Страница:
Григорий Шумов искоса, полуобернувшись, поглядел на внучку актрисы: милое лицо девушки выражало теперь растерянную, мучительную жалость. Ему и самому стало жаль Кучкова: видно, провалился, бедняга, бесповоротно.
Он провалился, а пытка его все еще продолжалась - и не было этому конца!
Нет, конец все-таки пришел и был ознаменован... объятьями.
Первым обнял Кучкова Платонов.
Троекратно, по-русски, расцеловавшись с ним, старый профессор повернулся к аудитории и объявил, что ему остается только гордиться своим дорогим учеником, показавшим сегодня весь блеск своего таланта и всю глубину своей эрудиции.
Свирепый на вид оппонент прорычал, что у него нет слов для выражения благодарности за то интеллектуальное наслаждение, которое он только что испытал.
Молодой ученый с прилизанными баками застенчиво пролепетал что-то необычайно вежливое.
Гриша растерялся.
Неужели все это всерьез? Нет, видно, он еще совсем незнаком с университетскими нравами.
Через несколько минут было объявлено, что ученый совет единогласно присудил диссертанту ученую степень доктора наук.
К Кучкову вереницей устремились поздравляющие; одной из первых подошла массивная дама с лиловым лицом. За дамой стояла, потупясь, тоненькая девушка.
Преодолев привычную свою застенчивость, Гриша подошел к ней:
- Здравствуйте. Вы не узнаете меня?
- Здравствуйте, - ответила, слегка порозовев, девушка и, видимо, хотела еще что-то сказать, но в это время ее с шутливой размашистостью подхватил под руку мгновенно преобразившийся, сияющий, счастливый Кучков.
Гриша отступил в сторону и наткнулся на незнакомого ему курчавого студента с оливково-смуглой физиономией.
- Я имею к вам деловой разговор, - мягко, по-южному, выговаривая слова, сказал студент. - Вы нуждаетесь в заработке?
- Нуждаюсь, - рассеянно ответил Шумов, снова повернувшись в сторону девушки, которая его интересовала сейчас несравненно больше, чем какой бы то ни было деловой разговор.
Девушка, толстая дама и Кучков, взявшись за руки и весело смеясь, продвигались к выходу.
Идти за ними следом? Может быть, удастся заговорить в швейцарской, спросить о здоровье Нины Георгиевны - он ведь знал, как зовут больную.
Девушка обернулась, сразу нашла его взглядом и кивнула на прощанье. Лицо у нее разрумянилось. Какое милое, какое милое было у нее лицо!
- Не взялись бы вы, - продолжал тем временем студент с оливковым лицом, - распространять журнал?
- Журнал... Какой журнал?
- Наш. Студенческий журнал. Он так и называется "Наш путь".
Студент вынул из кармана и протянул Грише сложенную вдвое довольно тонкую тетрадку большого формата. Серенькую ее обложку с угла на угол пересекала широкая синяя полоса.
- Раньше на обложке была красная полоса, вы понимаете? Градоначальник распорядился переменить цвет.
- Я не совсем... - начал было Шумов.
Но студент перебил:
- Одну минуточку! Итак, журнал вполне приличный. Уж в этом отношении можете поверить мне - Семену Шахно. Позвольте, а почему у вас такой рассеянный вид? Торопитесь куда-нибудь?
Девушка ушла. Да никогда бы Гриша и не решился подойти к ней - при Кучкове.
- Нет. Не тороплюсь.
- Тогда слушайте! Я предлагаю вам буквально золотое дно. Номер журнала стоит пятнадцать копеек, третья часть идет вам, десять копеек сдаете в кассу. На Невском в хороший день удается сбыть до пятидесяти экземпляров. В таком случае сколько вы получаете на руки? Неплохо?
- Боюсь, это мне не подойдет.
- Вы аристократ?
- Какой еще там аристократ...
Девушка теперь, конечно, уже оделась в швейцарской. Ушла, и он ее больше не встретит. Бывают же такие лица, не очень заметные, а если заметишь их, потом не забудешь.
- Аристократ духа! - Студент засмеялся. - Я видел вас на семинаре Юрия Михайловича. Мы оба с вами голубой крови.
- Продавать журнал... Это у меня просто не получится.
- Я сказал "продавать"? Нет, я сказал "распространять". Речь идет о распространении студенческой прессы. "Наш путь" - орган передовой мысли.
- Тогда почему его не закроют?
- О! Это слова по существу. Они вполне резонны. Но не торопитесь, коллега: его еще закроют. А пока возьмите-ка у меня этот номер. Ознакомьтесь дома с ним. Подумайте. Мы встретимся на семинаре Юрия Михайловича, и вы дадите мне ответ.
8
Поселился Григорий Шумов на самом краю Васильевского острова, у Черной речки.
Вода в речке и на самом деле была черная - то ли от торфа болот, среди которых совершала она долгий свой путь к Петербургу, то ли от стоков фабрик и заводов, выстроенных неподалеку.
За Черной речкой начинался другой остров - Голодай, даже по названию своему - место невеселое.
Жилые дома отапливались здесь дровами, освещались керосином, заселялись больше мастеровым людом. И квартиры в них были недорогие.
Именно по этой причине Шумов и решил снять комнату в одноэтажном домике, выходившем на земляную, огороженную бревнышками набережную.
Стоять бы такому домику где-нибудь в Калуге или в Лебедяни. Да и на селе он не был бы чужим: деревянные его стены почернели от долголетия, наличники на окошках повыкрошились, ворота покосились.
У ворот Гриша увидел молодую женщину в ситцевом платье, с накинутым на плечи пуховым платком; она стояла совсем по-деревенски - сложив руки на груди и глядя на улицу.
Гриша невольно замедлил шаг - так она была хороша и с такой безнадежностью смотрела прямо перед собой большими черными глазами.
У него сжалось сердце. Чем обидела судьба эту красавицу?
Марья Ивановна, хозяйка трехкомнатной квартирки, в которой поселился Гриша, ответила на его вопрос коротко, и как-то нехотя:
- Эта то? Даша, жена мастера со швейной фабрики, они тут, во дворе, живут.
Марья Ивановна, крошечная и необыкновенно подвижная старушка, жила тем, что сдавала все три комнаты, - с мебелью и самоваром - жильцам, а сама обитала на кухне, в пространстве между русской печью и ситцевой занавеской.
Соседями Гриши оказались: за одной стеной - портниха-эстонка, существо одинокое и безмолвное, а за другой - токарь Трубочного завода Тимофей Шелягин.
Виктория Артуровна - так звали портниху - отнеслась к появлению Гриши сурово, смотрела на него молча белесыми беспощадными глазами и даже на "доброе утро" не отвечала. Впрочем, скоро выяснилось, что она глуховата.
С Шелягиным Гриша познакомился не сразу.
Однажды, уже поздним вечером, токарь чуть слышно стукнул в Гришину дверь, вежливо извинился за беспокойство и попросил книжечку - почитать.
- Пожалуйста! - обрадованно воскликнул Шумов.
Токарь ему нравился: одетый с той несколько даже щеголеватой опрятностью, которая вообще отличала коренных питерских пролетариев, сухощавый, с пристальными, зорко глядевшими сквозь очки глазами, с аккуратно подстриженной бородкой-клинышком, он мог бы сойти и за рабочего, и за учителя. Только очки у него были в железной оправе - учитель таких не надел бы.
- Вот, - слегка конфузясь, показал Гриша на свой стол, где лежали книги (их было очень немного), - Леонид Андреев, Анатоль Франс... Ну, а тут учебники, вам неинтересно.
Шелягин осторожно взял со стола самую толстую книгу. Эти была "Политическая экономия" Туган-Барановского, университетский курс.
Он подержал ее, не раскрывая, на темной от металла ладони, покачал, как бы взвешивая, и вдруг рассмеялся беззвучно:
- Резвый господин! Как он тут с Карлом Марксом разделался, в одночасье, на полстраничке петитом.
Гриша не мог скрыть свое удивление:
- Вы читали "Политическую экономию"?!
- Пришлось как-то... - ответил Шелягин, - случайно, на досуге. А чего-нибудь другого, подходящего для нашего брата, не найдется?
- Всё тут, - виновато развел руками Гриша и, заметив взгляд, которым токарь внимательно окинул комнату, добавил: - Нет, книжного шкафа у меня нет.
Не только книжного - никакого шкафа в комнате не было. Вся обстановка, кроме стола, состояла из старенького, должно быть, столетнего комода, двух стульев и обитого продранным сатином дивана, служившего Грише постелью.
- Ну что ж... Спасибо, почитаем Анатолия Франса, если позволите, проговорил токарь и ушел, тихонько прикрыв за собою дверь.
Через неделю он вернул Франса и книг больше не спрашивал.
Марья Ивановна рассказала Грише о Шелягине более охотно, чем о Даше: человек Тимофей Леонтьевич непьющий, женатый, семья у него проживает в Тверской губернии, он туда деньги шлет. Ничего, хороший человек, аккуратный.
Все жильцы у Марьи Ивановны были хорошие, все аккуратные, всех она хвалила.
Но особенное расположение она почувствовала к новому постояльцу. Причины тут были две: требующая чьих-то забот явная неопытность в жизни Григория Шумова и то, что он без споров согласился платить за керосин отдельно. С испокон веков керосин вместе с дровами и самоваром входил в общую квартирную плату. Но кто ж его знает, сколько студент просидит ночью за книгами?
Шумов спорить не стал: прост.
Нравился он Марье Ивановне и своей уважительностью: не позволял ей вносить самовар к себе в комнату, сам шел на кухню.
Уважительность Марья Ивановна оценила, но тут же про себя и посетовала: получался урон разговору.
До сих пор она приносила к жильцам самовар и, поставив его на стол, уходила не сразу - всегда ведь найдется, о чем поговорить.
А теперь она еле успевала задать новому жильцу всего-навсего один какой-нибудь вопрос. Есть ли у Григория Ивановича сестрицы? Нету сестриц. Она жевала бескровными губами, сочувственно кивала головой, а жилец, пожалуйте, уже успел уйти в свою комнату. В другой раз спрашивала: правда ли, что студенты - против царя?
- Вопрос щекотливый, - засмеялся Шумов и опять ушел к себе, опять разговора не получилось.
Щекотливый, видите ли, вопрос. Небось и он, новый жилец, против царя, вот и вопрос щекотливый.
А новому жильцу уже приходилось задумываться: чем он в недалеком будущем будет платить за квартиру и за тот же керосин?
Деньги, заработанные Шумовым за целый год, такая, казалось бы, солидная сумма, таяли с быстротой, которую никак нельзя было предвидеть.
Дороговизна! Цены на все росли со дня на день. Уже появились очереди у мясных, у булочных... Приходилось рассчитывать: поехать в университет на трамвае или пройтись пешком.
Пора было, значит, позаботиться о заработке.
Уроки? Это единственное, что умел до сих пор делать Шумов.
Но какие же уроки мог найти он в столице, не имея ни друзей, ни знакомых!
Здесь обжитыми гнездами существовало многочисленное племя "вечных студентов", - не первокурснику Шумову состязаться с этими испытанными мастерами репетирования.
Он - не сразу, правда, - но довольно скоро разглядел оборотную сторону пресловутой университетской "свободы".
Это правда: никто не заставлял студента посещать лекции. Никто его не опекал: хотел он сдавать экзамены - сдавал, не хотел или не успевал - мог отложить на следующий год.
Были среди студентов любители кочевать с факультета на факультет. А были и такие, что на одном факультете сидели по десятку лет. Никто и не думал их исключать - платили бы только аккуратно за право ученья.
А что число вакансий в каждом учебном заведении было строго ограниченным и что, стало быть, застрявший на первом курсе студент кому-то загораживал вход в университет, - об этом ни печалиться, ни заботиться никому не приходило в голову.
Впрочем, нет, забота проявлялась. И довольно своеобразная.
Все чаще в газетах правительственного лагеря - не только в мало распространенных (их даже газетчики не продавали) погромных листках, таких, как "Земщина", "Колокол", но и в несколько более пристойном "Новом времени" - стали появляться решительного тона статейки о нездоровом избытке интеллигенции, о том, что совсем не к чему увеличивать в стране число людей с высшим образованием: это чревато последствиями.
А в таком случае, зачем торопить "вечного студента"? Пусть сидит по десяти лет на каждом курсе!
На какие же средства жил такой студент? Если имелись в наличии состоятельные родители, то ответ ясен сам по себе. А если их не было? Тогда "вечный студент" зарабатывал на жизнь уроками, "успешно исправляя тупых и ленивых" (так и в газетах о том объявлялось, чаще всего - на последней странице "Биржевых ведомостей"), или занимался перепиской театральных ролей, заполнял статистические карточки в городской управе...
Годы шли, "вечный студент" привыкал к монотонному и не обремененному особыми тревогами существованию, в котором трактир с его нехитрыми утешениями начинал играть все более заметную роль.
Годы шли - и в висках пробивалась седина, редела пышная грива волос, тяжелей становилась походка... Но все та же неизменная фуражка с выцветшим голубым околышем украшала голову "вечного студента".
Вот она, оборотная сторона университетских "свобод"!
Нет, нечего было и думать о конкуренции с людьми, не только набившими себе руку на дешевых уроках, но и успевшими обжиться в столице, обзавестись здесь многочисленными знакомыми.
Где же тогда выход?
Может быть, в добрый час появился на горизонте курчавый незнакомец, предложивший ему "Наш путь"?
Но стоило Шумову подумать об этом, как ему делалось не по себе. Ох, как не по себе!
Но это ж можно преодолеть! Можно взять себя в руки.
А прежде всего надо прочесть самый журнал.
Не успел он, однако, перевернуть и первую страницу, как в комнату ворвался, не постучавшись, Самуил Персиц.
9
- Ну и в дыру ж ты забрался! Ничего лучшего не нашел? Ох! Дай одышаться. Насилу добыл твой адрес: эти чудаки в университетской канцелярии не хотели давать, еле уломал.
- Что-нибудь срочное? - спросил Шумов, не очень-то обрадованный появлением Персица.
- Едем к Ирине Сурмониной. У ней сегодня соберутся... Кстати, ты можешь оставаться в этой тужурке, ничего. Не стесняйся.
Гришина тужурка была совсем новенькая. Он еще не успел как следует привыкнуть к ней и ловил себя на том, что иногда разглядывает свою фигуру в зеркале со вниманием, несколько излишним для серьезного человека.
- Я очень тронут, - сказал он Персицу, как ему казалось, с ледяной иронией: - при твоем содействии я, кажется, получу лестную возможность попасть в великосветское общество?
Собственно, поехать-то все-таки следовало бы. Если уж искать работу, то прежде всего надо встречаться с людьми. Надо завязывать знакомства. Нельзя же ждать, что все тебе поднесут готовеньким (при появлении подобных мыслей Гриша обычно начинал казаться себе человеком необыкновенно хитрым и оборотистым).
- Не ершись, пожалуйста! Соберутся очень милые люди. Я прочту свою поэму...
Эти слова сразу же отбили у Шумова всякую охоту ехать куда бы то ни было вместе с Персицем.
- Нет, не могу. Сегодня мне надо подзаняться. Теорией статистики.
- Слушай! Я же обещал.
- Что ты обещал? Кому?
- Да Ирине Сурмониной! Кому же еще? Ну и характер у тебя!
- Вот я со своим характером и останусь у себя дома, на Черной речке.
- Черт меня толкнул сказать ей о тебе! Она почему-то уцепилась: "Сэм, привезите его ко мне". Ну, Ирина Сурмонина имеет право быть капризной.
- Допустим. Но я-то тут при чем?
Уже начинало темнеть, и Гриша отыскал спички, снял с лампы стекло.
- Что ты делаешь?! - закричал Персиц.
- Лампу зажигаю.
- Оставь! Не надо! Мы сейчас едем.
- Чудак, да зачем я тебе понадобился? Что, на мне свет клином сошелся, что ли?..
- Ты мне не нужен! Я теперь понял это. Не нужен ты мне. Но она велела.
- Не поеду.
- Не поедешь?
- Нет.
У Персица лицо покрылось красными пятнами. Он принялся так кипятиться, так бегал по комнате, так расстраивался, от просьб переходил к брани, что Гриша наконец не вытерпел:
- Черт с тобой, едем. Но имей в виду: это только в угоду твоему ангельскому характеру.
Недовольные друг другом, они молча отправились к трамвайной остановке.
Персиц было заикнулся о лихаче - нужно спешить, они опаздывают...
Но вдали уже показались огоньки - красный и зеленый; это знакомая Шумову "четверка" повернула на Малый проспект.
- Вот наш лихач! - сказал он сердито, вскакивая в трамвай на ходу.
Персиц прошел в вагон, а он остался на задней площадке.
Промелькнули Малый проспект, Средний, Большой, показалась Нева. Уже светились в тумане фонари на баржах.
Досада у Шумова постепенно проходила.
На кого досадовать? На Персица? Но тот ведь не хотел ему зла, наоборот. Самуил все что-то строит из себя, теперь вот про эту Ирину трещит без конца. Все это чепуха, конечно, сплошные выдумки.
А не сыграть с ним штуку? Незаметно выскочить на остановке, да и пойти куда глаза глядят...
Но Персиц как будто угадал его думы, протискался к нему из вагона и стал рядом.
Настроение у него тоже, видимо, изменилось.
Через некоторое время он проговорил виновато:
- Нам здесь выходить.
Ирина Сурмонина приняла их, на Гришин взгляд, невежливо: полулежа на кушетке и даже не приподнявшись гостям навстречу.
Это была полная блондинка с серыми, слегка выпуклыми глазами и с белым, очень белым, молочного цвета лицом. А больше ничего особенного в ней не замечалось.
Гришу удивил ее наряд: не платье, а какое-то одеяние, необычайно широкое, затканное золотистыми лилиями, подпоясанное шелковым шнуром с кистями; кажется, такая одежда носила название хитона.
Удивительной ему показалась и манера Ирины Сурмониной здороваться она протянула ему левую руку, хотя правая у ней ничем не была занята. На всякий случай он тоже подал ей левую руку.
Самуил сразу же забегал по комнате, начал говорить о своих замыслах, о поэме, голос у него звучал глухо - это всегда с ним бывало, когда он волновался.
Не слушая его, Сурмонина пристально разглядывала Гришу.
Смутить его хотела, что ли?
От одной этой мысли он сразу ожесточился и почувствовал, что привычная застенчивость, которую ему так старательно приходилось скрывать от постороннего глаза, исчезла бесследно.
Он огляделся по сторонам, куда бы сесть. Вместо обыкновенных, человеческих стульев здесь стояли какие-то мягкие табуреточки, крытые полосатым шелком. На одну из них он и уселся, не дожидаясь приглашения; Самуил при этом страдальчески поморщился.
Прямо перед Гришей висел портрет мужчины с непреклонным выражением бритого лица. Он узнал в нем известного киноактера Мозжухина.
В углу стояло пианино, на выступе камина белели статуэтки, - судя по всему, квартира была богатая.
Ирина Сурмонина вдруг вскочила с кушетки и весело захлопала в ладоши.
- Да ведь это он! - закричала она со смехом.
- Ириночка, объяснитесь, - озадаченно сказал Персиц, прерванный на полуслове.
- Я глядела, глядела... Он! Кто бы мог подумать? Правда, вы, Сэм, говорили: Шумов Григорий. Но мало ли Шумовых на свете. Вырос-то как! И все такой же сердитый.
- Ириночка, объяснитесь.
- Сейчас, Сэм, умерьте свое любопытство. Что вы меня не узнали, Шумов Григорий, это понятно - наша сестра меняется быстрее, чем ваш брат, - но фамилия-то моя разве ничего вам не говорит?
Поглядев на растерянное Гришино лицо, Сурмонина с хохотом упала на кушетку.
Смех так ее одолел, что она даже слезинку смахнула с ресницы мизинцем.
- А "Затишье"-то неужто забыли? - еле проговорила она, захлебываясь смехом. - Ксению Порфирьевну? Маму мою?
- "Затишье"? - воскликнул Гриша. - Перфильевна!
Какая-то тень мелькнула в выпуклых глазах Сурмониной. Она перестала смеяться:
- В просторечии - Перфильевна. Аксинья. Это вы запомнили. Как же фамилию-то забыли?
- А я никогда ее и не знал. Все, бывало, "Перфильевна" да "Перфильевна".
- Мило!
Ирина Сурмонина закинула руки за голову, глубоко вздохнула:
- Боже мой, как все это живо в моей памяти! Все, ну решительно все помню... И как вы вдвоем с другим мальчишкой, маленьким латышом, пугали нас с сестрой. И как вы сломали нашу игрушку - коня на колесиках...
- ...и как нас обоих драли за это.
- И как вас драли.
- Ничего не понимаю! - запротестовал Самуил.
- Подождите, Сэм. У вас, Шумов, в Петербурге никого нет? Вы когда приехали сюда?
- В августе.
- Придется вами заняться. Вы, я вижу, медведь порядочный, но мы вас приручим. Правда, Сэм?
- О, стоит вам только захотеть, Ириночка! Но ради бога, посвятите же меня. Какие-то тайны мадридского двора.
- Никаких тайн. Мы с Шумовым росли по соседству. Потом потеряли из виду друг друга. Впрочем, позвольте-ка! - Она погрозила Грише пальчиком. Одна тайна мне вспоминается. И оч-чень романическая. И так как это тайна, то вы, Сэм, лучше подите-ка к пианино, сыграйте нам что-нибудь!
- Но...
- Сыграйте!
Самуил обижедно сел за пианино и нехотя стал перебирать клавиши.
- Тайна касается наших предков, - заговорила Сурмонина вполголоса. Преданья старины глубокой... Сэм, играйте как следует! Не подслушивать! Преданья повествуют о том, как пламенная, возникшая на заре юности и, говорят, взаимная любовь двух наших предков, вашего батюшки и моей мамы, сменилась, по велению судьбы, неугасимой и опять-таки обоюдной ненавистью. Ну чем не роман! Я еще совсем маленькая была, когда - конечно, в отсутствие матери - тайна эта обсуждалась у нас на кухне шепотком, но с большим увлечением, как и полагается обсуждать чужие секреты женщинам... Женщин было четверо: кухарка, горничная и мы с сестрой. А вы разве не слыхали про эту романическую историю?
- Я на вашей кухне не бывал.
- О, какой серьезный! Вы, должно быть, марксист.
- Недостаточно образован для этого.
- Терпеть не могу марксистов! И вообще политику. Сэм, тайны кончились, подите сюда. Как вы в прошлый раз сказали о политике?
- Она удел людей ограниченных.
- Это, положим, не ваше изречение...
- Ириночка!
- Но все равно, неплохо сказано. Ненавижу политику. Из-за нее чуть не погибла моя лучшая подруга... Ах, Люська, Люська, дура несчастная! Это она с "серыми" связалась. Что глядите? "Серые" - это эсеры, по созвучию; конечно, глупо. Когда все считали, что Люся умрет, главарь "серых" прислал записку: "Бог поцеловал ее в душу". Лучше бы бог его самого поцеловал!
- Надо уважать чужие убеждения, Ириночка. При всей их ограниченности...
- Ах, молчите, Сэм! Убеждения! Вы думаете, у Люси были политические убеждения? Ерунда. Уж я-то ее лучше знаю.
Сурмонина вдруг забеспокоилась, начала шарить по кушетке рукой, нашла у себя за спиной зеркальце, глянула в него, отложила, задумалась о чем-то... И вдруг накинулась на Шумова:
- Может быть, вы все-таки скажете что-нибудь? Может быть, вы спросите, кто такая была моя подруга, Люся Дзиконская?
- Дзиконская? Не дочка ли полицмейстера?
- Да. Дочка полицмейстера. Палача народа. Я и забыла, что вы из тех краев. Значит, осведомлены?
- Слышал стороной, что она застрелилась.
- Стрелялась. Но осталась жива. Главарь "серых" поторопился со своей запиской. Теперь врачи посылают ее в Каир. Идиоты! Какой там еще Каир во время войны?
- Но я слышал, - несмело вмешался Персиц, - можно и в Крым... в Симеиз, например.
- Только не осенью. И не зимой. Что же, до весны ждать?
Она помолчала, снова взяла в руки зеркальце, повертела его, отшвырнула. И опять рассердилась:
- Однако вы собеседник не из завидных, Григорий Шумов! Уж придется мне занимать вас умным разговором. О чем мы? Об убеждениях... Вы думаете, Люсе Дзиконской нужны были эти самые убеждения? Как же! Ей до интересов народа - или, как там еще говорят господа политики, до борьбы рабочего класса - такое же дело, как мне до китайского императора! Можете мне поверить, Шумов Григорий!
- А я верю.
Сурмонина зло захохотала:
- Он, видите ли, верит! Осчастливил! Чувствительно вам благодарна.
- Не стоит благодарности.
- Слушайте, вы что, подрядились злить меня? Смотрите, поссоримся!
- Нет, не поссоримся.
- Откуда такая уверенность? Не знаете вы еще меня!
- Да я встану и уйду. Вот ссоры и не будет.
Сурмонина поглядела на него с интересом:
- Э, да вы, значит, дядя характерный. Ну, не сердитесь на меня. Я шалая, вам ведь Сэм, конечно, уже сплетничал обо мне...
- Ириночка!
- Нет, Сэм, вы сплетник, я знаю. Но вернемся к серьезному разговору. Можете вы, Шумов, представить себе, что человек способен убить себя только потому, что жаждет жизни яркой, необыкновенной, такой, чтобы сгореть, как в огне? Нет такой жизни, - ну, тогда смерть. Добровольная смерть - это тоже ведь необычный жребий. Будут потом говорить, жалеть, плакать, преклоняться перед непонятым страданием... По выражению вашего лица, Шумов, я вижу, что эта тема вам не нравится... Ну, тогда переменим ее. Сэм, помогите переменить тему!
- Готов, Ириночка. Не лучше ли нам, в таком случае, вернуться к истокам нашей беседы?
- Какие там еще истоки!
- Насколько я уловил, вы и Шумов встречались во времена незапамятные?
- Это для него те времена незапамятные, а я все помню. Чтобы удовлетворить ваше любопытство, Сэм, сообщаю: отец Шумова был садовником в имении моей матери. В остальном разбирайтесь сами.
- Что ж, я разберусь. Кстати, тут и будет поворот разговора в другую сторону, по-моему, очень интересную. Вот мы случайно собрались вместе. Вы - дочь помещика. Я - сын негоцианта...
- Какой изысканный термин!
- Вы кубок с ядом! Ну хорошо - купца, сын купца. У Шумова отец, можно сказать, деревенский пролетарий. Женя Киллер, которого мы ждем, - сын генерала. И что же? Разве это помешает всем нам вместе наслаждаться красотой, поэзией, музыкой...
- Кстати, о музыке. Сыграйте что-нибудь. Ну-ну, не ленитесь.
Самуил поглядел на Сурмонину с мольбой, но ослушаться не посмел, вернулся к пианино.
Он провалился, а пытка его все еще продолжалась - и не было этому конца!
Нет, конец все-таки пришел и был ознаменован... объятьями.
Первым обнял Кучкова Платонов.
Троекратно, по-русски, расцеловавшись с ним, старый профессор повернулся к аудитории и объявил, что ему остается только гордиться своим дорогим учеником, показавшим сегодня весь блеск своего таланта и всю глубину своей эрудиции.
Свирепый на вид оппонент прорычал, что у него нет слов для выражения благодарности за то интеллектуальное наслаждение, которое он только что испытал.
Молодой ученый с прилизанными баками застенчиво пролепетал что-то необычайно вежливое.
Гриша растерялся.
Неужели все это всерьез? Нет, видно, он еще совсем незнаком с университетскими нравами.
Через несколько минут было объявлено, что ученый совет единогласно присудил диссертанту ученую степень доктора наук.
К Кучкову вереницей устремились поздравляющие; одной из первых подошла массивная дама с лиловым лицом. За дамой стояла, потупясь, тоненькая девушка.
Преодолев привычную свою застенчивость, Гриша подошел к ней:
- Здравствуйте. Вы не узнаете меня?
- Здравствуйте, - ответила, слегка порозовев, девушка и, видимо, хотела еще что-то сказать, но в это время ее с шутливой размашистостью подхватил под руку мгновенно преобразившийся, сияющий, счастливый Кучков.
Гриша отступил в сторону и наткнулся на незнакомого ему курчавого студента с оливково-смуглой физиономией.
- Я имею к вам деловой разговор, - мягко, по-южному, выговаривая слова, сказал студент. - Вы нуждаетесь в заработке?
- Нуждаюсь, - рассеянно ответил Шумов, снова повернувшись в сторону девушки, которая его интересовала сейчас несравненно больше, чем какой бы то ни было деловой разговор.
Девушка, толстая дама и Кучков, взявшись за руки и весело смеясь, продвигались к выходу.
Идти за ними следом? Может быть, удастся заговорить в швейцарской, спросить о здоровье Нины Георгиевны - он ведь знал, как зовут больную.
Девушка обернулась, сразу нашла его взглядом и кивнула на прощанье. Лицо у нее разрумянилось. Какое милое, какое милое было у нее лицо!
- Не взялись бы вы, - продолжал тем временем студент с оливковым лицом, - распространять журнал?
- Журнал... Какой журнал?
- Наш. Студенческий журнал. Он так и называется "Наш путь".
Студент вынул из кармана и протянул Грише сложенную вдвое довольно тонкую тетрадку большого формата. Серенькую ее обложку с угла на угол пересекала широкая синяя полоса.
- Раньше на обложке была красная полоса, вы понимаете? Градоначальник распорядился переменить цвет.
- Я не совсем... - начал было Шумов.
Но студент перебил:
- Одну минуточку! Итак, журнал вполне приличный. Уж в этом отношении можете поверить мне - Семену Шахно. Позвольте, а почему у вас такой рассеянный вид? Торопитесь куда-нибудь?
Девушка ушла. Да никогда бы Гриша и не решился подойти к ней - при Кучкове.
- Нет. Не тороплюсь.
- Тогда слушайте! Я предлагаю вам буквально золотое дно. Номер журнала стоит пятнадцать копеек, третья часть идет вам, десять копеек сдаете в кассу. На Невском в хороший день удается сбыть до пятидесяти экземпляров. В таком случае сколько вы получаете на руки? Неплохо?
- Боюсь, это мне не подойдет.
- Вы аристократ?
- Какой еще там аристократ...
Девушка теперь, конечно, уже оделась в швейцарской. Ушла, и он ее больше не встретит. Бывают же такие лица, не очень заметные, а если заметишь их, потом не забудешь.
- Аристократ духа! - Студент засмеялся. - Я видел вас на семинаре Юрия Михайловича. Мы оба с вами голубой крови.
- Продавать журнал... Это у меня просто не получится.
- Я сказал "продавать"? Нет, я сказал "распространять". Речь идет о распространении студенческой прессы. "Наш путь" - орган передовой мысли.
- Тогда почему его не закроют?
- О! Это слова по существу. Они вполне резонны. Но не торопитесь, коллега: его еще закроют. А пока возьмите-ка у меня этот номер. Ознакомьтесь дома с ним. Подумайте. Мы встретимся на семинаре Юрия Михайловича, и вы дадите мне ответ.
8
Поселился Григорий Шумов на самом краю Васильевского острова, у Черной речки.
Вода в речке и на самом деле была черная - то ли от торфа болот, среди которых совершала она долгий свой путь к Петербургу, то ли от стоков фабрик и заводов, выстроенных неподалеку.
За Черной речкой начинался другой остров - Голодай, даже по названию своему - место невеселое.
Жилые дома отапливались здесь дровами, освещались керосином, заселялись больше мастеровым людом. И квартиры в них были недорогие.
Именно по этой причине Шумов и решил снять комнату в одноэтажном домике, выходившем на земляную, огороженную бревнышками набережную.
Стоять бы такому домику где-нибудь в Калуге или в Лебедяни. Да и на селе он не был бы чужим: деревянные его стены почернели от долголетия, наличники на окошках повыкрошились, ворота покосились.
У ворот Гриша увидел молодую женщину в ситцевом платье, с накинутым на плечи пуховым платком; она стояла совсем по-деревенски - сложив руки на груди и глядя на улицу.
Гриша невольно замедлил шаг - так она была хороша и с такой безнадежностью смотрела прямо перед собой большими черными глазами.
У него сжалось сердце. Чем обидела судьба эту красавицу?
Марья Ивановна, хозяйка трехкомнатной квартирки, в которой поселился Гриша, ответила на его вопрос коротко, и как-то нехотя:
- Эта то? Даша, жена мастера со швейной фабрики, они тут, во дворе, живут.
Марья Ивановна, крошечная и необыкновенно подвижная старушка, жила тем, что сдавала все три комнаты, - с мебелью и самоваром - жильцам, а сама обитала на кухне, в пространстве между русской печью и ситцевой занавеской.
Соседями Гриши оказались: за одной стеной - портниха-эстонка, существо одинокое и безмолвное, а за другой - токарь Трубочного завода Тимофей Шелягин.
Виктория Артуровна - так звали портниху - отнеслась к появлению Гриши сурово, смотрела на него молча белесыми беспощадными глазами и даже на "доброе утро" не отвечала. Впрочем, скоро выяснилось, что она глуховата.
С Шелягиным Гриша познакомился не сразу.
Однажды, уже поздним вечером, токарь чуть слышно стукнул в Гришину дверь, вежливо извинился за беспокойство и попросил книжечку - почитать.
- Пожалуйста! - обрадованно воскликнул Шумов.
Токарь ему нравился: одетый с той несколько даже щеголеватой опрятностью, которая вообще отличала коренных питерских пролетариев, сухощавый, с пристальными, зорко глядевшими сквозь очки глазами, с аккуратно подстриженной бородкой-клинышком, он мог бы сойти и за рабочего, и за учителя. Только очки у него были в железной оправе - учитель таких не надел бы.
- Вот, - слегка конфузясь, показал Гриша на свой стол, где лежали книги (их было очень немного), - Леонид Андреев, Анатоль Франс... Ну, а тут учебники, вам неинтересно.
Шелягин осторожно взял со стола самую толстую книгу. Эти была "Политическая экономия" Туган-Барановского, университетский курс.
Он подержал ее, не раскрывая, на темной от металла ладони, покачал, как бы взвешивая, и вдруг рассмеялся беззвучно:
- Резвый господин! Как он тут с Карлом Марксом разделался, в одночасье, на полстраничке петитом.
Гриша не мог скрыть свое удивление:
- Вы читали "Политическую экономию"?!
- Пришлось как-то... - ответил Шелягин, - случайно, на досуге. А чего-нибудь другого, подходящего для нашего брата, не найдется?
- Всё тут, - виновато развел руками Гриша и, заметив взгляд, которым токарь внимательно окинул комнату, добавил: - Нет, книжного шкафа у меня нет.
Не только книжного - никакого шкафа в комнате не было. Вся обстановка, кроме стола, состояла из старенького, должно быть, столетнего комода, двух стульев и обитого продранным сатином дивана, служившего Грише постелью.
- Ну что ж... Спасибо, почитаем Анатолия Франса, если позволите, проговорил токарь и ушел, тихонько прикрыв за собою дверь.
Через неделю он вернул Франса и книг больше не спрашивал.
Марья Ивановна рассказала Грише о Шелягине более охотно, чем о Даше: человек Тимофей Леонтьевич непьющий, женатый, семья у него проживает в Тверской губернии, он туда деньги шлет. Ничего, хороший человек, аккуратный.
Все жильцы у Марьи Ивановны были хорошие, все аккуратные, всех она хвалила.
Но особенное расположение она почувствовала к новому постояльцу. Причины тут были две: требующая чьих-то забот явная неопытность в жизни Григория Шумова и то, что он без споров согласился платить за керосин отдельно. С испокон веков керосин вместе с дровами и самоваром входил в общую квартирную плату. Но кто ж его знает, сколько студент просидит ночью за книгами?
Шумов спорить не стал: прост.
Нравился он Марье Ивановне и своей уважительностью: не позволял ей вносить самовар к себе в комнату, сам шел на кухню.
Уважительность Марья Ивановна оценила, но тут же про себя и посетовала: получался урон разговору.
До сих пор она приносила к жильцам самовар и, поставив его на стол, уходила не сразу - всегда ведь найдется, о чем поговорить.
А теперь она еле успевала задать новому жильцу всего-навсего один какой-нибудь вопрос. Есть ли у Григория Ивановича сестрицы? Нету сестриц. Она жевала бескровными губами, сочувственно кивала головой, а жилец, пожалуйте, уже успел уйти в свою комнату. В другой раз спрашивала: правда ли, что студенты - против царя?
- Вопрос щекотливый, - засмеялся Шумов и опять ушел к себе, опять разговора не получилось.
Щекотливый, видите ли, вопрос. Небось и он, новый жилец, против царя, вот и вопрос щекотливый.
А новому жильцу уже приходилось задумываться: чем он в недалеком будущем будет платить за квартиру и за тот же керосин?
Деньги, заработанные Шумовым за целый год, такая, казалось бы, солидная сумма, таяли с быстротой, которую никак нельзя было предвидеть.
Дороговизна! Цены на все росли со дня на день. Уже появились очереди у мясных, у булочных... Приходилось рассчитывать: поехать в университет на трамвае или пройтись пешком.
Пора было, значит, позаботиться о заработке.
Уроки? Это единственное, что умел до сих пор делать Шумов.
Но какие же уроки мог найти он в столице, не имея ни друзей, ни знакомых!
Здесь обжитыми гнездами существовало многочисленное племя "вечных студентов", - не первокурснику Шумову состязаться с этими испытанными мастерами репетирования.
Он - не сразу, правда, - но довольно скоро разглядел оборотную сторону пресловутой университетской "свободы".
Это правда: никто не заставлял студента посещать лекции. Никто его не опекал: хотел он сдавать экзамены - сдавал, не хотел или не успевал - мог отложить на следующий год.
Были среди студентов любители кочевать с факультета на факультет. А были и такие, что на одном факультете сидели по десятку лет. Никто и не думал их исключать - платили бы только аккуратно за право ученья.
А что число вакансий в каждом учебном заведении было строго ограниченным и что, стало быть, застрявший на первом курсе студент кому-то загораживал вход в университет, - об этом ни печалиться, ни заботиться никому не приходило в голову.
Впрочем, нет, забота проявлялась. И довольно своеобразная.
Все чаще в газетах правительственного лагеря - не только в мало распространенных (их даже газетчики не продавали) погромных листках, таких, как "Земщина", "Колокол", но и в несколько более пристойном "Новом времени" - стали появляться решительного тона статейки о нездоровом избытке интеллигенции, о том, что совсем не к чему увеличивать в стране число людей с высшим образованием: это чревато последствиями.
А в таком случае, зачем торопить "вечного студента"? Пусть сидит по десяти лет на каждом курсе!
На какие же средства жил такой студент? Если имелись в наличии состоятельные родители, то ответ ясен сам по себе. А если их не было? Тогда "вечный студент" зарабатывал на жизнь уроками, "успешно исправляя тупых и ленивых" (так и в газетах о том объявлялось, чаще всего - на последней странице "Биржевых ведомостей"), или занимался перепиской театральных ролей, заполнял статистические карточки в городской управе...
Годы шли, "вечный студент" привыкал к монотонному и не обремененному особыми тревогами существованию, в котором трактир с его нехитрыми утешениями начинал играть все более заметную роль.
Годы шли - и в висках пробивалась седина, редела пышная грива волос, тяжелей становилась походка... Но все та же неизменная фуражка с выцветшим голубым околышем украшала голову "вечного студента".
Вот она, оборотная сторона университетских "свобод"!
Нет, нечего было и думать о конкуренции с людьми, не только набившими себе руку на дешевых уроках, но и успевшими обжиться в столице, обзавестись здесь многочисленными знакомыми.
Где же тогда выход?
Может быть, в добрый час появился на горизонте курчавый незнакомец, предложивший ему "Наш путь"?
Но стоило Шумову подумать об этом, как ему делалось не по себе. Ох, как не по себе!
Но это ж можно преодолеть! Можно взять себя в руки.
А прежде всего надо прочесть самый журнал.
Не успел он, однако, перевернуть и первую страницу, как в комнату ворвался, не постучавшись, Самуил Персиц.
9
- Ну и в дыру ж ты забрался! Ничего лучшего не нашел? Ох! Дай одышаться. Насилу добыл твой адрес: эти чудаки в университетской канцелярии не хотели давать, еле уломал.
- Что-нибудь срочное? - спросил Шумов, не очень-то обрадованный появлением Персица.
- Едем к Ирине Сурмониной. У ней сегодня соберутся... Кстати, ты можешь оставаться в этой тужурке, ничего. Не стесняйся.
Гришина тужурка была совсем новенькая. Он еще не успел как следует привыкнуть к ней и ловил себя на том, что иногда разглядывает свою фигуру в зеркале со вниманием, несколько излишним для серьезного человека.
- Я очень тронут, - сказал он Персицу, как ему казалось, с ледяной иронией: - при твоем содействии я, кажется, получу лестную возможность попасть в великосветское общество?
Собственно, поехать-то все-таки следовало бы. Если уж искать работу, то прежде всего надо встречаться с людьми. Надо завязывать знакомства. Нельзя же ждать, что все тебе поднесут готовеньким (при появлении подобных мыслей Гриша обычно начинал казаться себе человеком необыкновенно хитрым и оборотистым).
- Не ершись, пожалуйста! Соберутся очень милые люди. Я прочту свою поэму...
Эти слова сразу же отбили у Шумова всякую охоту ехать куда бы то ни было вместе с Персицем.
- Нет, не могу. Сегодня мне надо подзаняться. Теорией статистики.
- Слушай! Я же обещал.
- Что ты обещал? Кому?
- Да Ирине Сурмониной! Кому же еще? Ну и характер у тебя!
- Вот я со своим характером и останусь у себя дома, на Черной речке.
- Черт меня толкнул сказать ей о тебе! Она почему-то уцепилась: "Сэм, привезите его ко мне". Ну, Ирина Сурмонина имеет право быть капризной.
- Допустим. Но я-то тут при чем?
Уже начинало темнеть, и Гриша отыскал спички, снял с лампы стекло.
- Что ты делаешь?! - закричал Персиц.
- Лампу зажигаю.
- Оставь! Не надо! Мы сейчас едем.
- Чудак, да зачем я тебе понадобился? Что, на мне свет клином сошелся, что ли?..
- Ты мне не нужен! Я теперь понял это. Не нужен ты мне. Но она велела.
- Не поеду.
- Не поедешь?
- Нет.
У Персица лицо покрылось красными пятнами. Он принялся так кипятиться, так бегал по комнате, так расстраивался, от просьб переходил к брани, что Гриша наконец не вытерпел:
- Черт с тобой, едем. Но имей в виду: это только в угоду твоему ангельскому характеру.
Недовольные друг другом, они молча отправились к трамвайной остановке.
Персиц было заикнулся о лихаче - нужно спешить, они опаздывают...
Но вдали уже показались огоньки - красный и зеленый; это знакомая Шумову "четверка" повернула на Малый проспект.
- Вот наш лихач! - сказал он сердито, вскакивая в трамвай на ходу.
Персиц прошел в вагон, а он остался на задней площадке.
Промелькнули Малый проспект, Средний, Большой, показалась Нева. Уже светились в тумане фонари на баржах.
Досада у Шумова постепенно проходила.
На кого досадовать? На Персица? Но тот ведь не хотел ему зла, наоборот. Самуил все что-то строит из себя, теперь вот про эту Ирину трещит без конца. Все это чепуха, конечно, сплошные выдумки.
А не сыграть с ним штуку? Незаметно выскочить на остановке, да и пойти куда глаза глядят...
Но Персиц как будто угадал его думы, протискался к нему из вагона и стал рядом.
Настроение у него тоже, видимо, изменилось.
Через некоторое время он проговорил виновато:
- Нам здесь выходить.
Ирина Сурмонина приняла их, на Гришин взгляд, невежливо: полулежа на кушетке и даже не приподнявшись гостям навстречу.
Это была полная блондинка с серыми, слегка выпуклыми глазами и с белым, очень белым, молочного цвета лицом. А больше ничего особенного в ней не замечалось.
Гришу удивил ее наряд: не платье, а какое-то одеяние, необычайно широкое, затканное золотистыми лилиями, подпоясанное шелковым шнуром с кистями; кажется, такая одежда носила название хитона.
Удивительной ему показалась и манера Ирины Сурмониной здороваться она протянула ему левую руку, хотя правая у ней ничем не была занята. На всякий случай он тоже подал ей левую руку.
Самуил сразу же забегал по комнате, начал говорить о своих замыслах, о поэме, голос у него звучал глухо - это всегда с ним бывало, когда он волновался.
Не слушая его, Сурмонина пристально разглядывала Гришу.
Смутить его хотела, что ли?
От одной этой мысли он сразу ожесточился и почувствовал, что привычная застенчивость, которую ему так старательно приходилось скрывать от постороннего глаза, исчезла бесследно.
Он огляделся по сторонам, куда бы сесть. Вместо обыкновенных, человеческих стульев здесь стояли какие-то мягкие табуреточки, крытые полосатым шелком. На одну из них он и уселся, не дожидаясь приглашения; Самуил при этом страдальчески поморщился.
Прямо перед Гришей висел портрет мужчины с непреклонным выражением бритого лица. Он узнал в нем известного киноактера Мозжухина.
В углу стояло пианино, на выступе камина белели статуэтки, - судя по всему, квартира была богатая.
Ирина Сурмонина вдруг вскочила с кушетки и весело захлопала в ладоши.
- Да ведь это он! - закричала она со смехом.
- Ириночка, объяснитесь, - озадаченно сказал Персиц, прерванный на полуслове.
- Я глядела, глядела... Он! Кто бы мог подумать? Правда, вы, Сэм, говорили: Шумов Григорий. Но мало ли Шумовых на свете. Вырос-то как! И все такой же сердитый.
- Ириночка, объяснитесь.
- Сейчас, Сэм, умерьте свое любопытство. Что вы меня не узнали, Шумов Григорий, это понятно - наша сестра меняется быстрее, чем ваш брат, - но фамилия-то моя разве ничего вам не говорит?
Поглядев на растерянное Гришино лицо, Сурмонина с хохотом упала на кушетку.
Смех так ее одолел, что она даже слезинку смахнула с ресницы мизинцем.
- А "Затишье"-то неужто забыли? - еле проговорила она, захлебываясь смехом. - Ксению Порфирьевну? Маму мою?
- "Затишье"? - воскликнул Гриша. - Перфильевна!
Какая-то тень мелькнула в выпуклых глазах Сурмониной. Она перестала смеяться:
- В просторечии - Перфильевна. Аксинья. Это вы запомнили. Как же фамилию-то забыли?
- А я никогда ее и не знал. Все, бывало, "Перфильевна" да "Перфильевна".
- Мило!
Ирина Сурмонина закинула руки за голову, глубоко вздохнула:
- Боже мой, как все это живо в моей памяти! Все, ну решительно все помню... И как вы вдвоем с другим мальчишкой, маленьким латышом, пугали нас с сестрой. И как вы сломали нашу игрушку - коня на колесиках...
- ...и как нас обоих драли за это.
- И как вас драли.
- Ничего не понимаю! - запротестовал Самуил.
- Подождите, Сэм. У вас, Шумов, в Петербурге никого нет? Вы когда приехали сюда?
- В августе.
- Придется вами заняться. Вы, я вижу, медведь порядочный, но мы вас приручим. Правда, Сэм?
- О, стоит вам только захотеть, Ириночка! Но ради бога, посвятите же меня. Какие-то тайны мадридского двора.
- Никаких тайн. Мы с Шумовым росли по соседству. Потом потеряли из виду друг друга. Впрочем, позвольте-ка! - Она погрозила Грише пальчиком. Одна тайна мне вспоминается. И оч-чень романическая. И так как это тайна, то вы, Сэм, лучше подите-ка к пианино, сыграйте нам что-нибудь!
- Но...
- Сыграйте!
Самуил обижедно сел за пианино и нехотя стал перебирать клавиши.
- Тайна касается наших предков, - заговорила Сурмонина вполголоса. Преданья старины глубокой... Сэм, играйте как следует! Не подслушивать! Преданья повествуют о том, как пламенная, возникшая на заре юности и, говорят, взаимная любовь двух наших предков, вашего батюшки и моей мамы, сменилась, по велению судьбы, неугасимой и опять-таки обоюдной ненавистью. Ну чем не роман! Я еще совсем маленькая была, когда - конечно, в отсутствие матери - тайна эта обсуждалась у нас на кухне шепотком, но с большим увлечением, как и полагается обсуждать чужие секреты женщинам... Женщин было четверо: кухарка, горничная и мы с сестрой. А вы разве не слыхали про эту романическую историю?
- Я на вашей кухне не бывал.
- О, какой серьезный! Вы, должно быть, марксист.
- Недостаточно образован для этого.
- Терпеть не могу марксистов! И вообще политику. Сэм, тайны кончились, подите сюда. Как вы в прошлый раз сказали о политике?
- Она удел людей ограниченных.
- Это, положим, не ваше изречение...
- Ириночка!
- Но все равно, неплохо сказано. Ненавижу политику. Из-за нее чуть не погибла моя лучшая подруга... Ах, Люська, Люська, дура несчастная! Это она с "серыми" связалась. Что глядите? "Серые" - это эсеры, по созвучию; конечно, глупо. Когда все считали, что Люся умрет, главарь "серых" прислал записку: "Бог поцеловал ее в душу". Лучше бы бог его самого поцеловал!
- Надо уважать чужие убеждения, Ириночка. При всей их ограниченности...
- Ах, молчите, Сэм! Убеждения! Вы думаете, у Люси были политические убеждения? Ерунда. Уж я-то ее лучше знаю.
Сурмонина вдруг забеспокоилась, начала шарить по кушетке рукой, нашла у себя за спиной зеркальце, глянула в него, отложила, задумалась о чем-то... И вдруг накинулась на Шумова:
- Может быть, вы все-таки скажете что-нибудь? Может быть, вы спросите, кто такая была моя подруга, Люся Дзиконская?
- Дзиконская? Не дочка ли полицмейстера?
- Да. Дочка полицмейстера. Палача народа. Я и забыла, что вы из тех краев. Значит, осведомлены?
- Слышал стороной, что она застрелилась.
- Стрелялась. Но осталась жива. Главарь "серых" поторопился со своей запиской. Теперь врачи посылают ее в Каир. Идиоты! Какой там еще Каир во время войны?
- Но я слышал, - несмело вмешался Персиц, - можно и в Крым... в Симеиз, например.
- Только не осенью. И не зимой. Что же, до весны ждать?
Она помолчала, снова взяла в руки зеркальце, повертела его, отшвырнула. И опять рассердилась:
- Однако вы собеседник не из завидных, Григорий Шумов! Уж придется мне занимать вас умным разговором. О чем мы? Об убеждениях... Вы думаете, Люсе Дзиконской нужны были эти самые убеждения? Как же! Ей до интересов народа - или, как там еще говорят господа политики, до борьбы рабочего класса - такое же дело, как мне до китайского императора! Можете мне поверить, Шумов Григорий!
- А я верю.
Сурмонина зло захохотала:
- Он, видите ли, верит! Осчастливил! Чувствительно вам благодарна.
- Не стоит благодарности.
- Слушайте, вы что, подрядились злить меня? Смотрите, поссоримся!
- Нет, не поссоримся.
- Откуда такая уверенность? Не знаете вы еще меня!
- Да я встану и уйду. Вот ссоры и не будет.
Сурмонина поглядела на него с интересом:
- Э, да вы, значит, дядя характерный. Ну, не сердитесь на меня. Я шалая, вам ведь Сэм, конечно, уже сплетничал обо мне...
- Ириночка!
- Нет, Сэм, вы сплетник, я знаю. Но вернемся к серьезному разговору. Можете вы, Шумов, представить себе, что человек способен убить себя только потому, что жаждет жизни яркой, необыкновенной, такой, чтобы сгореть, как в огне? Нет такой жизни, - ну, тогда смерть. Добровольная смерть - это тоже ведь необычный жребий. Будут потом говорить, жалеть, плакать, преклоняться перед непонятым страданием... По выражению вашего лица, Шумов, я вижу, что эта тема вам не нравится... Ну, тогда переменим ее. Сэм, помогите переменить тему!
- Готов, Ириночка. Не лучше ли нам, в таком случае, вернуться к истокам нашей беседы?
- Какие там еще истоки!
- Насколько я уловил, вы и Шумов встречались во времена незапамятные?
- Это для него те времена незапамятные, а я все помню. Чтобы удовлетворить ваше любопытство, Сэм, сообщаю: отец Шумова был садовником в имении моей матери. В остальном разбирайтесь сами.
- Что ж, я разберусь. Кстати, тут и будет поворот разговора в другую сторону, по-моему, очень интересную. Вот мы случайно собрались вместе. Вы - дочь помещика. Я - сын негоцианта...
- Какой изысканный термин!
- Вы кубок с ядом! Ну хорошо - купца, сын купца. У Шумова отец, можно сказать, деревенский пролетарий. Женя Киллер, которого мы ждем, - сын генерала. И что же? Разве это помешает всем нам вместе наслаждаться красотой, поэзией, музыкой...
- Кстати, о музыке. Сыграйте что-нибудь. Ну-ну, не ленитесь.
Самуил поглядел на Сурмонину с мольбой, но ослушаться не посмел, вернулся к пианино.