Страница:
- Да нет же, совсем не из-за этого... - начал Шумов и, замявшись, решил сказать начистоту: - Во всяком случае, не только из-за этого испортились наши отношения.
- А из-за чего же?
- По разным дорогам мы пошли... Рано или поздно должны были разойтись.
- Я еще не нашел своей дороги.
- Ну, "дороги", может быть, действительно я это слишком громко сказал. Ну, проще говоря - взгляды у нас разные... Вкусы разные. Интересы. Отношение ко всему разное. Меня, например, очень поразили в свое время разговоры об Оруджиани. Я этого человека глубоко уважаю.
- Он арестован? - спросил Барятин.
Не отвечая на его вопрос, Гриша продолжал:
- Чтобы быть откровенным до конца, должен привести еще один пример. Ну, теперь-то он мне самому кажется не столь уж важным... дело прошлое. А сперва я рассердился ужасно. Я говорю о случае с уроком на Каменноостровском.
- А тут-то я в чем провинился?
- Ты вправе уличить меня в злопамятности, - сказал Шумов, стыдясь за Барягина и не замечая, что снова говорит ему "ты". - Пора, конечно, забыть про это... Но все же прямо скажу: я бы на твоем месте так не поступил.
- Что ты имеешь в виду?
- Чуть ли не в тот же самый день, когда мы поссорились, лакей "вице-дурехи" принес мне письмо с извещением, что мне от урока отказано.
- А причины в письме были указаны?
- Нет. Причин вообще не было. Все шло прекрасно. Сын "вице-дурехи" начал получать отличные отметки, и вдруг...
- Ну-с?
- И вдруг - отказ. Ты был на Каменноостровском после нашей ссоры?
- Я вообще не бывал там с того самого дня, когда передал урок тебе, сказал Борис.
Гриша посмотрел на него удивленно:
- Непонятная история!
- Только на днях я встретил случайно мадам Клембовскую и узнал от нее, что урок на Каменноостровском ты потерял.
- И эта мадам тоже причин не знает? А, впрочем, ну их всех... Неважно все это!
- Мадам Клембовская смеялась: оказывается, ты упорно не хотел целовать ручку "вице-дурехи", когда здоровался.
- Я не то что не хотел, а мне и в голову ничего подобного не приходило. Просто не приучен.
- Вот именно. А ей пришло в голову, что манеры, подобные твоим, могут оказать дурное влияние на ее малолетнего отпрыска.
- Неужели это могло стать причиной отказа от урока?
- Естественно.
- Нет, неестественно! Мальчишка начал прекрасно учиться...
- А это как раз не так уж важно. "Вице-дуреха" живет в том мире, где хорошие манеры важнее хороших отметок.
Гриша побагровел от стыда:
- Борис! Значит, ты... Прошу тебя, прости меня, если можешь!
Он протянул Барятину руку. Тот пожал ее:
- Но за что прощать-то? Постой, постой... Уж не предполагал ли ты...
- Да. Предполагал. Больше того, уверен был в том, что ты со зла наговорил про меня всячины "вице-дурехе" - она ведь в тот же день прислала своего лакея. В день нашей ссоры.
- Ну, спасибо тебе! Благодарю, не ожидал! На пошлость я еще был способен, да и то больше на словах, а на подлость - никогда.
- Я сказал: прости меня, если можешь.
- Не так, значит, ты умен, как я думал.
- Дурень я. Согласен. Ну, что еще?
- Ты же еще и сердиться начинаешь. Как медведь - он дерет, он и ревет. Ну ладно: установили, что было несчастное стечение обстоятельств. Говоря юридическим языком, косвенные улики против меня оказались несостоятельными. Теперь мне надо покаяться перед тобой в более серьезном: я неправ в отношении к Оруджиани. Мне не нравилась его резкость, я называл ее злостью, - какое глупое название! Глупо так говорить о человеке, который... Ну, одним словом, я имею в виду, что он в тюрьме. Я мало его знал. А себя-то самого я знал разве? Эх, милый друг, выслушай меня! Не всем ведь суждены прямые пути. Я рос в сытом кулацком селе, в семье дьякона. Вечные разговоры о рубле, о легкой наживе, о том, как бы половчей да повыгодней устроиться в жизни... Одно только стоящее слово сказал мне мой удачливый во всем родитель: "Помни, Борис, - ты, как и я, однолюб. Полюбить - тут тебе и точка: либо счастье узнаешь, либо беду". Я узнал беду. Дарья Михайловна никогда меня не полюбит. Ну, а другой мне не надо. Не подумай, однако, что я переменился только по этой причине. Я много и горько думал над тем, что же это за жизнь, которая так обижает людей, которая может обездолить такого человека, как Дарья Михайловна! Она малограмотна. Но насколько она богаче душой, чем я! Повторяю: не только в ней причина. Просто я открыл самого себя. Я совсем не тот беспечный весельчак, роль которого мне так нравилась. С детства я был убежден, что буду моряком. В юности верил, что стану богатым адвокатом. Прошли и детство и юность. Пора становиться взрослым, пора приглядеться: как дальше-то быть? И, оказывается, не столь просто ответить на этот вопрос. Нет, не столь просто... Вот почему я, беззаботный до сих пор Борис Барятин, понял, отчего люди стреляются.
- Ну, знаешь ли!
- Я не застрелюсь, не бойся. Я только говорю, что понял, как человек, оказавшись в тупике, может поднять на себя руку. Но я по-настоящему еще и не искал выхода из своего тупика. Буду искать. Ты протянул мне руку, чтобы я пожал ее. А подашь ли ты мне ее, чтобы помочь?
Гриша растерялся:
- Я бы рад... Но чем я могу помочь?
Барятин не ответил.
После долгого молчания он встал:
- По совести говоря, я и сам не знаю, чем ты можешь помочь. Но убежден в одном: чтобы найти дорогу, нужно искать людей. Из всех, кого я знаю, я выбрал тебя. Если ошибся, прости...
Эта встреча и обрадовала и смутила Шумова. Он, конечно, был рад примирению с Барятиным. И в то же время его одолевали сомнения: а что, если Борис опять позирует? Говорил же он, что замашки беззаботного балагура-весельчака были для него только ролью. Может быть, он просто перешел к новой роли?
Но даже если Барятин и был искренен до конца, - что мог посоветовать ему Григорий Шумов?
Он очень удивился, неожиданно увидев Бориса на одном из собраний кружка Владимира Владимировича.
Барятин сидел хмурый и, казалось, внимательно слушал всех, кто выступал с речами.
Тон этих речей становился все смелее. Сам профессор больше молчал и только один раз призвал слушателей к "академической терминологии".
Это было в тот день, когда один из редких посетителей кружка, человек с изможденным лицом и ярко горевшими глазами, воскликнул:
- Красный призрак коммунизма бродит по Европе!
В ответ на замечание профессора он сказал задорно:
- Я только цитирую!
И сразу же ушел.
Вслед за ним поднялся и человечек с ярким галстуком. Но его задержал Владимир Владимирович, окликнув:
- Коллега!
Шпик продолжал идти к дверям.
- Коллега! - повторил Владимир Владимирович.
У самых дверей шпика перехватил Веремьев:
- Вы не слышите, что ли? К вам профессор обращается.
- Ко мне?
- Да, да! - повышая тон, сказал Владимир Владимирович. - Разве вам неизвестно, что "коллега" - общепринятое в университете обращение? Студенты обычно на него отзываются. - Профессор вынул из жилета золотые часы и на виду у всех принялся изучать движение стрелок на циферблате. Или вы не студент? Но тогда что же... вольнослушатель, не так ли?
- Простите, я не совсем... - пролепетал агент; судорожно глотнув, он для чего-то поправил свой нарядный галстук и вдруг опять рванулся к выходу. Но его опять удержал Веремьев.
- Не совсем меня поняли? - удивился профессор, не сводя глаз с циферблата часов. - А между тем вопрос мой чрезвычайно прост. Я бы сказал, он даже элементарен. Кстати: я вижу вас на семинаре не впервые... Нет, далеко не впервые. - Профессор явно тянул время, и агент понял это - у него злобно блеснули маленькие, свинцового цвета глазки.
- Мне нужно идти! - проговорил он, видимо ожесточившись.
Владимир Владимирович любезно улыбнулся:
- Впервые слышу ваш голос. Не поделитесь ли вы с нами вашими намерениями? Быть может, у вас зреет в голове тема будущего реферата?
Студенты дружно рассмеялись.
Профессор щелкнул крышкой часов, спрятал их в карман и проговорил, вздохнув:
- Вы несловоохотливы. Ну что ж... Можете идти.
Шпик рысью выбежал из аудитории.
Кто-то крикнул ему вслед:
- Опоздал!
- А уж это лишнее, - недовольным тоном проговорил Владимир Владимирович. - До сих пор все шло, я бы сказал, безукоризненно. Один из слушателей семинара, - к сожалению, нам неизвестна его фамилия, - позволил себе процитировать документ, выходящий за рамки университетской программы. Руководитель семинара сделал ему замечание. При этом произошел небольшой инцидент: некто из присутствующих на занятиях нарушил порядок - слишком порывисто кинулся к дверям - и был мною остановлен; этот, повторяю, незначительный инцидент ничуть не испортил общей вполне благополучной картины. - Владимир Владимирович не выдержал и присоединился к смеху студентов: - А теперь занятия семинара будут продолжаться обычным своим порядком.
Гриша вышел из университета вместе с Барятиным.
Борис был рассеян, молчалив.
Только перед тем, как проститься, он спросил:
- Скажи, ведь большое значение в твоей жизни имели книги? Какие именно?
- Ну, брат, - удивился Шумов, - для своих лет я не так уж много книг прочел. Надо бы, конечно, больше... Но все-таки и их не перечислишь.
- Зачем их перечислять? Ты знаешь, о чем я говорю.
Грише стало не по себе. Он действительно знал, о чем говорит Барятин. Но не мог же он предложить Борису ленинское "Что делать?"!
- В разном возрасте разные книги оказывали на меня влияние. В детстве - "Тарас Бульба". Подростком я зачитывался "Оводом". Попозже "Андреем Кожуховым" Степняка-Кравчинского. Вырос - читал "Что делать?" Чернышевского...
- Чернышевского я прочитал. Недавно, - сказал Барятин.
- Ну? И что же? - живо спросил Шумов.
- Еще раз понял, что я - человек невежественный. Ну, прощай.
- Заходи ко мне, - горячо проговорил Гриша, сжимая руку Барятина. - Я всегда буду рад...
- Спасибо.
Может ли человек перемениться так быстро?
Правда, наступило время, когда разительные перемены в людях не только перестали удивлять, но даже казались иногда естественными.
Идейный столп российского воинствующего капитализма, член Государственной думы профессор Павел Николаевич Милюков выступил в думе зимой шестнадцатого года с речью, которая умам неискушенным показалась смелой и чуть ли не революционной.
Перечисляя грехи и промахи императорского правительства, Милюков грозно восклицал с трибуны:
- Что это - глупость или измена?
Полиция охотилась за газетой, в которой была напечатана речь кадетского лидера, мальчишки-газетчики бойко торговали ею из-под полы - по рублю за штуку.
Умы неискушенные не были осведомлены о том, что нити от Милюкова вели к английскому посольству.
Там уже ставился на повестку дня вопрос: не пора ли пожертвовать русской династией, чтобы сохранить то, что еще можно спасти, чему уже угрожал нарастающий шквал революции?
Изменился ли на седьмом десятке лет седовласый депутат думы?
Вряд ли. Изменились обстоятельства. В зависимости от этого изменилось и его поведение. Но сам он остался неизменным. По-прежнему твердил о необходимости отнять у Турции Дарданеллы - они ведь так нужны были российскому торговому капиталу. По-прежнему он был глух к народному гневу и не мог предвидеть сокрушительной его мощи. По-прежнему он боялся революции не меньше, чем его думский противник черносотенец Пуришкевич.
Кучка придворных во главе с одним из великих князей и вкупе с тем же Пуришкевичем решилась выступить против воли малоумного "венценосца". Они убили близкого к трону Распутина и зимней ночью спустили его тело под лед.
Они, конечно, искренне считали себя спасителями отечества.
Что изменилось в их отношении к миру? Ничего. Изменились только обстоятельства. Обстоятельства грозили монархии, надо было стать на ее защиту, и сторонники самодержавия решились даже на эсеровский способ расправы с человеком политически нежелательным.
Могут измениться только люди, которым дано открыть в себе черты, раньше им самим неизвестные.
Новое нашла в себе истомленная очередями женщина - незнакомую ей прежде ненависть.
По-новому почуял свою силу молодой рабочий, вчерашний батрак, став плечом к плечу со старшими своими братьями - у станка, на шахте, у паровозной топки.
Мог измениться и двадцатидвухлетний беспечный студент, мечтавший прожить жизнь легко: жизнь ему показала, что веселая эта легкость есть не что иное, как недостойное человека существование.
Барятин мог измениться искренне - люди ведь развиваются по-разному.
Но поверить ему сразу и безоговорочно Шумов не мог.
39
Все настойчивее, все увереннее, все глубже проникала в самые различные слои населения мысль: так дальше продолжаться не может.
Не может!
Близка наконец перемена...
Не всем зримы были пути и самая суть такой перемены. Но и те, кто видел, - видел каждый по-своему.
Одним чудилась великая перемена в жизни народа светлой пасхальной заутреней с колокольным звоном, радостным поцелуйным обрядом, с братским единением неимущих и богатых, угнетенных и раскаявшихся угнетателей.
Другие ждали очистительной грозы, которая могучими ливнями смоет в стране все прогнившее, мертвое, обреченное...
Были и такие, которые гадали: не лучше ли вместо слабовольного и скудоумного царя посадить на трон его дядю, Николая Николаевича, - это тоже ведь будет великой переменой. Нужен сильный человек, с крутой волей, - он и гниль выметет из страны, и взбунтовавшийся народ взнуздает, пока не поздно. Шепотком передавали: у министра внутренних дел Протопопова есть свой план: прекратить на три дня подвоз хлеба в Петроград, вызвать преждевременные волнения и подавить их силами столичной полиции, а если их не хватит, вызвать надежные части с фронта. Революция будет разгромлена.
Но неуклонно росли силы, которым суждено было стать у руля истории.
Столица в те дни была барометром, безошибочно показывающим бурю.
На 14 февраля намечена была уличная демонстрация студентов.
Накануне этого дня профессор Владимир Владимирович произнес на собрании семинара речь, в которой он, решительно отказавшись от академических формул, горячо призвал студентов выполнить завтра свой гражданский долг - выйти на улицу!
Академисты из университета исчезли.
Остальные были за демонстрацию. Это казалось тем более знаменательным, что все знали: на основе законов военного времени в них будут стрелять.
И - ни одного голоса против!
Но разногласия между студентами были. Сторонники Притулы и Трефилова стояли за то, чтобы двинуться колонной через весь город к Государственной думе - в ней они видели уцелевший оплот гражданских свобод.
Группа, в которую входил Шумов, призывала идти не к Таврическому дворцу, а к рабочим, чтобы, соединившись с ними, организовать общую демонстрацию.
Для споров, однако, не оставалось времени...
Студенческий комитет вынес решение: демонстрацию в интересах возможно большей ее массовости не дробить, а выйти на улицу сплоченно - до Невского, где каждая из групп имеет право действовать самостоятельно. Придя к такому решению, комитет знал: студенты будут разогнаны полицией задолго до той минуты, когда они разделятся на два потока. Независимо от этого самый факт многолюдной демонстрации и ее разгон вызовет в стране отклик и в какой-то мере скажется на развитии событий.
Увы, демонстрация не была многолюдной!
Когда студенты вышли из университета, Гриша - он был в первом ряду оглянулся и прикинул на глаз: демонстрантов было не больше двухсот человек.
Правда, среди них оказалось несколько офицеров, - это почему-то всех воодушевило: оказывается, даже призванные в армию студенты, скованные военной дисциплиной, решились сегодня открыто выступить против царизма.
Колонна студентов на Университетской набережной сразу же наткнулась на пожилого, тучного городового; его, видно, тоже поразило - только по-иному - участие в демонстрации офицеров. Сперва он как будто растерялся, а потом принялся довольно бестолково орать и даже вынул револьвер:
- Имею приказ! Против военных немедленно применю огнестрельное оружие!
Три прапорщика торопливо вышли из рядов и, высоко задирая ноги, зашагали куда-то в сторону, через косые сугробы, которые февральский ветер намел у решетки сквера.
Городовой, оправившись, орал неистово - до тех пор, пока студенты не поравнялись с Дворцовым мостом. Тогда полицейский утих и спрятал наган в кобуру. Это объяснялось очень простой причиной: у моста кончался вверенный ему участок. Дальше начиналась территория другого постового.
Студентов за это время стало, однако, еще меньше.
Пройдя мост, многие демонстранты предусмотрительно пошли по тротуару - что, как известно, законом не возбранялось.
Но тут их встретил новый городовой, который орать не стал, а, засвистев пронзительно, куда-то побежал.
Странно было видеть, как нарядные конвойцы, стоявшие на часах у Зимнего дворца, не тронулись при виде демонстрации с места, они как будто старались даже не глядеть в ее сторону. Впрочем, так и полагалось вести себя часовым.
Полиции не было пока видно, и студенты беспрепятственно подошли к Невскому.
Вот тут-то и сказались последствия полицейского свистка и бегства городового.
Наперерез студентам бежал по улице целый взвод пеших полицейских с обнаженными шашками.
Притула (он шел почему-то в штатском - в черном пальто со щегольским котиковым воротником) скомандовал негромко:
- Рассеяться всем и потом - боковыми улицами - сойтись у Гостиного!
К нему сейчас же подскочил городовой:
- Господин! Немедленно удалитесь!
Притула презрительно пожал плечами, но ушел - в сторону Мойки.
То, что произошло после этого, походило на какую-то нелепую игру: городовые гонялись за студентами в одиночку, изредка ударяя их по спинам шашками, плашмя. Раненых не было. Городовые выглядели в своих стеганных на вате шинелях очень неуклюжими и тяжелой рысью продолжали бегать по улице.
Вдруг в игру вступил старенький отставной генерал; трясясь от гнева, он принялся кричать с тротуара:
- Мальчишки! Безобразие! Расстрелять всех по законам военного времени!
Даже полицейские приостановились, заслышав этот крик.
Воспользовавшись этой заминкой, студенты снова соединились в колонну - и как мало их оказалось! Десятка три... не больше... Не было видно ни Притулы, ни Трефилова.
Бледный от волнения Веремьев расстегнул шинель, снял с груди красный флаг и высоко поднял его над головой.
- Стрелять! - завопил отставной генерал с тротуара. - Властью, данной государем...
Демонстрация, несмотря на свою малочисленность, уже не казалась ни жалкой, ни бессильной.
Гриша успел заметить, что большинство прохожих снимали перед красным флагом шапки.
Двое городовых подбежали к Веремьеву, схватили его за локти, Гриша, кинувшись вперед стремглав, успел перехватить флаг.
Вставай, проклятьем заклейменный...
Пели всего несколько голосов.
И всего один флаг - небольшая полоска красной материи - колыхался над кучкой людей, сгрудившихся у Гостиного двора: это было место, где демонстрации студентов надлежало разделиться на два потока.
Не было потоков. Была группа юношей в студенческих шинелях, с флагом, перед которым прохожие обнажали голову.
Не все, впрочем, снимали шапки: сытый барин в бобровой шубе, опираясь на трость, брюзгливо смотрел на студентов и, должно быть, говорил что-то сердитое - двигались складки на его бритом лице, но слов слышно не было.
Кто-то ловко сбил шапку с его головы - он в ответ замахнулся тростью. Казалось, сейчас завяжется свалка, туда кинулись городовые...
Гриша отбежал подальше и поднял красный флаг. Вот когда ему понадобились длинные ноги! Он слышал за собой хриплое дыхание... То ли потому, что городовым не приказано было стрелять, то ли еще почему, но они бежали молча, с обнаженными шашками - и никак не могли догнать Шумова. Ему самому показалось, что длится это бесконечно долго.
Впервые в жизни он чувствовал себя таким сильным.
Ощущение этой силы росло с каждым мгновением. Сам Григорий Шумов как бы рос вместе с этим чувством, его охватывал никогда не испытанный восторг.
Он глядел прямо перед собой. И в то же время видел: все, кто шел ему навстречу, обнажали головы.
И вдруг все оборвалось.
На углу Невского стоял постовой. При виде флага он вынул было, должно быть по привычке, свисток, а потом, сообразив что-то, придерживая левой рукой селедку-шашку в черных ножнах, затопал наперерез Шумову.
Он подбежал, когда сиплое дыхание преследователей за спиной Григория уже начинало ослабевать, удаляться.
Городовой протянул огромную лапу, обтянутую белой шерстяной перчаткой, и Гриша, бессознательно загораживая флаг, ударил с размаху полицейского локтем в лицо.
На бегу удар вышел сильнее, чем он рассчитал, - грузное тело городового, неуклюже согнувшись, полетело к тротуару.
Шумов побежал дальше посреди мостовой.
Через несколько мгновений во внезапно наступившей неестественной тишине позади звучно лопнул выстрел. "Не попал", - успел подумать Гриша, и в это время его с силой рванули за плечо.
- Сюда! - выдыхнул кто-то рядом.
И он сразу понял: это свой.
- Флаг спрячь живей, - пробормотал неожиданный его спаситель, втаскивая его по ступенькам куда-то вниз, в темноту.
Гриша уперся и в последний момент повернулся назад: на улице видны были только полицейские - прохожие попрятались при первом же выстреле.
- Скорей!
Гриша вдруг увидел, что рядом с ним - Комлев, а ступеньки, на которых они оба стоят, ведут в тускло, по-дневному, освещенное кафе, куда он не раз заходил с журналом "Наш путь". Как давно это было!
Он узнал нарисованные на стенах цветы - мясистые, похожие на сырой шашлык.
Навстречу выглянул испуганный содержатель кафе, толстый брюнет в одной жилетке.
- Где выход? - рявкнул на него Кирилл. - Выход во двор!
Хозяин, онемев от страха, поспешно распахнул перед ним маленькую боковую дверь.
Мимо каких-то бочек и ящиков вышли они на двор, увидели ворота и осторожно выглянули на улицу - на Литейный проспект.
Только когда они - не то во второй, не то в третий раз - свернули в какой-то малолюдный переулок, Гриша, тяжело дыша, спросил Комлева:
- Ты-то как попал на Невский?
- Отдышись сперва, - сердито сказал Кирилл. - Чуть не угробили тебя, чертушку.
Некоторое время они шли молча.
- Отдышался? - спросил наконец Комлев.
- Отдышался. Куда мы идем-то? И как ты попал сюда, я тебя спрашиваю!
- Я тебя с утра сегодня ищу, - вместо ответа проговорил Комлев. Дело есть.
Он остановился, свернул из газетной бумаги цигарку, внимательно посмотрел на Гришу и сказал негромко, оглянувшись предварительно по сторонам:
- Серьезное дело. Требуются для него трое дюжих ребят. Пойдешь?
- Раз надо - пойду.
- Слыхал про выдумку министра Протопопова? На чердаках пулеметы расставил. Ну что ж... Война так война. Надо и нам оружие добывать. Не все ж ходить по Невскому с гордым видом да с голыми руками. Эх, Гриша! Один умный мужик сказал: "Студент без рабочего - это нуль без палочки".
- Мы сегодня и шли к рабочим! - обиделся Шумов.
- Шли, да не дошли. Не с того боку начали. Да не сердись ты, ради бога, не до того теперь! Я сам сегодня дурака свалял: мешка не припас. Может, у тебя найдется? Только холщовый нужен, крепкий.
- Нет у меня мешка! - Грише стало обидно: все-таки мог бы Кирилл хотя бы расспросить, что произошло сегодня на Невском, почему стреляли...
- Видишь, какая штука, - озабоченно говорил между тем Комлев, - есть затея - подобраться к пулемету. Взять его. Ну, пулемет, хоть и в разобранном виде, не можем же мы вынести среди бела дня, у всех на виду. Вот и надобен до зарезу мешок. А еще лучше - два. Тогда мы разделили бы с тобой добычу поровну, да и ходу куда надо.
- А куда именно?
Кирилл хитро прищурился:
- Есть такое место. Ну ладно. Теперь надежда на одного Ивана?
- На какого еще Ивана? Ты сегодня что-то загадками говоришь. Или толком скажи, или...
- Я толком и говорю. Иван - старший дворник. Не может быть, чтоб у старшего дворника не нашлись мешки. Ну, пошли! Поживей, время дорого.
Через некоторое время Кирилл опять заговорил о мешках:
- Если у него и нет мешков - я про Ивана говорю, - он придумает что-нибудь, мужик толковый. Да уж придумал небось.
Гриша увидел, что они теперь идут где-то недалеко от Тучкова моста.
- Расскажи мне наконец, в чем дело. А то: мешки... старший дворник...
- А это все к месту: и мешки и дворник. Остальное можно объяснить в двух - трех словах. На Васильевском острове есть дом, в доме - чердак, на чердаке - пулемет. А старший дворник в том доме - наш человек. Надежный. Все теперь тебе ясно?
- Все. Ясно, что у пулемета сидят городовые.
- Верно! У пулемета сидят городовые. В том-то и вся загвоздка.
- А мы пойдем туда с гордым видом и с голыми руками? - мстительно спросил Гриша.
- Нет, мы не гордые. С фараонами должен сочинить что-нибудь Иван, такой был уговор с ним. А мы с тобой - грузчики, не более того. Нагрузим себе на плечи пулеметик в разобранном виде - и ходу.
Они прошли Тучков мост, свернули на Васильевский остров.
Гриша спросил:
- Ну, а ты так и не спросишь меня, что было сегодня на Невском? Или тебе это совсем неинтересно?
- А я знаю, что там было. И скажу тебе прямо: если б это - в другое время, может, вся Россия про отчаянных питерских студентов загудела бы. А сейчас про это скоро забудут. Вот увидишь.
- А из-за чего же?
- По разным дорогам мы пошли... Рано или поздно должны были разойтись.
- Я еще не нашел своей дороги.
- Ну, "дороги", может быть, действительно я это слишком громко сказал. Ну, проще говоря - взгляды у нас разные... Вкусы разные. Интересы. Отношение ко всему разное. Меня, например, очень поразили в свое время разговоры об Оруджиани. Я этого человека глубоко уважаю.
- Он арестован? - спросил Барятин.
Не отвечая на его вопрос, Гриша продолжал:
- Чтобы быть откровенным до конца, должен привести еще один пример. Ну, теперь-то он мне самому кажется не столь уж важным... дело прошлое. А сперва я рассердился ужасно. Я говорю о случае с уроком на Каменноостровском.
- А тут-то я в чем провинился?
- Ты вправе уличить меня в злопамятности, - сказал Шумов, стыдясь за Барягина и не замечая, что снова говорит ему "ты". - Пора, конечно, забыть про это... Но все же прямо скажу: я бы на твоем месте так не поступил.
- Что ты имеешь в виду?
- Чуть ли не в тот же самый день, когда мы поссорились, лакей "вице-дурехи" принес мне письмо с извещением, что мне от урока отказано.
- А причины в письме были указаны?
- Нет. Причин вообще не было. Все шло прекрасно. Сын "вице-дурехи" начал получать отличные отметки, и вдруг...
- Ну-с?
- И вдруг - отказ. Ты был на Каменноостровском после нашей ссоры?
- Я вообще не бывал там с того самого дня, когда передал урок тебе, сказал Борис.
Гриша посмотрел на него удивленно:
- Непонятная история!
- Только на днях я встретил случайно мадам Клембовскую и узнал от нее, что урок на Каменноостровском ты потерял.
- И эта мадам тоже причин не знает? А, впрочем, ну их всех... Неважно все это!
- Мадам Клембовская смеялась: оказывается, ты упорно не хотел целовать ручку "вице-дурехи", когда здоровался.
- Я не то что не хотел, а мне и в голову ничего подобного не приходило. Просто не приучен.
- Вот именно. А ей пришло в голову, что манеры, подобные твоим, могут оказать дурное влияние на ее малолетнего отпрыска.
- Неужели это могло стать причиной отказа от урока?
- Естественно.
- Нет, неестественно! Мальчишка начал прекрасно учиться...
- А это как раз не так уж важно. "Вице-дуреха" живет в том мире, где хорошие манеры важнее хороших отметок.
Гриша побагровел от стыда:
- Борис! Значит, ты... Прошу тебя, прости меня, если можешь!
Он протянул Барятину руку. Тот пожал ее:
- Но за что прощать-то? Постой, постой... Уж не предполагал ли ты...
- Да. Предполагал. Больше того, уверен был в том, что ты со зла наговорил про меня всячины "вице-дурехе" - она ведь в тот же день прислала своего лакея. В день нашей ссоры.
- Ну, спасибо тебе! Благодарю, не ожидал! На пошлость я еще был способен, да и то больше на словах, а на подлость - никогда.
- Я сказал: прости меня, если можешь.
- Не так, значит, ты умен, как я думал.
- Дурень я. Согласен. Ну, что еще?
- Ты же еще и сердиться начинаешь. Как медведь - он дерет, он и ревет. Ну ладно: установили, что было несчастное стечение обстоятельств. Говоря юридическим языком, косвенные улики против меня оказались несостоятельными. Теперь мне надо покаяться перед тобой в более серьезном: я неправ в отношении к Оруджиани. Мне не нравилась его резкость, я называл ее злостью, - какое глупое название! Глупо так говорить о человеке, который... Ну, одним словом, я имею в виду, что он в тюрьме. Я мало его знал. А себя-то самого я знал разве? Эх, милый друг, выслушай меня! Не всем ведь суждены прямые пути. Я рос в сытом кулацком селе, в семье дьякона. Вечные разговоры о рубле, о легкой наживе, о том, как бы половчей да повыгодней устроиться в жизни... Одно только стоящее слово сказал мне мой удачливый во всем родитель: "Помни, Борис, - ты, как и я, однолюб. Полюбить - тут тебе и точка: либо счастье узнаешь, либо беду". Я узнал беду. Дарья Михайловна никогда меня не полюбит. Ну, а другой мне не надо. Не подумай, однако, что я переменился только по этой причине. Я много и горько думал над тем, что же это за жизнь, которая так обижает людей, которая может обездолить такого человека, как Дарья Михайловна! Она малограмотна. Но насколько она богаче душой, чем я! Повторяю: не только в ней причина. Просто я открыл самого себя. Я совсем не тот беспечный весельчак, роль которого мне так нравилась. С детства я был убежден, что буду моряком. В юности верил, что стану богатым адвокатом. Прошли и детство и юность. Пора становиться взрослым, пора приглядеться: как дальше-то быть? И, оказывается, не столь просто ответить на этот вопрос. Нет, не столь просто... Вот почему я, беззаботный до сих пор Борис Барятин, понял, отчего люди стреляются.
- Ну, знаешь ли!
- Я не застрелюсь, не бойся. Я только говорю, что понял, как человек, оказавшись в тупике, может поднять на себя руку. Но я по-настоящему еще и не искал выхода из своего тупика. Буду искать. Ты протянул мне руку, чтобы я пожал ее. А подашь ли ты мне ее, чтобы помочь?
Гриша растерялся:
- Я бы рад... Но чем я могу помочь?
Барятин не ответил.
После долгого молчания он встал:
- По совести говоря, я и сам не знаю, чем ты можешь помочь. Но убежден в одном: чтобы найти дорогу, нужно искать людей. Из всех, кого я знаю, я выбрал тебя. Если ошибся, прости...
Эта встреча и обрадовала и смутила Шумова. Он, конечно, был рад примирению с Барятиным. И в то же время его одолевали сомнения: а что, если Борис опять позирует? Говорил же он, что замашки беззаботного балагура-весельчака были для него только ролью. Может быть, он просто перешел к новой роли?
Но даже если Барятин и был искренен до конца, - что мог посоветовать ему Григорий Шумов?
Он очень удивился, неожиданно увидев Бориса на одном из собраний кружка Владимира Владимировича.
Барятин сидел хмурый и, казалось, внимательно слушал всех, кто выступал с речами.
Тон этих речей становился все смелее. Сам профессор больше молчал и только один раз призвал слушателей к "академической терминологии".
Это было в тот день, когда один из редких посетителей кружка, человек с изможденным лицом и ярко горевшими глазами, воскликнул:
- Красный призрак коммунизма бродит по Европе!
В ответ на замечание профессора он сказал задорно:
- Я только цитирую!
И сразу же ушел.
Вслед за ним поднялся и человечек с ярким галстуком. Но его задержал Владимир Владимирович, окликнув:
- Коллега!
Шпик продолжал идти к дверям.
- Коллега! - повторил Владимир Владимирович.
У самых дверей шпика перехватил Веремьев:
- Вы не слышите, что ли? К вам профессор обращается.
- Ко мне?
- Да, да! - повышая тон, сказал Владимир Владимирович. - Разве вам неизвестно, что "коллега" - общепринятое в университете обращение? Студенты обычно на него отзываются. - Профессор вынул из жилета золотые часы и на виду у всех принялся изучать движение стрелок на циферблате. Или вы не студент? Но тогда что же... вольнослушатель, не так ли?
- Простите, я не совсем... - пролепетал агент; судорожно глотнув, он для чего-то поправил свой нарядный галстук и вдруг опять рванулся к выходу. Но его опять удержал Веремьев.
- Не совсем меня поняли? - удивился профессор, не сводя глаз с циферблата часов. - А между тем вопрос мой чрезвычайно прост. Я бы сказал, он даже элементарен. Кстати: я вижу вас на семинаре не впервые... Нет, далеко не впервые. - Профессор явно тянул время, и агент понял это - у него злобно блеснули маленькие, свинцового цвета глазки.
- Мне нужно идти! - проговорил он, видимо ожесточившись.
Владимир Владимирович любезно улыбнулся:
- Впервые слышу ваш голос. Не поделитесь ли вы с нами вашими намерениями? Быть может, у вас зреет в голове тема будущего реферата?
Студенты дружно рассмеялись.
Профессор щелкнул крышкой часов, спрятал их в карман и проговорил, вздохнув:
- Вы несловоохотливы. Ну что ж... Можете идти.
Шпик рысью выбежал из аудитории.
Кто-то крикнул ему вслед:
- Опоздал!
- А уж это лишнее, - недовольным тоном проговорил Владимир Владимирович. - До сих пор все шло, я бы сказал, безукоризненно. Один из слушателей семинара, - к сожалению, нам неизвестна его фамилия, - позволил себе процитировать документ, выходящий за рамки университетской программы. Руководитель семинара сделал ему замечание. При этом произошел небольшой инцидент: некто из присутствующих на занятиях нарушил порядок - слишком порывисто кинулся к дверям - и был мною остановлен; этот, повторяю, незначительный инцидент ничуть не испортил общей вполне благополучной картины. - Владимир Владимирович не выдержал и присоединился к смеху студентов: - А теперь занятия семинара будут продолжаться обычным своим порядком.
Гриша вышел из университета вместе с Барятиным.
Борис был рассеян, молчалив.
Только перед тем, как проститься, он спросил:
- Скажи, ведь большое значение в твоей жизни имели книги? Какие именно?
- Ну, брат, - удивился Шумов, - для своих лет я не так уж много книг прочел. Надо бы, конечно, больше... Но все-таки и их не перечислишь.
- Зачем их перечислять? Ты знаешь, о чем я говорю.
Грише стало не по себе. Он действительно знал, о чем говорит Барятин. Но не мог же он предложить Борису ленинское "Что делать?"!
- В разном возрасте разные книги оказывали на меня влияние. В детстве - "Тарас Бульба". Подростком я зачитывался "Оводом". Попозже "Андреем Кожуховым" Степняка-Кравчинского. Вырос - читал "Что делать?" Чернышевского...
- Чернышевского я прочитал. Недавно, - сказал Барятин.
- Ну? И что же? - живо спросил Шумов.
- Еще раз понял, что я - человек невежественный. Ну, прощай.
- Заходи ко мне, - горячо проговорил Гриша, сжимая руку Барятина. - Я всегда буду рад...
- Спасибо.
Может ли человек перемениться так быстро?
Правда, наступило время, когда разительные перемены в людях не только перестали удивлять, но даже казались иногда естественными.
Идейный столп российского воинствующего капитализма, член Государственной думы профессор Павел Николаевич Милюков выступил в думе зимой шестнадцатого года с речью, которая умам неискушенным показалась смелой и чуть ли не революционной.
Перечисляя грехи и промахи императорского правительства, Милюков грозно восклицал с трибуны:
- Что это - глупость или измена?
Полиция охотилась за газетой, в которой была напечатана речь кадетского лидера, мальчишки-газетчики бойко торговали ею из-под полы - по рублю за штуку.
Умы неискушенные не были осведомлены о том, что нити от Милюкова вели к английскому посольству.
Там уже ставился на повестку дня вопрос: не пора ли пожертвовать русской династией, чтобы сохранить то, что еще можно спасти, чему уже угрожал нарастающий шквал революции?
Изменился ли на седьмом десятке лет седовласый депутат думы?
Вряд ли. Изменились обстоятельства. В зависимости от этого изменилось и его поведение. Но сам он остался неизменным. По-прежнему твердил о необходимости отнять у Турции Дарданеллы - они ведь так нужны были российскому торговому капиталу. По-прежнему он был глух к народному гневу и не мог предвидеть сокрушительной его мощи. По-прежнему он боялся революции не меньше, чем его думский противник черносотенец Пуришкевич.
Кучка придворных во главе с одним из великих князей и вкупе с тем же Пуришкевичем решилась выступить против воли малоумного "венценосца". Они убили близкого к трону Распутина и зимней ночью спустили его тело под лед.
Они, конечно, искренне считали себя спасителями отечества.
Что изменилось в их отношении к миру? Ничего. Изменились только обстоятельства. Обстоятельства грозили монархии, надо было стать на ее защиту, и сторонники самодержавия решились даже на эсеровский способ расправы с человеком политически нежелательным.
Могут измениться только люди, которым дано открыть в себе черты, раньше им самим неизвестные.
Новое нашла в себе истомленная очередями женщина - незнакомую ей прежде ненависть.
По-новому почуял свою силу молодой рабочий, вчерашний батрак, став плечом к плечу со старшими своими братьями - у станка, на шахте, у паровозной топки.
Мог измениться и двадцатидвухлетний беспечный студент, мечтавший прожить жизнь легко: жизнь ему показала, что веселая эта легкость есть не что иное, как недостойное человека существование.
Барятин мог измениться искренне - люди ведь развиваются по-разному.
Но поверить ему сразу и безоговорочно Шумов не мог.
39
Все настойчивее, все увереннее, все глубже проникала в самые различные слои населения мысль: так дальше продолжаться не может.
Не может!
Близка наконец перемена...
Не всем зримы были пути и самая суть такой перемены. Но и те, кто видел, - видел каждый по-своему.
Одним чудилась великая перемена в жизни народа светлой пасхальной заутреней с колокольным звоном, радостным поцелуйным обрядом, с братским единением неимущих и богатых, угнетенных и раскаявшихся угнетателей.
Другие ждали очистительной грозы, которая могучими ливнями смоет в стране все прогнившее, мертвое, обреченное...
Были и такие, которые гадали: не лучше ли вместо слабовольного и скудоумного царя посадить на трон его дядю, Николая Николаевича, - это тоже ведь будет великой переменой. Нужен сильный человек, с крутой волей, - он и гниль выметет из страны, и взбунтовавшийся народ взнуздает, пока не поздно. Шепотком передавали: у министра внутренних дел Протопопова есть свой план: прекратить на три дня подвоз хлеба в Петроград, вызвать преждевременные волнения и подавить их силами столичной полиции, а если их не хватит, вызвать надежные части с фронта. Революция будет разгромлена.
Но неуклонно росли силы, которым суждено было стать у руля истории.
Столица в те дни была барометром, безошибочно показывающим бурю.
На 14 февраля намечена была уличная демонстрация студентов.
Накануне этого дня профессор Владимир Владимирович произнес на собрании семинара речь, в которой он, решительно отказавшись от академических формул, горячо призвал студентов выполнить завтра свой гражданский долг - выйти на улицу!
Академисты из университета исчезли.
Остальные были за демонстрацию. Это казалось тем более знаменательным, что все знали: на основе законов военного времени в них будут стрелять.
И - ни одного голоса против!
Но разногласия между студентами были. Сторонники Притулы и Трефилова стояли за то, чтобы двинуться колонной через весь город к Государственной думе - в ней они видели уцелевший оплот гражданских свобод.
Группа, в которую входил Шумов, призывала идти не к Таврическому дворцу, а к рабочим, чтобы, соединившись с ними, организовать общую демонстрацию.
Для споров, однако, не оставалось времени...
Студенческий комитет вынес решение: демонстрацию в интересах возможно большей ее массовости не дробить, а выйти на улицу сплоченно - до Невского, где каждая из групп имеет право действовать самостоятельно. Придя к такому решению, комитет знал: студенты будут разогнаны полицией задолго до той минуты, когда они разделятся на два потока. Независимо от этого самый факт многолюдной демонстрации и ее разгон вызовет в стране отклик и в какой-то мере скажется на развитии событий.
Увы, демонстрация не была многолюдной!
Когда студенты вышли из университета, Гриша - он был в первом ряду оглянулся и прикинул на глаз: демонстрантов было не больше двухсот человек.
Правда, среди них оказалось несколько офицеров, - это почему-то всех воодушевило: оказывается, даже призванные в армию студенты, скованные военной дисциплиной, решились сегодня открыто выступить против царизма.
Колонна студентов на Университетской набережной сразу же наткнулась на пожилого, тучного городового; его, видно, тоже поразило - только по-иному - участие в демонстрации офицеров. Сперва он как будто растерялся, а потом принялся довольно бестолково орать и даже вынул револьвер:
- Имею приказ! Против военных немедленно применю огнестрельное оружие!
Три прапорщика торопливо вышли из рядов и, высоко задирая ноги, зашагали куда-то в сторону, через косые сугробы, которые февральский ветер намел у решетки сквера.
Городовой, оправившись, орал неистово - до тех пор, пока студенты не поравнялись с Дворцовым мостом. Тогда полицейский утих и спрятал наган в кобуру. Это объяснялось очень простой причиной: у моста кончался вверенный ему участок. Дальше начиналась территория другого постового.
Студентов за это время стало, однако, еще меньше.
Пройдя мост, многие демонстранты предусмотрительно пошли по тротуару - что, как известно, законом не возбранялось.
Но тут их встретил новый городовой, который орать не стал, а, засвистев пронзительно, куда-то побежал.
Странно было видеть, как нарядные конвойцы, стоявшие на часах у Зимнего дворца, не тронулись при виде демонстрации с места, они как будто старались даже не глядеть в ее сторону. Впрочем, так и полагалось вести себя часовым.
Полиции не было пока видно, и студенты беспрепятственно подошли к Невскому.
Вот тут-то и сказались последствия полицейского свистка и бегства городового.
Наперерез студентам бежал по улице целый взвод пеших полицейских с обнаженными шашками.
Притула (он шел почему-то в штатском - в черном пальто со щегольским котиковым воротником) скомандовал негромко:
- Рассеяться всем и потом - боковыми улицами - сойтись у Гостиного!
К нему сейчас же подскочил городовой:
- Господин! Немедленно удалитесь!
Притула презрительно пожал плечами, но ушел - в сторону Мойки.
То, что произошло после этого, походило на какую-то нелепую игру: городовые гонялись за студентами в одиночку, изредка ударяя их по спинам шашками, плашмя. Раненых не было. Городовые выглядели в своих стеганных на вате шинелях очень неуклюжими и тяжелой рысью продолжали бегать по улице.
Вдруг в игру вступил старенький отставной генерал; трясясь от гнева, он принялся кричать с тротуара:
- Мальчишки! Безобразие! Расстрелять всех по законам военного времени!
Даже полицейские приостановились, заслышав этот крик.
Воспользовавшись этой заминкой, студенты снова соединились в колонну - и как мало их оказалось! Десятка три... не больше... Не было видно ни Притулы, ни Трефилова.
Бледный от волнения Веремьев расстегнул шинель, снял с груди красный флаг и высоко поднял его над головой.
- Стрелять! - завопил отставной генерал с тротуара. - Властью, данной государем...
Демонстрация, несмотря на свою малочисленность, уже не казалась ни жалкой, ни бессильной.
Гриша успел заметить, что большинство прохожих снимали перед красным флагом шапки.
Двое городовых подбежали к Веремьеву, схватили его за локти, Гриша, кинувшись вперед стремглав, успел перехватить флаг.
Вставай, проклятьем заклейменный...
Пели всего несколько голосов.
И всего один флаг - небольшая полоска красной материи - колыхался над кучкой людей, сгрудившихся у Гостиного двора: это было место, где демонстрации студентов надлежало разделиться на два потока.
Не было потоков. Была группа юношей в студенческих шинелях, с флагом, перед которым прохожие обнажали голову.
Не все, впрочем, снимали шапки: сытый барин в бобровой шубе, опираясь на трость, брюзгливо смотрел на студентов и, должно быть, говорил что-то сердитое - двигались складки на его бритом лице, но слов слышно не было.
Кто-то ловко сбил шапку с его головы - он в ответ замахнулся тростью. Казалось, сейчас завяжется свалка, туда кинулись городовые...
Гриша отбежал подальше и поднял красный флаг. Вот когда ему понадобились длинные ноги! Он слышал за собой хриплое дыхание... То ли потому, что городовым не приказано было стрелять, то ли еще почему, но они бежали молча, с обнаженными шашками - и никак не могли догнать Шумова. Ему самому показалось, что длится это бесконечно долго.
Впервые в жизни он чувствовал себя таким сильным.
Ощущение этой силы росло с каждым мгновением. Сам Григорий Шумов как бы рос вместе с этим чувством, его охватывал никогда не испытанный восторг.
Он глядел прямо перед собой. И в то же время видел: все, кто шел ему навстречу, обнажали головы.
И вдруг все оборвалось.
На углу Невского стоял постовой. При виде флага он вынул было, должно быть по привычке, свисток, а потом, сообразив что-то, придерживая левой рукой селедку-шашку в черных ножнах, затопал наперерез Шумову.
Он подбежал, когда сиплое дыхание преследователей за спиной Григория уже начинало ослабевать, удаляться.
Городовой протянул огромную лапу, обтянутую белой шерстяной перчаткой, и Гриша, бессознательно загораживая флаг, ударил с размаху полицейского локтем в лицо.
На бегу удар вышел сильнее, чем он рассчитал, - грузное тело городового, неуклюже согнувшись, полетело к тротуару.
Шумов побежал дальше посреди мостовой.
Через несколько мгновений во внезапно наступившей неестественной тишине позади звучно лопнул выстрел. "Не попал", - успел подумать Гриша, и в это время его с силой рванули за плечо.
- Сюда! - выдыхнул кто-то рядом.
И он сразу понял: это свой.
- Флаг спрячь живей, - пробормотал неожиданный его спаситель, втаскивая его по ступенькам куда-то вниз, в темноту.
Гриша уперся и в последний момент повернулся назад: на улице видны были только полицейские - прохожие попрятались при первом же выстреле.
- Скорей!
Гриша вдруг увидел, что рядом с ним - Комлев, а ступеньки, на которых они оба стоят, ведут в тускло, по-дневному, освещенное кафе, куда он не раз заходил с журналом "Наш путь". Как давно это было!
Он узнал нарисованные на стенах цветы - мясистые, похожие на сырой шашлык.
Навстречу выглянул испуганный содержатель кафе, толстый брюнет в одной жилетке.
- Где выход? - рявкнул на него Кирилл. - Выход во двор!
Хозяин, онемев от страха, поспешно распахнул перед ним маленькую боковую дверь.
Мимо каких-то бочек и ящиков вышли они на двор, увидели ворота и осторожно выглянули на улицу - на Литейный проспект.
Только когда они - не то во второй, не то в третий раз - свернули в какой-то малолюдный переулок, Гриша, тяжело дыша, спросил Комлева:
- Ты-то как попал на Невский?
- Отдышись сперва, - сердито сказал Кирилл. - Чуть не угробили тебя, чертушку.
Некоторое время они шли молча.
- Отдышался? - спросил наконец Комлев.
- Отдышался. Куда мы идем-то? И как ты попал сюда, я тебя спрашиваю!
- Я тебя с утра сегодня ищу, - вместо ответа проговорил Комлев. Дело есть.
Он остановился, свернул из газетной бумаги цигарку, внимательно посмотрел на Гришу и сказал негромко, оглянувшись предварительно по сторонам:
- Серьезное дело. Требуются для него трое дюжих ребят. Пойдешь?
- Раз надо - пойду.
- Слыхал про выдумку министра Протопопова? На чердаках пулеметы расставил. Ну что ж... Война так война. Надо и нам оружие добывать. Не все ж ходить по Невскому с гордым видом да с голыми руками. Эх, Гриша! Один умный мужик сказал: "Студент без рабочего - это нуль без палочки".
- Мы сегодня и шли к рабочим! - обиделся Шумов.
- Шли, да не дошли. Не с того боку начали. Да не сердись ты, ради бога, не до того теперь! Я сам сегодня дурака свалял: мешка не припас. Может, у тебя найдется? Только холщовый нужен, крепкий.
- Нет у меня мешка! - Грише стало обидно: все-таки мог бы Кирилл хотя бы расспросить, что произошло сегодня на Невском, почему стреляли...
- Видишь, какая штука, - озабоченно говорил между тем Комлев, - есть затея - подобраться к пулемету. Взять его. Ну, пулемет, хоть и в разобранном виде, не можем же мы вынести среди бела дня, у всех на виду. Вот и надобен до зарезу мешок. А еще лучше - два. Тогда мы разделили бы с тобой добычу поровну, да и ходу куда надо.
- А куда именно?
Кирилл хитро прищурился:
- Есть такое место. Ну ладно. Теперь надежда на одного Ивана?
- На какого еще Ивана? Ты сегодня что-то загадками говоришь. Или толком скажи, или...
- Я толком и говорю. Иван - старший дворник. Не может быть, чтоб у старшего дворника не нашлись мешки. Ну, пошли! Поживей, время дорого.
Через некоторое время Кирилл опять заговорил о мешках:
- Если у него и нет мешков - я про Ивана говорю, - он придумает что-нибудь, мужик толковый. Да уж придумал небось.
Гриша увидел, что они теперь идут где-то недалеко от Тучкова моста.
- Расскажи мне наконец, в чем дело. А то: мешки... старший дворник...
- А это все к месту: и мешки и дворник. Остальное можно объяснить в двух - трех словах. На Васильевском острове есть дом, в доме - чердак, на чердаке - пулемет. А старший дворник в том доме - наш человек. Надежный. Все теперь тебе ясно?
- Все. Ясно, что у пулемета сидят городовые.
- Верно! У пулемета сидят городовые. В том-то и вся загвоздка.
- А мы пойдем туда с гордым видом и с голыми руками? - мстительно спросил Гриша.
- Нет, мы не гордые. С фараонами должен сочинить что-нибудь Иван, такой был уговор с ним. А мы с тобой - грузчики, не более того. Нагрузим себе на плечи пулеметик в разобранном виде - и ходу.
Они прошли Тучков мост, свернули на Васильевский остров.
Гриша спросил:
- Ну, а ты так и не спросишь меня, что было сегодня на Невском? Или тебе это совсем неинтересно?
- А я знаю, что там было. И скажу тебе прямо: если б это - в другое время, может, вся Россия про отчаянных питерских студентов загудела бы. А сейчас про это скоро забудут. Вот увидишь.