– Разница между тобой и Талитой, – сказал Тревелер, – заметна даже на ощупь. Не понимаю, зачем тебе пользоваться ее словечками. Мне противны раки-отшельники, но и симбиоз во всех его формах, мне отвратительны лишаи и прочие паразиты.
   – Твоя тонкость просто рвет мне душу на части, – сказал Оливейра.
   – Благодарю. Вернемся лучше к гвоздям и заварке. Зачем тебе гвозди?
   – Пока не знаю, – смутился Оливейра. – Просто я достал жестянку с гвоздями, открыл и вижу – все они погнутые. Начал их выпрямлять, а тут такой холод, и вот… Мне кажется, как только у меня будут прямые гвозди, я сразу пойму, зачем они мне.
   – Интересно, – сказал Тревелер, пристально глядя на него. – Иногда с тобой творится странное. Сперва достать гвозди, а потом понять, зачем они.
   – Ты меня всегда понимал, – сказал Оливейра. – А трава, ты, конечно, догадываешься, нужна мне, чтобы заварить мате покрепче.
   – Ладно, – сказал Тревелер. – Подожди немного. Если я задержусь, можешь посвистеть, Талите страшно нравится, как ты свистишь.
   Тряся рукой, Оливейра пошел в туалет, плеснул себе воды в лицо и на волосы. Облился так, что намокла майка, и вернулся к окну проверить теорию, согласно которой солнечные лучи, падая на мокрую ткань, должны вызывать ощущение холода. «Подумать только, – сказал себе Оливейра, – умереть, не прочитав на первой странице газет новость новостей: „ПИЗАНСКАЯ БАШНЯ УПАЛА! ПИЗАНСКАЯ БАШНЯ! Грустно подумать“.
   Он принялся сочинять заголовки, это всегда помогало ему скоротать время. «ШЕРСТЯНАЯ НИТЬ» ОПУТЫВАЕТ ЕЕ, И ОНА УМИРАЕТ, ЗАДУШЕННАЯ «ЗАПАДНОЙ ШЕРСТЬЮ». Он сосчитал до двухсот, но заголовки больше не придумывались.
   – Придется съехать отсюда, – пробормотал Оливейра. – Комната ужасно маленькая. Мне бы надо поступить в цирк к Ману и жить с ними. Травы!
   Никто не ответил.
   – Травы, – тихо сказал Оливейра. – Дай же травы, че. Не надо так, Ману. А ведь мы могли бы поболтать у окна с тобой и с Талитой, глядишь, и сеньора Гутуззо подошла бы или служанка снизу, и мы сыграли бы в «кладбище слов» или еще во что-нибудь.
   «В конце концов, – подумал Оливейра, – в „кладбище слов“ я могу сыграть и один».
   Он пошел за словарем, выпущенным Королевской академией Испании (слово «Королевская» на обложке было зверски изрезано бритвой), открыл словарь, наугад и приготовил для Ману задание по «кладбищу слов»:
   «Устав от клиентов с их клептоманиями, клаустрофобиями и климаксами, он вывел их на клуню, велел обнажить клоаку анального отверстия и всему клиру вкатил огромную, как клиппер, клизму».
   – Ну и бардак, – с долей восхищения сказал Оливейра. И подумал, что слово «бардак» тоже могло бы стать отправным для игры, но с разочарованием обнаружил, что в словаре его не было; но зато были «бордель», «бордюр», плохо только, что из-под байдана баканно сочилась байруда, так что никакого блазения, оставалось одно – бузыкать.
   «И в самом деле некрополь, – подумал он. – Не понимаю, как эту мерзость обложка выдерживает».
   Он принялся за новое задание, но оно не получалось. Тогда он решил составлять типичные диалоги и стал искать тетрадку, куда их записывал после того, как получал заряд вдохновения в подвальчиках, кафе и тавернах. Там уже был почти законченный типичный диалог испанцев, и он подправил его немного, прежде вылив себе на майку еще один кувшин воды.
 
Типичный диалог испанцев
 
   Лопес. Я целый год прожил в Мадриде. Знаете, это было в 1925 году, и…
   Перес. В Мадриде? Я как раз вчера говорил доктору Гарсиа…
   Лопес. С 1925 по 1926 я был профессором литературы в университете.
   Перес. Вот и я сказал: «Понимаете, старина, каждый, кто жил в Мадриде, знает, что это такое».
   Лопес. Специально для меня открыли кафедру, чтобы я мог читать курс литературы.
   Перес. Вот именно, вот именно. Как раз вчера я говорил доктору Гарсиа, это мой близкий друг…
   Лопес. Ну конечно, когда проживешь там больше года, то начинаешь понимать, что уровень преподавания оставляет желать лучшего.
   Перес. Он сын Пако Гарсиа, который был министром торговли и разводил племенных быков.
   Лопес. Это просто позор, поверьте, просто позор.
   Перес. Ну, конечно, старина, о чем говорить. Так вот, доктор Гарсиа…
 
   Оливейра немного устал от диалога и закрыл тетрадь. «Шива, – подумал он вдруг. – О космический танцор, как бы сверкал ты бесконечною бронзой под этим солнцем. Почему я подумал о Шиве? Буэнос-Айрес. И ты живешь тут. Как странно. Кончится тем, что заведу энциклопедию. Что тебе проку от лета, соловей. Безусловно, учиться еще хуже, пять лет изучать поведение зеленого кузнечика. Ну-ка, что это за список, длинный такой, поглядим, что это…»
   Пожелтевший листок, похоже, был вырван из международного издания. Издания ЮНЕСКО или другого в этом же духе, и на нем значились имена членов какого-то Бирманского Совета. Оливейре захотелось получить полное удовольствие от списка, и он не удержался, достал карандаш и вывел следующую хитанафору-абракадабру:
 
U Nu,
U Tin,
Mya Bu,
Thado Thiri Thudama U Е Maung,
Sithu U Cho,
Wunna Kyaw Htin U Khin Zaw,
Wunna Kyaw Htin U Thein Han,
Wunna Kyaw Htin U Myo Min,
Thiri Pyanchi U Thant,
Thado Maba Thray Sithu U Chan Htoon.
 
   «Три Вунна Киау Хтин подряд – пожалуй, слишком однообразно, – подумал он, глядя на стихи. – Наверное, означает что-нибудь вроде Ваше Высочайшее Превосходительство. Че, а вот это здорово – Тхири Рианчи у Тхант, это звучит лучше. А как произносится Htoon?»
   – Привет, – сказал Тревелер.
   – Привет, – сказал Оливейра. – Как холодно, че.
   – Извини, если заставил ждать. Сам знаешь, гвозди…
   – Конечно, – сказал Оливейра. – Гвоздь есть гвоздь, особенно прямой. Положил в кулек?
   – Нет, – сказал Тревелер, почесывая грудь. – Ну и денечек, че, просто пекло.
   – Что скажешь, – показал Оливейра на свою совершенно сухую рубашку. – Жаришься тут, как саламандра в незатухающем огне. Принес травы?
   – Нет, – сказал Тревелер. – Совсем забыл про траву. Только гвозди принес.
   – Ну ладно, сходи за травой, положи в кулек и брось мне.
   Тревелер оглядел свое окно, улицу и наконец окно Оливейры.
   – В этом вся загвоздка, – сказал он. – Ты же знаешь, меткости у меня никакой, с двух метров не попадаю. В цирке у меня из-за этого одни неприятности.
   – Да ты можешь до меня рукой достать, – сказал Оливейра.
   – Ну да, гвозди упадут кому-нибудь на голову, вот тебе и скандал…
   – Давай заворачивай в бумажку, бросай, а потом сыграем в «кладбище слов», – сказал Оливейра.
   – Лучше приди за ними сам.
   – Ты что, с ума сошел, старик? Пилить три этажа вниз по лестнице, через улицу по такой стуже, а потом еще три этажа наверх – таких страстей нет даже в «Хижине дяди Тома».
   – А ты хочешь, чтобы я, как скалолаз, карабкался туда-сюда по лестницам.
   – От этой мысли я далек, – изысканно возразил Оливейра.
   – Или чтобы я нашел в кладовке доску и построил мост.
   – Мысль недурна, да только придется вбивать гвозди, тебе – с твоей стороны, а мне – с моей.
   – Ну-ка, погоди, – сказал Тревелер и скрылся.
   А Оливейра стал придумывать, как бы припечатать его пообиднее при первой возможности. Полистав «кладбище слов» и вылив на себя еще кувшин воды, он уселся у окна на самом солнцепеке. Волоча огромную доску, появился Тревелер и стал просовывать доску в окно. Тут Оливейра увидел, что доску поддерживает Талита, и издал приветственный свист. На Талите был зеленый купальный халатик, так ее облегающий, что сразу становилось ясно: под ним нет ничего.
   – Какой ты скоросохнущий, – сказал Тревелер, отдуваясь. – Ну и кашу заварил.
   Оливейра понял, что случай представился.
   – Замолкни, мириаподо [202] от десяти до двенадцати сантиметров длиной, с парою лапок из двадцати одного кольца, на которые разделено тело, четырьмя глазами и ороговевшими острыми челюстями, каковые при укусе выпускают активнодействующую ядовитую жидкость, – выговорил он единым духом.
   – Ороговевшие челюсти, – отозвался Тревелер. – Подумать только, какие слова, че. Послушай, если я буду ее двигать дальше, то в один прекрасный момент она своей тяжестью выбросит к чертовой матери и меня, и Талиту.
   – Пожалуй, – сказал Оливейра, – но от меня она еще довольно далеко, и я не могу за нее ухватиться.
   – Выдвинь немного ороговевшие челюсти, – сказал
   Тревелер.
   – Роток мал, че. И потом, сам знаешь, я страдаю horror vacui [203]. Я – стопроцентный мыслящий тростник.
   – Если ты и тростник, то тот, каким лупят по пяткам, – сказал Тревелер, разъяряясь. – Я на самом деле не знаю, что делать, доска становится все тяжелее, ты же знаешь, вес – понятие относительное. Когда мы ее несли, она казалась совсем легкой, правда, солнце там не пекло.
   – Затащи ее обратно в комнату, – сказал Оливейра со вздохом. – Сделаем лучше так: у меня есть другая доска, не такая длинная, но зато широкая. Я привяжу к ее концу веревку, сделаю петлю, и соединим обе доски. А другой ее конец я привяжу к кровати, и вы свою тоже как-нибудь закрепите.
   – Нашу лучше одним концом засунуть в ящик комода, – сказала Талита. – Ты пока тащи твою, а мы закрепим нашу.
   «Как у них все сложно», – подумал Оливейра, отправляясь за доской, которая стояла в коридоре между дверью его комнаты и дверью лекаря-турка. Кедровая доска, хорошо обструганная, с двумя или тремя отверстиями от выскочивших сучков. Оливейра просунул палец в отверстие, думая о том, можно ли пропустить через него веревку. В коридоре было полутемно (а может, так казалось после залитой солнцем комнаты), и около двери турка стоял стул, на котором с трудом умещалась сеньора, вся в черном. Оливейра поздоровался с ней, выглянув из-за доски, высившейся перед ним, точно огромный и ненужный щит.
   – Добрый день, дон, – сказала сеньора в черном. – Какая жара.
   – Наоборот, сеньора, – сказал Оливейра. – Я бы сказал – мороз.
   – Не насмешничайте, сеньор, – сказала сеньора. – Прошу уважать больных.
   – Но вы совсем не больная, сеньора.
   – Не больная? Как вы смеете?
   «Вот она, реальная действительность, – подумал Оливейра, берясь за доску и глядя на сеньору в черном. – То, что я каждую минуту воспринимаю как реальность, может не быть ею, не может ею быть».
   – Не может быть, – сказал Оливейра.
   – Ступайте отсюда, дерзкий, – сказала сеньора. – Стыдно среди бела дня выходить из дома в майке.
   – Фирмы «Масльоренс», сеньора, – сказал Оливейра.
   – Противный, – сказала сеньора.
   «И это я полагаю реальной действительностью, – подумал Оливейра, прислонясь к доске и поглаживая ее. – Эту витрину, на протяжении пятидесяти или шестидесяти веков убиравшуюся и освещающуюся бесчисленным множеством рук, воображений, компромиссов, пактов, тайных свобод».
   – Трудно поверить, что вы причесываетесь когда-нибудь, хоть и седой, – говорила сеньора в черном.
   «Думаешь, что ты – центр мира, – размышлял Оливейра, поудобнее прислонясь к доске. – Но ты полный идиот. Считать себя центром – такая же пустая иллюзия, как и претендовать на вездесущность. Центра нет, а есть некое постоянное взаимослияние, волнообразное движение материи. Всю ночь я – неподвижное тело, а в это время на другом конце города рулон бумаги превращается в утреннюю газету, и в восемь сорок я выйду из дому, а в восемь двадцать газета должна поступить в киоск на углу, в восемь сорок пять мои руки и газета соединятся и начнут двигаться вместе, в метре над землею по дороге к трамваю…»
   – Что-то дон Бунче никак не закончит с больным, – сказала сеньора в черном.
   Оливейра поднял доску и втащил ее в комнату. Тревелер знаками поторапливал, и Оливейра, чтобы успокоить его, два раза оглушительно свистнул. Веревка лежала на шкафу, надо было придвинуть стул и залезть на него.
   – Поторопись, – сказал Тревелер.
   – Сейчас, сейчас, – сказал Оливейра, выглядывая в окно. – Свою доску как следует закрепили?
   – Конец засунули в комод, а сверху Талита придавила ее «Энциклопедией для самообразования “Кильет”».
   – Недурно, – сказал Оливейра. – А я на свою положу годовой комплект журнала «Statens Psykologiskpedagogiska Institut» [204], который кто-то посылает Хекрептен.
   – Единственное, чего я не пойму, – это как мы их соединим, – сказал Тревелер, начиная толкать комод, чтобы доска постепенно выдвигалась в окно.
   – Похоже на то, как два ассирийских вождя таранами разрушали крепостные стены, – сказала Талита, как видно, не зря владевшая энциклопедией. – Эти твои журналы – немецкие?
   – Шведские, балда, – сказал Оливейра. – И в них говорится о таких вещах, как Mentalhygieniska synpunkter i forskoleundervisning. Великолепные слова, вполне достойные этого парня, Снорри Стурлусона, довольно часто упоминаемого в аргентинской литературе. Выглядит как бронзовый бюст себя самого со священным изображением сокола.
   – Бурные водовороты Норвегии, – сказал Тревелер.
   – Ты на самом деле образованный мужчина или притворяешься? – спросил Оливейра с некоторым удивлением.
   – Не стану уверять, будто цирк не отнимает у меня времени, – сказал Тревелер, – однако остается малая толика, чтобы пристегнуть звезду на лоб. Образ со звездой мне вспоминается всякий раз, как речь заходит о цирке. Откуда я его взял? Не знаешь, Талита?
   – Не знаю, – сказала Талита, пробуя доску на прочность. – Наверное, из какого-нибудь пуэрто-риканского романа.
   – Самое неприятное: чувствую, что знаю, где это вычитал.
   – У какого-нибудь классика? – задал наводящий вопрос Оливейра.
   – Не помню, про что, – сказал Тревелер, – но книга незабываемая.
   – Оно и видно, – сказал Оливейра.
   – Наша доска в полном порядке, – сказала Талита. – Не знаю, только, как ты привяжешь ее к своей.
   Оливейра закончил распутывать веревку, разрезал ее надвое и одной половиной привязал доску к кровати. Доску он выставил в окно и стал двигать кровать, доска, перекинутая через подоконник, стала опускаться, пока не легла на доску Тревелера, ножки кровати поднялись над полом сантиметров на пятьдесят. «Но если кто-нибудь пойдет по этому мосту, ножки полезут все выше, вот в чем беда», – подумал Оливейра с беспокойством. Он подошел к шкафу и попытался придвинуть его к кровати.
   – Нечем закрепить? – спросила Талита, которая сидела на своем подоконнике и смотрела, что происходит в комнате у Оливейры.
   – Примем меры, – сказал Оливейра, – во избежание неприятностей.
   Он придвинул шкаф к кровати и осторожно стал заваливать его на кровать. Талита восхищалась силой Оливейры почти в той же мере, что смекалкой и изобретательностью Тревелера. «Ну просто два глиптодонта», – думала она с удивлением. Допотопная эра всегда представлялась ей порой небывалой мудрости.
   Шкаф набрал скорость и обрушился на кровать, отчего содрогнулся весь этаж. Внизу кто-то закричал, и Оливейра подумал, что его сосед-турок, наверное, испытал особый прилив шаманской силы. Он поправил шкаф как следует и сел верхом на доску, разумеется, на ту ее часть, которая находилась в комнате.
   – Теперь она выдержит любой вес, – возвестил он. – Девушки с нижнего этажа, которые нас так любят, будут разочарованы, ибо ничего трагического не случится. Существование у них пресное, только и радости, если кто разобьется на улице. Это они называют жизнью.
   – Доски ты свяжешь веревкой? – спросил Тревелер.
   – Видишь ли, – начал Оливейра. – Ты прекрасно знаешь: у меня от высоты кружится голова и я не могу. При одном слове «Эверест» меня уже нету. Мне многое противно, но больше всех – шерпа Тенцинг, поверь.
   – Выходит, что доски придется связывать нам, – сказал Тревелер.
   – Выходит, что так, – согласился Оливейра, закуривая сигарету «43».
   – Представляешь, – сказал Тревелер Талите. – Он хочет, чтобы ты ползла на середину и связала там доски.
   – Я? – спросила Талита.
   – Ну да, ты же слышала.
   – Оливейра не говорил, что я должна ползти по мосту.
   – Не говорил, но так выходит. Да и вообще элегантнее, если ты ему траву передашь.
   – Я не умею привязывать веревку, – сказала Талита. – Вы с Оливейрой умеете вязать узлы, а мои сразу развязываются. Не успеваю завязать, как развязываются.
   – Мы тебя научим, – снизошел Тревелер.
   Талита поправила купальный халатик и стряхнула приставшую к пальцу нитку. Ей очень хотелось вздохнуть, но она знала, что Тревелера вздохи раздражают.
   – Ты на самом деле хочешь, чтобы я отнесла траву Оливейре? – спросила она тихо.
   – О чем вы там разговариваете, че? – сказал Оливейра, высовываясь по пояс в окно и опираясь на доску. Девушка-служанка выставила на тротуар стул и смотрела на них. Оливейра приветственно помахал ей рукой. «Двойной разрыв времени и пространства, – подумал он. – Бедняжка наверняка считает нас сумасшедшими и готовится к нашему головокружительному возвращению в нормальное состояние. Если кто-то упадет, ее забрызгает кровью, как пить дать. А она не знает, что ее забрызгает кровью, не знает, что она выставила стул затем, чтобы ее забрызгало кровью, и не знает, что десять минут назад возле кухни у нее случился приступ tedium vitae [205] только для того, чтобы побудить ее выставить стул на тротуар. И что вода в стакане, выпитая ею в двадцать пять минут третьего, была теплой и отвратительной ради того, чтобы желудок, центр и средоточие нашего вечернего настроения, устроил бы ей приступ tedium vitae, который три таблетки магнезии «Филипс» (английской соли) мгновенно бы прекратили; но этого она не должна знать, ибо некоторые вещи, даже если они и могут быть пресечены, ведомы одним лишь звездам, если уж прибегать к этой бесполезной терминологии.
   – Мы не разговариваем, – сказал Тревелер. – Готовь веревку.
   – Вот она, потрясающая веревка. Держи, Талита, я тебе ее подам.
   Талита села верхом на доску и, упершись в нее обеими руками и наклонившись всем телом немного вперед, продвинулась по доске на несколько сантиметров.
   – Ужасно неудобный халат, – сказала она. – Лучше бы твои штаны или что-нибудь такое.
   – Ни к чему, – сказал Тревелер. – Представь: ты падаешь – и штаны в клочья.
   – Не торопись, – сказал Оливейра. – Еще чуть-чуть – и я доброшу до тебя веревку.
   – Какая широкая улица, – сказала Талита, глянув вниз. – Гораздо шире, чем кажется из окна.
   – Окна – глаза города, – сказал Тревелер, – и, естественно, искажают то, на что смотрят. А ты сейчас находишься в точке наивысшей чистоты и видишь все так, как, например, голубь или лошадь, которые не знают, что у них есть глаза.
   – Оставь свои мысли для журнала «NRF» и привяжи хорошенько доску, – посоветовал Оливейра.
   – Ты терпеть не можешь, когда другие опережают тебя и говорят то, что хотелось бы сказать тебе самому. А доску я могу привязывать, не переставая думать и говорить.
   – Я, наверное, уже почти на середине, – сказала Талита.
   – На середине? Да ты только-только оторвалась от окна. До середины тебе еще метра два, не меньше.
   – Немного меньше, – сказал Оливейра, подбадривая. – Сейчас я тебе кину веревку.
   – По-моему, доска подо мной прогибается, – сказала Талита.
   – Ничего подобного, – сказал Тревелер, сидевший на другом конце доски, в комнате. – Только немного вибрирует.
   – И кроме того, ее конец лежит на моей доске, – сказал Оливейра. – Едва ли обе доски свалятся сразу.
   – Конечно, но не забудь: я вешу пятьдесят шесть килограммов, – сказала Талита. – А на середине я буду весить самое меньшее двести. Я чувствую, доска опускается все больше.
   – Если бы она опускалась, – сказал Тревелер, – у меня бы уже ноги оторвались от пола, а я опираюсь ими на пол, да еще согнул их в коленях. Правда, бывает доски переламываются, но очень редко.
   – Продольное сопротивление на разрыв волокон древесины довольно высокое, – вступил Оливейра. – Такое же, как например, у вязанки тростника и тому подобное. Я полагаю, ты захватила заварку и гвозди.
   – Они у меня в кармане, – сказала Талита. – Ну, бросай веревку. А то я начинаю нервничать.
   – Это от холода, – сказал Оливейра, сворачивая веревку, как это делают гаучо. – Осторожно, не потеряй равновесия. Пожалуй, для уверенности, я наброшу на тебя лассо, чтобы ты его ухватила.
   «Интересно, – подумал он, глядя на веревку, летящую над головой Талиты. – Все получается, если захочешь по-настоящему. Единственное фальшивое во всем этом – анализ».
   – Ну вот, ты почти у цели, – возвестил Тревелер. – Закрепи ее так, чтобы можно было связать разошедшиеся концы.
   – Обрати внимание, как я набросил на нее аркан, – сказал Оливейра. – Теперь, Ману, ты не скажешь, что я не мог бы работать с вами в цирке.
   – Ты оцарапал мне лицо, – жалобно сказала Талита. – Веревка ужасно колючая.
   – В техасской шляпе выхожу на арену, свищу что есть мочи и заарканиваю весь мир, – вошел в раж Оливейра. – Трибуны обрушиваются аплодисментами, успех, какого цирковые анналы не помнят.
   – Ты перегрелся на солнце, – сказал Тревелер, закуривая сигарету. – Сколько раз я говорил – на называй меня Ману.
   – Не хватает сил, – сказала Талита. – Веревка шершавая, никак не завязывается.
   – В этом заключается амбивалентность веревки, – сказал Оливейра. – Ее естественная функция саботируется таинственной тенденцией к нейтрализации. Должно быть, это и называется энтропией.
   – По-моему, хорошо закрепила, – сказала Талита. – Может, еще раз обвязать, один конец получился намного длиннее.
   – Да, обвяжи его вокруг доски, – сказал Тревелер. – Ненавижу, когда что-то остается и болтается, просто отвратительно.
   – Обожает совершенство во всем, – сказал Оливейра. – А теперь переходи на мою доску: надо опробовать мост.
   – Я боюсь, – сказала Талита. – Твоя доска выглядит не такой крепкой, как наша.
   – Что? – обиделся Оливейра. – Не видишь разве – это настоящая кедровая доска. Разве можно ее сравнить с вашим сосновым барахлом. Спокойно переходи на мою, не бойся.
   – А ты что скажешь, Ману? – спросила Талита, оборачиваясь.
   Тревелер, собираясь ответить, оглядел место соединения досок, кое-как перевязанное веревкой. Сидя верхом на доске, он чувствовал: она подрагивает, не поймешь, приятно или неприятно. Талите достаточно было упереться руками, чуть-чуть продвинуться вперед – и она оказывалась на доске Оливейры. Конечно, мост выдержит, сделан на славу.
   – Погоди минутку, – сказал Тревелер с сомнением. – А ты не можешь дотянуться до него оттуда?
   – Конечно, не может, – сказал Оливейра удивленно. – Зачем это? Ты хочешь все испортить?
   – Дотянуться до него я не могу, – уточнила Талита. – А вот бросить ему кулек – могу, отсюда это легче легкого.
   – Бросить, – расстроился Оливейра. – Столько возились, а под конец хотят просто бросить – и все.
   – Тебе только руку протянуть, до кулька сорока сантиметров не будет, – сказал Тревелер, – и незачем Талите добираться до тебя. Бросит тебе кулек – и привет.
   – Она промахнется, как все женщины, – сказал Оливейра. – И заварка рассыпется по мостовой, я уж не говорю о гвоздях.
   – Не беспокойся, – сказала Талита и заторопилась достать кулек. – Может, не в самые руки, но в окно-то попаду.
   – И заварка рассыпется по полу, а пол грязный, и я потом буду пить мерзкий мате с волосами, – сказал Оливейра.
   – Не слушай его, – сказал Тревелер. – Бросай и двигай назад.
   Талита обернулась и посмотрела на него, чтобы понять, всерьез ли он. Тревелер глядел на нее: этот его взгляд она хорошо знала и почувствовала, как ласковый озноб пробежал по спине. Она сжала кулечек и примерилась.
   Оливейра стоял опустив руки; казалось, ему было совершенно все равно, как поступит Талита. Он пристально посмотрел на Тревелера поверх головы Талиты, а Тревелер так же пристально смотрел на него. «Эти двое между собой перекинули еще один мост, – подумала Талита. – Упади я сейчас, они и не заметят». Она глянула на брусчатку внизу: служанка смотрела на нее разинув рот; вдалеке, из-за второго поворота, показалась женщина, похоже, Хекрептен. Талита застыла, опершись о доску рукой, в которой сжимала кулечек.
   – Ну вот, – сказал Оливейра, – Этого следовало ожидать, и никто тебя не переменит. Ты подходишь к чему-то вплотную, кажется, ты вот-вот поймешь, что это за штука, однако ничего подобного – ты начинаешь крутить ее в руках, читать ярлык. Так ты никогда не поймешь о вещах больше того, что о них пишут в рекламе.
   – Ну и что? – сказал Тревелер. – Почему, братец, я должен подыгрывать тебе?
   – Игра идет сама по себе, ты же суешь палки в колеса.
   – Но колеса запускаешь ты, если уж на то пошло.
   – Не думаю, – сказал Оливейра. – Я всего-навсего породил обстоятельства, как говорят образованные люди. А игру надо играть чисто.
   – Так, старина, всегда говорят проигравшие.
   – Как не проиграть, если тебе ставят подножку.
   – Много на себя берешь, – сказал Тревелер. – Типичный гаучо.
   Талита знала, что так или иначе, но речь шла о ней, и не отрывала глаз от служанки, которая застыла на стуле, разинув рот. «Что угодно отдам, лишь бы не слышать, как они ссорятся, – подумала Талита. – О чем бы они не говорили, по сути, они всегда говорят обо мне, это не так, но почти так». Ей подумалось: выпустить бы кулечек из рук, он угодит прямо в открытый рот служанки, вот смешно-то, наверное. Но ей было совсем не смешно, она чувствовала другой, натянувшийся над ее головой, мост, по которому туда-сюда пробегали то слова, то короткий смешок, то раскаленное молчание.