне в сплюснутое ухо о том, что не ошибается только тот, кто ничего не делает, и не противоречит себе только тот, кто забил себе кляп в рот прямо в чреве матери.
На кладбище Донского монастыря
Почившим песнь закончил я! Живых надеждою поздравим!.. А. С. Пушкин
В Москве я отправился в Институт имени Патриса Лумумбы, чтобы выполнить поручение Аэлиты – передать гороскоп профессору-африканисту. Профессор был занят с иностранной делегацией. Передать гороскоп следовало только из рук в руки. Это стечение обстоятельств и привело меня к крематорию, который находится напротив института, – нужно было убить часок.
У входа висело объявление: "Просим родственников замуровать ниши в колумбариях мраморными досками! Администрация".
Был мартовский, с намеком на весну день, но очень морозный. И холодная мраморно-гранитная тишина стояла среди богатых надгробий. И холодная голубая ясность предвесеннего неба отражалась в чистых сугробах среди пепельно-сизо-зеленых елок, которые выращиваются только на особо торжественных территориях. Красивая надменность этих елок отпугивает меня так же, как слова, подобные "колумбарию".
От главного входа я свернул налево и сразу натолкнулся на Сергея Андреевича Муромцева – председателя Первой Государственной думы. Председатель возвышался бюстом натуральной величины среди обширной гранитной площадки. Метров пятнадцать на пятнадцать площадка. Соседние могилы робко теснились друг к другу, а Муромцев один занимал как бы весь президиум.
Эк, подумалось мне, и почему это тебя, господин, не уплотнили за столько лет?
Старомодный, с бородкой клином и в пенсне старик детской лопаточкой счищал с площадки председателя снег. На мой вопрос о прошлых заслугах господина Муромцева старик по-гвардейски скупо и точно доложил, что Сергей Андреевич был кадет, юрисконсульт французской компании, которая первой провела в Москве трамвай. Затем старик, угадав во мне приезжего, поинтересовался, знаю ли я, на какой земле стою. Я не знал. Оказалось, на земле Донского-Богородицкого мужского ставропигиального первого класса монастыря, основанного после 1591 года царем Федором Иоанновичем в воспоминание победы, одержанной на сем самом месте над крымским ханом Казы-Гиреем, с помощью чудотворной иконы Донския Божией Матери, поднесенной донскими казаками в дар еще великому князю Дмитрию Иоанновичу и бывшей с ним на Куликовой битве.
– Чем еще могу служить? -спросил старик довольно сурово, закончив рапорт-экскурс в древнюю русскую историю.
Спросить, что такое "ставропигиальный", я не решился, поблагодарил старика и отошел, затаенно хихикая. Мне вдруг подумалось, что это сам Сергей Андреевич Муромцев убирает снежок со своей могилы. Дурацкие мысли чаще всего посещают мой мозг в торжественно-печальных местах.
Я закурил и направил стопы в глубину кладбища, ощущая в мыслях и чувствах необыкновенную легкость. Странно, на кладбищах из меня начисто выветривается страх смерти. А когда куришь среди могил, то иногда испытываешь стеснительность. Запах и вкус табачного зелья там особенно приятны и как-то кощунственно жизнерадостны. Хотя сегодня мы неспособны верить в загробное существование, но нечто вроде взгляда умерших способны чувствовать. И под этим взглядом обнаруживается в тебе трепыхание совестливой стеснительности. Вероятно, писателю есть смысл иногда ставить пишущую машинку не на хороший стол в кооперативной квартире, а на заброшенное надгробье. Ведь отсутствие показа полнокровной любви в нашей словесности, вполне возможно, не только следствие какого-то нашего особенного ханжества, но и диалектическое следствие отсутствия изображения противоположности любви, то есть смерти. Слишком часто мы выкидываем из книг два самых великих мига – начало и конец существа. А ведь без смерти человек не захотел бы выбираться из вечно затягивающего, как песни сирен, тумана иллюзий и самообмана. Если бы человек не был смертен, он вечно мог бы наряжать облака в штаны, вечно мог бы глотать наркотики, вечно витал бы в мире грез. Смерть для того и существует, чтобы хоть раз за жизнь возвращать нас с небес на землю.
Конечно, каждый здоровый человек ни о чем так мало не думает, как о смерти. Но разве наше стремление узнать нечто о мире и себе, мое торопливое стремление к истине не обусловлено надвигающимся концом? Разве я буду торопиться познать себя, если смогу заниматься этим неограниченное время? Сам Мир потому, вероятно, и не способен к самопознанию, что беспечен от своей бесконечности.
Мелькали по бокам аллей имена усопших, чаще нерусские. Среди них вызывал удивление "Егорушка Прокудин, замсекретаря парткома ВКП (б) Электрозавода". Почему-то замсекретаря назван был детским именем, а ниже – "Лучшим борцом за мировой электрогигант". И дата – 1931 год.
А рядом возвышался могучий крест из старого, уже выветренного камня. Под крестом покоился князь Петр Петрович Ишеев, родившийся 12 ноября 1862-го и почивший в бозе 29 апреля 1922 года.
За князем взгляд наткнулся на скромную, даже какую-то небрежную могилу. Ее можно было назвать "захоронением". Тяжкий гранит и мрамор не давили прах. На металлических стойках, уже тронутых ржавчиной, укреплена была металлическая доска с шестью именами одного и того же человека. Профиль человека – бодро-старого, лысого, с очками на зорких глазах – был изображен на доске скупыми штрихами. Ниже профиля золотилась ветка лавра.
Если правда то, что разведчик должен иметь внешность незапоминающуюся, неброскую, то Вильям Генрихович Фишер Абель Рудольф Иванович сохранял верность этому принципу и после смерти. И опять мне нелепо подумалось, что великий разведчик, быть может, и не покоится под серыми каменными обломками. А еще под одним именем приходит к себе на могилку и тихо ухмыляется, поливая цветочки и замазывая суриком ржавчину на металлической доске.
Рыжая кошка выскользнула из куста замерзшей бузины, жалобно мяукнула, глядя мне в глаза, и села на пухлый снег возле могилы Абеля.
Кошка была очень живая и теплая.
Когда мы называем кусок материи живым?
Когда он продолжает "делать что-либо" – двигаться, обмениваться веществами с окружающей Средой и так далее, и все это в течение более долгого времени, чем, по нашим ожиданиям, мог бы делать неодушевленный кусок материи в подобных условиях. Если неживую систему изолировать, всякое движение в ней скоро прекращается в результате различного рода трений; разности электрических и химических потенциалов выравниваются, вещества, которые имеют тенденцию образовывать химические соединения, образуют их, температура становится однообразной благодаря теплопроводности. После этого система в целом угасает, превращается в хаотичную инертную массу материи. Достигнуто неизменное состояние, в котором не возникает никаких заметных событий. Физик называет это состоянием термодинамического равновесия или "максимальной энтропией", лирик-смертью.
Мир стремится к неупорядоченности, во всем есть тенденция переходить от менее вероятного состояния к более вероятному, то есть от более сложного к менее сложному. И каждая клетка нашего организма, вообще-то, жаждет расползтись на простейшие составляющие, то есть на молекулы и атомы. Но какой-то закон или приказ заставляет наши клетки и сорок, и пятьдесят, и даже сто лет опять и опять усложняться, сохранять сверхсложную и безмерно нежную поэтому организацию (по Шредингеру).
Наши клетки питаются куриными яйцами, хлебом, то есть семенами пшеницы, и мясом, то есть такой сложнейшей системой, какой в свою очередь является корова. И все эти чудеса природы, всю сказочную сложность зародыша жизни – яйца или зерна – наш организм превращает в отбросы, то есть в нечто близкое хаосу, оставляя себе сложность.
Сложность клетки так велика, что клетка в процессе существования не может не совершать молекулярных ошибок. Совокупность ошибок со временем нарастает и в какой-то момент клетка уже не в состоянии их скомпенсировать. Во всяком случае не может, существуя в прежнем виде. Деление клетки есть что-то вроде обновления, после чего процессы начинают течение как бы вновь, но какая-то часть ошибок остается и накапчивается от одного клеточного поколения к другому быть может на атомном уровне. Это накапливается энтропия то есть хаос, то есть смерть. Аналогично накашиваются ошибки души. И иногда душа умирает, впадает в хаотичность раньше тела.
Я приласкал живую и теплую кошку и позвал ее за собой, но она не пошла. И я один бродил среди надгробий, пока не наткнулся на особенное.
Обнаженная девушка выдвигалась из глыбы белого мрамора. Одна рука ее безвольно висела, другая тянулась к волосам, будто надеясь облегчить гнет их мраморной тяжести. Изваяние было окружено беззвучным криком, потому что это была работа большого, вдохновенного ваятеля. Это его беззвучные слова, стенания и напевы застыли в мраморе.
Увы, художник, вероятно, не предполагал, что хозяева надгробия рационально укроют мрамор пошлой прозрачной пленкой. Такие применяются для занавесок в ванных комнатах. Владельцы оберегают статую от вредного влияния городской атмосферы.
В черных глубинах памяти хранится встреча.
Нева. Ночь. Дождь. Гранитный спуск. Девушка на краю последней ступеньки.
Она оказалась немой и хотела утопиться. И я отвлек ее, и проводил в черно-серый дом на Мойке. И все это таится во мне уже четверть века странным сном, шелестом страниц юношеской книги. И я уже не знаю, была ли на самом деле немая девушка, и Нева, и ночь, и дождь, и гранитный спуск к черной волне. Но несколько раз я встречал женские лица, которые напоминали ту девушку, – значит, она была, и во мне хранится тень ее образа. И встреча с похожими на нее женщинами – а надгробная статуя тоже была похожа – вызывает во мне то давнее юношеское переживание. Ведь все наши прошлые душевные состояния хранятся в нас, как хранится в закрытом рояле вся музыка мира. Что-то или кто-то тронет клавиши, и возникнет та мелодия, которая давно забыта, но ее моты не истлели на душевном складе. Конечно, плеск живой жизни почти мгновенно заглушит эту мелодию. Но она успевает подарить нам прошлое, давно исчезнувшее в хаосе времени.
В Москве я отправился в Институт имени Патриса Лумумбы, чтобы выполнить поручение Аэлиты – передать гороскоп профессору-африканисту. Профессор был занят с иностранной делегацией. Передать гороскоп следовало только из рук в руки. Это стечение обстоятельств и привело меня к крематорию, который находится напротив института, – нужно было убить часок.
У входа висело объявление: "Просим родственников замуровать ниши в колумбариях мраморными досками! Администрация".
Был мартовский, с намеком на весну день, но очень морозный. И холодная мраморно-гранитная тишина стояла среди богатых надгробий. И холодная голубая ясность предвесеннего неба отражалась в чистых сугробах среди пепельно-сизо-зеленых елок, которые выращиваются только на особо торжественных территориях. Красивая надменность этих елок отпугивает меня так же, как слова, подобные "колумбарию".
От главного входа я свернул налево и сразу натолкнулся на Сергея Андреевича Муромцева – председателя Первой Государственной думы. Председатель возвышался бюстом натуральной величины среди обширной гранитной площадки. Метров пятнадцать на пятнадцать площадка. Соседние могилы робко теснились друг к другу, а Муромцев один занимал как бы весь президиум.
Эк, подумалось мне, и почему это тебя, господин, не уплотнили за столько лет?
Старомодный, с бородкой клином и в пенсне старик детской лопаточкой счищал с площадки председателя снег. На мой вопрос о прошлых заслугах господина Муромцева старик по-гвардейски скупо и точно доложил, что Сергей Андреевич был кадет, юрисконсульт французской компании, которая первой провела в Москве трамвай. Затем старик, угадав во мне приезжего, поинтересовался, знаю ли я, на какой земле стою. Я не знал. Оказалось, на земле Донского-Богородицкого мужского ставропигиального первого класса монастыря, основанного после 1591 года царем Федором Иоанновичем в воспоминание победы, одержанной на сем самом месте над крымским ханом Казы-Гиреем, с помощью чудотворной иконы Донския Божией Матери, поднесенной донскими казаками в дар еще великому князю Дмитрию Иоанновичу и бывшей с ним на Куликовой битве.
– Чем еще могу служить? -спросил старик довольно сурово, закончив рапорт-экскурс в древнюю русскую историю.
Спросить, что такое "ставропигиальный", я не решился, поблагодарил старика и отошел, затаенно хихикая. Мне вдруг подумалось, что это сам Сергей Андреевич Муромцев убирает снежок со своей могилы. Дурацкие мысли чаще всего посещают мой мозг в торжественно-печальных местах.
Я закурил и направил стопы в глубину кладбища, ощущая в мыслях и чувствах необыкновенную легкость. Странно, на кладбищах из меня начисто выветривается страх смерти. А когда куришь среди могил, то иногда испытываешь стеснительность. Запах и вкус табачного зелья там особенно приятны и как-то кощунственно жизнерадостны. Хотя сегодня мы неспособны верить в загробное существование, но нечто вроде взгляда умерших способны чувствовать. И под этим взглядом обнаруживается в тебе трепыхание совестливой стеснительности. Вероятно, писателю есть смысл иногда ставить пишущую машинку не на хороший стол в кооперативной квартире, а на заброшенное надгробье. Ведь отсутствие показа полнокровной любви в нашей словесности, вполне возможно, не только следствие какого-то нашего особенного ханжества, но и диалектическое следствие отсутствия изображения противоположности любви, то есть смерти. Слишком часто мы выкидываем из книг два самых великих мига – начало и конец существа. А ведь без смерти человек не захотел бы выбираться из вечно затягивающего, как песни сирен, тумана иллюзий и самообмана. Если бы человек не был смертен, он вечно мог бы наряжать облака в штаны, вечно мог бы глотать наркотики, вечно витал бы в мире грез. Смерть для того и существует, чтобы хоть раз за жизнь возвращать нас с небес на землю.
Конечно, каждый здоровый человек ни о чем так мало не думает, как о смерти. Но разве наше стремление узнать нечто о мире и себе, мое торопливое стремление к истине не обусловлено надвигающимся концом? Разве я буду торопиться познать себя, если смогу заниматься этим неограниченное время? Сам Мир потому, вероятно, и не способен к самопознанию, что беспечен от своей бесконечности.
Мелькали по бокам аллей имена усопших, чаще нерусские. Среди них вызывал удивление "Егорушка Прокудин, замсекретаря парткома ВКП (б) Электрозавода". Почему-то замсекретаря назван был детским именем, а ниже – "Лучшим борцом за мировой электрогигант". И дата – 1931 год.
А рядом возвышался могучий крест из старого, уже выветренного камня. Под крестом покоился князь Петр Петрович Ишеев, родившийся 12 ноября 1862-го и почивший в бозе 29 апреля 1922 года.
За князем взгляд наткнулся на скромную, даже какую-то небрежную могилу. Ее можно было назвать "захоронением". Тяжкий гранит и мрамор не давили прах. На металлических стойках, уже тронутых ржавчиной, укреплена была металлическая доска с шестью именами одного и того же человека. Профиль человека – бодро-старого, лысого, с очками на зорких глазах – был изображен на доске скупыми штрихами. Ниже профиля золотилась ветка лавра.
Если правда то, что разведчик должен иметь внешность незапоминающуюся, неброскую, то Вильям Генрихович Фишер Абель Рудольф Иванович сохранял верность этому принципу и после смерти. И опять мне нелепо подумалось, что великий разведчик, быть может, и не покоится под серыми каменными обломками. А еще под одним именем приходит к себе на могилку и тихо ухмыляется, поливая цветочки и замазывая суриком ржавчину на металлической доске.
Рыжая кошка выскользнула из куста замерзшей бузины, жалобно мяукнула, глядя мне в глаза, и села на пухлый снег возле могилы Абеля.
Кошка была очень живая и теплая.
Когда мы называем кусок материи живым?
Когда он продолжает "делать что-либо" – двигаться, обмениваться веществами с окружающей Средой и так далее, и все это в течение более долгого времени, чем, по нашим ожиданиям, мог бы делать неодушевленный кусок материи в подобных условиях. Если неживую систему изолировать, всякое движение в ней скоро прекращается в результате различного рода трений; разности электрических и химических потенциалов выравниваются, вещества, которые имеют тенденцию образовывать химические соединения, образуют их, температура становится однообразной благодаря теплопроводности. После этого система в целом угасает, превращается в хаотичную инертную массу материи. Достигнуто неизменное состояние, в котором не возникает никаких заметных событий. Физик называет это состоянием термодинамического равновесия или "максимальной энтропией", лирик-смертью.
Мир стремится к неупорядоченности, во всем есть тенденция переходить от менее вероятного состояния к более вероятному, то есть от более сложного к менее сложному. И каждая клетка нашего организма, вообще-то, жаждет расползтись на простейшие составляющие, то есть на молекулы и атомы. Но какой-то закон или приказ заставляет наши клетки и сорок, и пятьдесят, и даже сто лет опять и опять усложняться, сохранять сверхсложную и безмерно нежную поэтому организацию (по Шредингеру).
Наши клетки питаются куриными яйцами, хлебом, то есть семенами пшеницы, и мясом, то есть такой сложнейшей системой, какой в свою очередь является корова. И все эти чудеса природы, всю сказочную сложность зародыша жизни – яйца или зерна – наш организм превращает в отбросы, то есть в нечто близкое хаосу, оставляя себе сложность.
Сложность клетки так велика, что клетка в процессе существования не может не совершать молекулярных ошибок. Совокупность ошибок со временем нарастает и в какой-то момент клетка уже не в состоянии их скомпенсировать. Во всяком случае не может, существуя в прежнем виде. Деление клетки есть что-то вроде обновления, после чего процессы начинают течение как бы вновь, но какая-то часть ошибок остается и накапчивается от одного клеточного поколения к другому быть может на атомном уровне. Это накапливается энтропия то есть хаос, то есть смерть. Аналогично накашиваются ошибки души. И иногда душа умирает, впадает в хаотичность раньше тела.
Я приласкал живую и теплую кошку и позвал ее за собой, но она не пошла. И я один бродил среди надгробий, пока не наткнулся на особенное.
Обнаженная девушка выдвигалась из глыбы белого мрамора. Одна рука ее безвольно висела, другая тянулась к волосам, будто надеясь облегчить гнет их мраморной тяжести. Изваяние было окружено беззвучным криком, потому что это была работа большого, вдохновенного ваятеля. Это его беззвучные слова, стенания и напевы застыли в мраморе.
Увы, художник, вероятно, не предполагал, что хозяева надгробия рационально укроют мрамор пошлой прозрачной пленкой. Такие применяются для занавесок в ванных комнатах. Владельцы оберегают статую от вредного влияния городской атмосферы.
В черных глубинах памяти хранится встреча.
Нева. Ночь. Дождь. Гранитный спуск. Девушка на краю последней ступеньки.
Она оказалась немой и хотела утопиться. И я отвлек ее, и проводил в черно-серый дом на Мойке. И все это таится во мне уже четверть века странным сном, шелестом страниц юношеской книги. И я уже не знаю, была ли на самом деле немая девушка, и Нева, и ночь, и дождь, и гранитный спуск к черной волне. Но несколько раз я встречал женские лица, которые напоминали ту девушку, – значит, она была, и во мне хранится тень ее образа. И встреча с похожими на нее женщинами – а надгробная статуя тоже была похожа – вызывает во мне то давнее юношеское переживание. Ведь все наши прошлые душевные состояния хранятся в нас, как хранится в закрытом рояле вся музыка мира. Что-то или кто-то тронет клавиши, и возникнет та мелодия, которая давно забыта, но ее моты не истлели на душевном складе. Конечно, плеск живой жизни почти мгновенно заглушит эту мелодию. Но она успевает подарить нам прошлое, давно исчезнувшее в хаосе времени.