– Страховочный конец необходим, чтобы за него можно было вытащить.
   – Как ты меня на веревке вытащишь, если я за два угла завернул? Ни хрена ты меня не вытащишь, а работать она не даст…
   – Веревкой вы можете подать сигнал, что…
   – А позади меня кипа с шерстью упала да и придавила веревку! Вот и окажешься как телок на привязи. Чепуха эта веревка…
   Девять остальных спасателей слушают диспут о веревке с полным вниманием и нездоровым интересом. Сережа.
   – Конечно, если сигнальный конец передавит кипой, так вы сигнал не сможете подать, но разве можно все на пожаре предугадать…
   – Вот я вас тогда и спрашиваю: зачем веревка-то? Зачем веревка, если я за угол завернул или ее передавило? Вон на «Камске» Ленька Полуянов полез с веревкой да и запутался – у них малярка горела под полубаком…
   Другой клинический идиот – мой умница, мой Саша Кудрявцев! – оживляется и говорит:
   – Не, это на «Ангарске» малярка горела, а на «Камске» от электрического чайника началось – в каюте, между прочим, второго помощника…
   Неформальный лидер, строго:
   – А я говорю: на «Камске»! Сережа:
   – Еще раз объясняю. Линь обязательно нужен для страховочной цели! Чтобы вас вытащить, если вы сознание потеряете.
   – Как же ты вытащишь-то, если веревку шерстью передавило? – спрашивает Варгин с какой-то даже жалостью к непроходимой тупости второго помощника.
   – Варгин, когда космонавт Леонов выходил в открытый космос, он был привязан сигнально-страховочным линем, хотя линь мог зацепиться, например, за антенну…
   Господи, как Сережа молод, если он все еще пытается призывать к логике; сейчас он еще Аристотеля вспомнит!
   Варгин:
   – А здесь не космос! Какая сигнализация, если я за два или три угла завернул? Попробуй дерни веревку, если за три угла завернул!
   Я:
   – всем встать! Положить КИПы на палубу! Разобрать сигнальные концы!
   Неформальный лидер, продолжая сидеть:
   – А чего вставать-то, когда качает…
   – Варгин, заберите свой аппарат и убирайтесь отсюда к чертовой матери! На спасение я вас не допускаю!
   – Да я… да мы… я только…
   – Вон! – гаркаю я так, что боль в ухе вспыхивает. Неформальный лидер медлительно убирается за дверь, бормоча: «Утром – бьют, днем – бьют, ночью – бьют, – это уже не по закону джунглей!» Я:
   – Вот инструкция! Здесь написано: «Наличие страховочного конца – обязательно». Так положено! Вот вы, Кудрявцев, завяжите сами на себе бросательный беседочным узлом! Можете?!
   – А чего не мочь?
   – Остальным – сесть!
   Здесь не тупость, нет! Дело в самолюбии молодого человека, вероятно. Самолюбие неосознанное, чем-то оскорбленное, какое-то смердяковское по затаенной болезненности… Раз сопротивляться начальству в большом, главном никак нельзя, невозможно, то сопротивляйся в мелочах и против того, кто сам еще маленький начальник. И сопротивляйся при помощи иррациональной тупости. Потому что если ты не боишься перед толпой показать себя Иваном-дураком и бараном, то от начальственных логик и мудрых инструкций пыль и дым полетят и никто тебя не переспорит. Против припадков такого оскорбленного самолюбия есть одно слово: «Положено!» Чтобы тупость молодого сопротивления нашла на тупость инструкции, как коса на камень. Но об этом у Экзюпери не прочитаешь, это надо выстрадать…
   Кажется, я переборщил с Варгиным. Ведь виноваты в тупой сопротивляемости ВСЕ, все они молчаливо, но поддерживали чепуху с веревкой. Плохо еще, что именно Сашу Кудрявцева я заставил первого подчиниться своей воле и продолжить действие, прерванное удалением неформального лидера Варгина. И это уже ошибка. А произошла она из-за недостатка времени на обдумывание ситуации. Мелькнула Сашина физия, и: «Вот вы, Кудрявцев!» – так учитель вызывает к доске при инспекторе отличника, в безотказности которого уверен, хотя потом и казнится своей трусливой по сути импульсивностью…
   Когда Шалапин узнал, что мы изменили курс и идем на помощь бедствующим испанцам, то попросил провести его по судну. Опять слова о корабле, как о микромодели общества, о специальном интересе к поведению микрогрупп в экстремальных обстоятельствах. Плюс, вероятно, распирала его гордость от того, что не укачался. Что ж, ему есть чем гордиться. Не укачаться в первый в жизни шторм это хорошо.
   Начали со старшего механика. Сидит в каюте и склеивает модель старинного парусника из соломки, ругается, что электрический утюг слабо нагревается. Стармеху подчиняется десять тысяч лошадей, запряженных в электронику и автоматику черт-те знает какой сложности, но с утюгом для разглаживания соломки он справиться не может. Обрадовался, что мы пришли. Шалапин интересуется картой над столом. Моря м океаны на карте механика залиты кроваво-красной краской с маленькими белыми просветами. Механик объясняет о мерах по борьбе с загрязнением окружающей среды, о сохранении чистоты океана: всякое машинное дерьмо разрешено сливать за борт только в районе белых просветов… В настоящий момент мы везем через океан около тысячи тонн загрязненной маслом и нефтью воды…
   Шалапин неожиданно текстирует: «Если начальство попросит вас подобрать компрометирующий материал на вашего подчиненного, никакими отношениями, кроме служебных, с вами не связанному, что вы сделаете?»
   Стармех выпучивает глаза, «Фоминск» валится на борт, утюг летит со стола, но удачно – падает в мягкое кресло, дед ловит утюг, тогда слетает со стола фрегат с соломенными парусами, одновременно звонит телефон. Мы с Шаляпиным ловим фрегат, а дед хватает трубку – разговор о температуре воздуха, которым продуваются цилиндры, – второй механик вычисляет какой-то график и консультируется с дедом. Наконец дед кладет трубку и отвечает на тест: «Зависит от того, какое начальство попросит. Если большое, то… подберу». Шалапин благодарит, и мы уходим вниз по разрезу – в каюту боцмана.
   Гри-Гри ест из банки домашнее варенье столовой ложкой и изучает поведение рыб в своем аквариуме в экстремальных условиях тяжелого шторма. Нашему появлению никак не радуется. Он думает, что я опять буду приставать к нему по поводу переправы буксирного троса из форпика в корму. (Если нос испанца в огне, то свой буксир они нам подать не смогут. Разбирая такой вариант, мы и решили, было, попробовать провести свой буксир из кладовой в форпике на корму, но это оказалось ненаучной фантастикой.)
   Вода в аквариуме на очередном крене плескает через край. Гри-Гри укоризненно качает головой и выдает виршу:
 
Трещат сараи и амбары!
На запад катятся Варвары!
 
   Я не сразу понимаю, что «Варвары» это «варвары».
   Узнав, что ученый пассажир хочет задать ему один-единственный вопрос, боцман успокаивается и предлагает сесть на койку. Она покрыта домашним лоскутным одеялом. Шалапин повторяет вопрос о сборе компрометирующего материала. Дракон ни минуты не думает: «Ежели начальству надо, то пусть само такой материал и набирает – за то им и деньги платят!»
   В коридоре Шалапин спрашивает: «Кто-нибудь здесь думает о том, что где-то несчастье, гибнут люди, что они идут спасать погибающих?» Я: «Это тест или нормальный вопрос?» Оказывается, обыкновенный вопрос. Я: «Вот вы у „них“ и спрашивайте!» Звучит грубовато, и я сразу лакирую грубость доверительностью: сообщаю, что в чрезвычайном случае нам придется спускать свои плавсредства и высаживать на горящее судно аварийную партию; в такую погоду это почти сто процентов риска, потому я формирую партию только из добровольцев и предлагаю ему присутствовать при этой формальности.
   Поднимаемся с палубы на палубу сквозь надстройку.
   Из спорт-каюты смех и звонкие удары шарика о пластик – кому-то из молодежи весело играть в пинг-понг на качке. Из столовой команды лязг тарелок и голос Марины: «Мальчики, кто горчицу увел – признавайтесь!» Из трансляции – Москва, «Маяк», с хрипами, сквозь иностранные пришептывания и космические завывания? «Оделась туманами Сьерра-Невада…»
   Действительно, похоже, что никто ничем не озабочен. Напряжение только на мостике. А может, все это – «не верьте, не верьте, когда по садам закричат соловьи…»? А мне что сейчас больше всего хочется? Лечь на диван, заклиниться, закурить, читать Мериме 6
   Стендале – и чтобы никаких аварийных партий и горящих испанцев и никаких хлопот с буксирной брагой на корме, ибо за бортами уже не волны, а ведьмы несутся сквозь соленую мглу, старухи ведьмы бельмами зыркают, космами машут, радугами перекидываются, завывают, завиваются; друге дружкой наперегонки рванут, потом сцепятся, повалятся, опрокинутся, начнут друг из дружки клочья косм рвать, кусаются, бьются,:в уродство, в смертоубийство пускаются. И вот так от горизонта до горизонта кишмя кишит припадочных старух, гонятся, валятся, слепые все от ненависти, злобой брызжут, мертвыми когтями корабельную сталь рвут; повалят судно, и сразу сверху куча мала – сразу вся стая бросается, виснут, давят, друг по дружке ерзают, в миг опять меж собой схлестнутся, а кораблик-то и очухается маленько, вырвется, отчихается, отплюется, воздуха глотнет, взметнется на высоту – к черным тучам, которые в небесах по кругу несутся, сами себя за хвост укусить норовят. И увидишь весь океан с высоты – ни сердца в нем, ни души, ничего вообще человеческого, только холодная злоба и сатанинская радость абсолютной свободы без всякой познанной необходимости. Рухнет судно обратно в адский котел, в холодное кипение соленой смолы. Дыхнет океан могильной тьмой, зайдутся ведьмы-волны сумасшедшим хохотом, бросят ссориться, начнут обниматься, друг через дружку прыгать и зарыдают вдруг – это, так и знай, не шторм уже, а ураган, который в баллах не измеришь и математикой не смоделируешь. Когда сумасшедшие старухи ссориться перестанут – это уже космическое исступление, которое с вечным покоем граничит. Брызги опасть не могут, саваном задернет океан, метелицей вспухнет и заструится пена, а свет, – что днем что ночью – станет ровным, призрачным, потусторонним. И покажется, померещится вдруг тишина. Как будто исчезли звуки со всей планеты, унес ураган и стон, и вой, и грохот – тишина космическая и неподвижность вечности. И сколько мгновений, или микросекунд, или часов, или веков тянется эта исступленная тишина – ни часы, ни другие приборы сказать не смогут, потому что тут уже чистой воды чертовщина и сплошная иррациональность…
   Но рано-поздно сдернет бог или сатана саван с океана, и увидишь начало порядка и проблеск разума в хаосе стихий, сверкнет звезда во тьме небес залогом гармонии и красоты, и ты засмеешься усталым смехом, потому что прошел сквозь еще один ураган; и смиренно поблагодаришь провидение и свое могучее молчаливое судно. Океан подпишет мирный договор с профсоюзом нечистых сил. А от сумасшедших старух утром родится прозрачная девочка – штилевой рассвет И побежит девочка по небесам с розовыми, желтенькими, голубыми цветками искать своих ужасных мам, а тех и след простыл…
   Сидим с Шалапиным у меня и вызываем поштучно героев-добровольцев. Вообще-то, редко кто берет у добровольцев расписки. Но когда я плавал на спасателях, старик помор, мой первый командир, научил брать расписку. Философский смысл ее в том, что брякнуть «Да!» или «Прошу взять!» проще для человека. А вот если непривычному к писанию человеку положить под нос бумагу, дать перо и попросить самому написать: «Прошу зачислить меня в аварийную партию для высадки на аварийный пароход», то он лучше осознает, на что идет, и будет больше готов к тому, что его ждет. Процедура способствует собранности.
   Второй радист приносит перехват с радиотелефона. Радиотелефонограмма с самолета американской спасательной службы. Пилот сообщает авианосцу «Индепенденс», который тоже идет к горящему испанцу, что имеет на борту двух парашютистов-аквалангистов с радиостанциями, медикаментами и шерстяными одеялами. Неужели кто-то способен прыгнуть в штормовой океан? И ведь да – прыгают! Я знаю, что так спасли какого-то одиночку-яхтсмена возле Азор – прыгнули прямо в кипящий океан и добрались до яхты и спасли одиночку!..
   Заходит Кудрявцев. И уже для абсолютной формальности прошу его сесть и написать расписку.
   – Если можно, меня не включайте! – выпаливает Кудрявцев. – Я в лесном пожаре угорел, дыма теперь боюсь, плохо себя в маске чувствую…
   – Хорошо, – сказал я. Глаза мои хотели удивленно и вопросительно подняться, но я успел поймать их уже на лету и посадил обратно на аэродром стола.
   – Кого посоветуешь? – спросил я Кудрявцева, вычеркивая его фамилию из списка. – Нужен еще один -вместо тебя.
   – Варгина – кого ж еще?
   – Хорошо. Пошли его ко мне. Кудрявцев уходит.
   – Труса спраздновал! – говорит Шалапин. – Не находите?
   – Нахожу, нахожу! – согласился я, чтобы отвязаться.
   И вот никому, слава богу, геройствовать в огне и шторме не пришлось. Мы и обрадовались ложности сигнала бедствия и обозлились.
   «КУМ» последовал почти сразу же за драматической радиограммой, в которой было полно ярких подробностей: «Ветер гонит пламя к мостику, шлюпки повреждены, спустить невозможно, покидаем судно на спасательных плотах, помоги нам бог». Юра зачитал радиограмму по трансляции. «Фоминск» притих и собрался с духом и мыслями. И сразу последовал «КУМ». Возможно, длинный текст драматической радиограммы позволил американцам запеленговать передатчик и убедиться в том, что он лепит туфту.
   Ямкин выдал гейзер ругани, начиненный еще сленгом подводников. Это было красиво.
   Радист рассказал о случае жуткого «SOSa», который он принял в районе Филиппин. Капитан греческого судна подавал сигнал бедствия, закрывшись в радиорубке. К нему ломилась пьяная команда, чтобы пришить – чем-то он не угодил соплавателям. Грек капитан подавал персональный сигнал бедствия на международной волне, а в окна рубки ему стучали ножами.
   Сережа вспомнил анекдот из серии «Про лысых»: на место, где погибло судно, приходят спасатели, спускают шлюпки, подбирают уцелевших с воды. Один бедолага плавает голым задом кверху – его все не ухватить за скользкий, мокрый зад. Тогда спасатели стучат ему по заду веслом и орут: «Перевернись башкой кверху, так тебя и так!» А он, оказывается, просто-напросто лысый совсем дядька.
   Растрогал Петр Васильевич. Он еще не знал о ложности сигнала бедствия, не спал, – высматривал в ночной штормовой кутерьме горящее испанское судно. И высмотрел.
   Я стоял во тьме ходовой и раздумывал о том, что надо было самому слезть в трюм и посмотреть груз. И вот Петр Васильевич нашел меня у лобового окна, схватил за руку и зашептал: «Отблеск! Отблеск пожара! Видите? Значит, мы к ним успеваем, да?!»
   За взбаламученными тучами всходила луна. Она иногда такой красный свет испускает, что я и сам неоднократно принимал ее за факел горящего нефтяного газа или за пожар на судне.
   – Уже успели! – сказал я, освобождая руку от влажного сжатия. Но он не дал мне освободиться, пригнулся и зашептал горячечно:
   – Вы все тут привыкли к такому, к таким эмоциональным стрессам… А я, я так счастлив участвовать, то есть я понимаю, что я не участвую, но ведь я все-таки присутствую, своим присутствием участвую в спасении каких-то гибнущих людей… Вы привыкли, огрубели, вы не понимаете, как это замечательно, как прекрасно идти, принять решение изменить курс к погибающим, пронзить этот циклон и найти их в такой тьме, кутерьме… Ах, как это замечательно! Какое счастье, какое счастье я испытываю! – Он плакал! Всхлипывал и плакал! И мне никак не хватило духа засмеяться и сказать, что слева двадцать всходит луна, а никакого аварийного судна вообще не было, что мы клюнули на шуточки конца двадцатого века, а не на истинную человеческую беду.
 
   16 ноября, центр Сев. Атлантики.
   Ветер продолжал заходить вправо и усиливаться, температура падала так стремительно, что казалось, глаз замечает, как съеживается корабельный металл. Валы набрякли тяжестью, как рук боксера венозной кровью. Высота волн все росла, они вспухали из глубин океана скифскими курганами. Судно скользило по склонам курганов, впадая в глубокие – до тридцати пяти градусов – крены. И когда мы спускались с мостика, то увидели, что по коридорам в надстройке поползли ковры. А когда глядишь на длинную ковровую дорожку, ползущую по коридору, собирающуюся в складки у переборки, то мысленно переносишься в трюма и видишь в их гулком мраке шеститонные рулоны стали, повисающие на тросах креплений, и каждой; своей клеткой чувствуешь перенапряжение креплений контейнеров – огромных, сорокафутовых стальных ящиков, поставленных друг на друга: четыре четырехосных товарных вагона друг на друге и по четыре в ряд.
   Сталь в рулонах опасна тем, что представляет как бы взведенную часовую пружину весом в шесть тонн. Если рулоны начинают ерзать, то возникает возможность повреждения бандажей, которые стягивают рулоны. Тогда шеститонная пружина начинает разворачиваться. Бывали случаи, когда сталь заполняла весь: свободный объем трюмов, вспучивала люка и распирала борта.
   Мы шли к мифической «Анне-Марии» около семи часов, и все это время судно испытывало очень сильные сотрясения от столкновений с волной, возможны были и повреждения носовой части днища, и повреждения бандажей, и деформация конлоков у контейнеров.
   Потому мы сами пролезли первый, второй и пятый трюма. И я натерпелся такого страху, что даже детство вспомнилось. Я очень темноты в детстве боялся. Плакал, если память не изменяет, не очень много. К старости глаза щиплет чаще, чем в детстве. Но темноты жутко боялся. И в темный коридор, на зловещий шорох, на возможное страшное бросался, опережая это страшное. Волосы вставали дыбом, мурашки охватывали. Нынче волосы не дыбятся и мурашки не бегают, но, черт побери, жуткое дело лазать по трюмам на океанском судне в шторм! Об этом только говорить не принято, но если нет ежедневной привычки, то очень страшно.
   Попробуйте из окна четвертого этажа вашего неподвижного городского дома спуститься по пожарной лестнице во двор-колодец. Но когда будете лезть, то в воображении наклоняйте дом и лестницу каждые тринадцать секунд на тридцать – тридцать пять градусов во всевозможные, стороны – но обязательно неожиданные. Теперь проделайте это в полной тьме – только на ощупь. Теперь включите шумовые эффекты – удары волн в сталь бортов, эхо, скрип и стон многотонных масс груза, лязг и гудение перенапряженных стальных тросов крепления, каждый из которых вполне готов лопнуть. Теперь, когда вы спустились на дно двора-колодца, включите фонарик и отдайте этому фонарику одну из двух ваших рук. Другой рукой цепляйтесь за черный густой воздух. В луче фонарика вы увидите самые неожиданные вещи. Например, окажется, ЧТОБЫ не на дне колодца, а на штабеле из пакетов листового железа или на стальном рулоне. С этих штук вы слезаете дальше в неизвестную грохочущую тьму. Вы слезаете торопливо, ибо металл под вами расползается и вам кажется, что его расползание закончится уже через пару секунд…
   Короче говоря, в трюме штормующего судна вы быстро убеждаетесь в том, что любой металл враждебен человеку. Вы узнаете, что металл полон ропота на вечное рабство. Вы кожей почувствуете, что раб-металл не смирился и никогда не смирится перед человеком, что он вечно кипит скрытым бунтом, как магма где-то там, еще на тысячу километров глубже, под океанским дном.
   Итак, пока мы перли полным ходом в разрез волны, конлоки (замки) под контейнерами частью полопались, частью совсем раскрошились и вся пирамида контейнеров «ходит».
   Ситуацию обсуждаем в лоцманской каюте. Каюта так прокурена, что лоцмана, попав сюда, чихают и поминают чертей на всех языках мира. Старые журналы – от «Нового мира» до «Крокодила» валяются лохматыми кипами в углах. С десяток томов мемуаров наших военачальников прошлой войны перемешались с лоциями на полке – Ямкин предпочитает их любым романам. Он знает биографии не только, скажем, Панфилова или Катукова, но и Бурды и скажет вам, когда и при каких обстоятельствах Бурда стал командиром роты, а Катуков принял корпус Въелась в Юру сухопутная война, как соль в океанскую воду.
   – Добренькие мы да доверчивые! – бурчит Юра, стягивая сапоги. – На любую удочку клюнуть готовы! Били нас немцы и опять бить будут… на первых порах! -спохватывается он, внося в субъективный порыв объективный историзм.
   Накуренность и духота лоцманской и ее архитеснота приятны после стылой огромности черных трюмов. Решаем подкреплять груз, не дожидаясь уменьшения ветра, хотя, конечно, посылать туда людей опасно. Но еще опаснее будет, если начнут лопаться оттяжки контейнеров. Решаем положить «Фоминск» по волне и ветру, уравнять по возможности скорость со скоростью волны и так держаться, пока люди будут работать в трюмах. И Юра отправляет меня спать. Через три часа я его сменю на диване в лоцманской.
   – Знаешь, – говорит Юра под занавес. – Я вчера раздолбал Викторию: она на «ты» сбивается при людях, а сегодня стихи принесла. Глянешь? Право, в них что-то есть. Стало быть, наивно и безграмотно, но…
 
«Я не люблю себя такой,
Не нравлюсь я себе, не нравлюсь!
Я потеряла весь спокой и гордость,
С обидою никак не справлюсь.
 
 
Я не плыву – иду ко дну,
На три шага вперед не вижу.
Себя виню, тебя кляну,
Бунтую, плачу, ненавижу.
 
 
Прости меня на этот раз!
И на другой, и на десятый!
Ты мне такое счастье дал:
Его не вычтешь и не сложишь.
И сколько б ты ни отнимал,
Ты ничего отнять не сможешь!
 
 
Не слушай, что я говорю,
Ревнуя, мучаясь, горюя,
Благодарю! Благодарю!
Вовек не отблагодарю я!»
 
   Я отдал ему листок, украшенный виньетками, и процедил что-то нечленораздельное,
   – Вот уж не думал, что она такие, стало быть, штуки способна написать! – сказал Юра, еще и еще пробегая глазами по строчкам.
   Неужели он, действительно, влюблен? Ведь только по-настоящему влюбленные бывают слепы. Ведь только Юра – один из всего экипажа – способен поверить, что это написала Виктория. Скорее всего, это работа старого виннипегского волка – свистнул из какого-нибудь женского журнала чужое стихотворение и немного подкорректировал его в своем вкусе за бутылку какого-нибудь дрянного бренди, а бутылку Виктория свистнула или выклянчила у Юры. Старикан, вообще-то, не так прост, как кажется. Он умеет следить свою выгоду и интерес, он из стихотворных талантов способен извлечь полезное и приятное…
   Мобил укачался, В углу под умывальником наблевано. Длинношерстный сенбернар забрался в мою койку и дрожит. Ему очень плохо и стыдно. Скулит.
   – Ничего страшного, дружище! Нормальное дело! – говорю я псу веселым и беззаботным голосом, хотя приятного мало. – Сейчас мы под ветер ляжем, качать меньше станет, тебя погулять выведу чуток, понимаешь? Все, дружище, сделаем согласно правил хорошей морской практики…
   Я убираю собачью блевотину, призвав на помощь огромный опыт по уборке штормовых гальюнов, который я копил с шестнадцати до двадцати двух лет.
   Да, ветеринар, который запретил Мобилу летать, очевидно не подумал, что у нас на море куда хуже, чем на любом самолете – во всяком случае дольше.
   Засовываю псу сквозь клыки в пасть таблетку аэрона и уговариваю проглотить. Глотает. Оставляю его в койке, а сам ложусь на диван и, хотя меня то и дело поднимает на попа, проваливаюсь в черную жижу штормового сна, битком набитую кренящимися, нависающими надо мной контейнерами. Просыпаюсь от трансляции. Голос Юры: «Всей палубной команде на подкрепление груза в третьем и четвертом номере! Всей палубной команде на подкрепление груза в третьем и четвертом номере!» В каюте Кудрявцев – отцепляет Мобила с поводка, – выводил, пока я спал. Отрабатывает парень обещанные графские фунты. Вид какой-то встрепанный; объясняет, что зашел к пассажиру спросить о французском философе семнадцатого века из шести букв, еще героя пьесы Островского «Лес» никто не знал, а кроссворд интересный, вот он и зашел к пассажиру, а тот говорит, что ему противно с человеком, который уклонился от выполнения интернационального долга.
   – Вы что, тоже меня трусом посчитали? – грубо вопрошает Саша, он битком набит вызовом и угрозой, как дуэлянт у барьера; волосы взлохмачены, светлые бачки потемнели от пота, голубизна так и брызгает из глаз.
   – Постригся бы ты, Саша, – говорю я.
   – И вы туда же! Все меня постричь хотят… – А кто тебя еще постричь хочет?
   – А эта сука! Профессор мне тоже про прическу сейчас лекцию читал. Сходите к нему: кровь, говорит, из него вторые сутки течет – кровотечение какое-то, теперь белый весь и зубами скрипит, как барракуда… Собаке можно в вашей койке лежать или я его к трубе под умывальником привяжу?
   Паренек старался взять себя в руки, но я видел, что Саша взбешен. На сто пятьдесят шестой день рейса даже спокойный деревенский паренек носит в грудной клетке контактный взрыватель с сотней граммов нитроглицерина.
   – Слушай, Саша, а разве у Островского есть пьеса «Лес»? Я чего-то не помню такой.
   – Есть! Только героя никто не знает.
   – А философа отгадали?
   – Да, Декарт получается.
   – Ладно, пусти пса в койку, а сам иди на подкрепление. Сталь нас беспокоит и контейнера – работы уйма.
   – Справимся! А профессор еще меня Иисусом Христом обозвал: оброс, говорит, как Христос в пустыне, и волоса на пожаре подпалить забоялся, вот лысая сука!..
   – Хватит! Нельзя так про старших!
   У Шалапина оказалось кровотечение. Обнаруживается оно при посещении туалета. Объясняет, что не хотел говорить нам, чтобы мы на него не отвлекались и не беспокоились лишнего в период спасательной операции.