– Вы чересчур здраво рассуждаете, – сказал он. – А это стоит очень дорого. Сколько женщин живет настоящим, не думая, что в один прекрасный день они потеряют сыновей. Сыновей и еще очень многое в придачу, как я, как все. У краев шахматной доски растет гора съеденных пешек и коней, а жить – это значит пристально следить за фигурами, находящимися в игре.
   – Да, верно, и создавать ненадежное спокойствие с помощью уже готовых суррогатов. Искусства, например, или путешествий… Однако и с помощью этих средств можно обрести необычное счастье, подобие фальшивой устойчивости, которая радует и удовлетворяет многих, даже незаурядных людей. Но я… Не знаю, особенно в последние годы… Я не чувствую себя довольной, когда довольна, радость причиняет мне боль, и одному богу известно, способна ли я вообще радоваться.
   – По правде говоря, со мной такого еще не случалось, – сказал Медрано задумчиво, – но мне кажется, я могу это понять. Это вроде ложки алоэ в бочке меда. Кстати, если я когда-либо и замечал вкус алоэ, то он лишь усиливал для меня сладость меда.
   – Персио способен доказать, что мед в иных случаях может быть одной из самых горьких разновидностей алоэ. Но, не забираясь в гиперкосмос, как он любит выражаться, я полагаю, что мое беспокойство в последнее время… О, в нем нет ничего интересного либо метафизического, это как бы слабый знак… Без всяких видимых причин я становлюсь раздражительной и удивляюсь сама себе. Но отсутствие причин не успокаивает меня, а, скорее, тревожит, я, знаете ли, очень верю в свою интуицию.
   – И это путешествие своего рода защита против беспокойства?
   – Ну, слово «защита» звучит слишком торжественно. Угроза нападения не настолько сильна; к счастью, меня минула обычная судьба аргентинок, которые имеют детей. Я не поддалась соблазну создать то, что называют домашним очагом, и, возможно, большая часть вины за разрушение этого очага лежит на мне. Мой муж никогда не хотел понять, почему я не радуюсь новой модели холодильника или возможности провести отпуск в Мар-дель-Плата. Я не должна была выходить замуж, вот и все, однако были причины, чтобы поступить так, и среди них желание моих родителей, их трогательная вера в меня… Они скончались, и теперь я свободна, могу быть самой собой.
   – Вы не производите впечатления так называемой эмансипированной женщины, – сказал Медрано. – Ни даже бунтарки, в том значении, какое вкладывают в это слово буржуа. И слава богу, вы не из высокородной семьи, не состоите в Клубе матерей. Любопытно, я никак не найду вам определения и, кажется, не сожалею об этом. Образцовая супруга и мать…
   – Я знаю, мужчины в панике отступают от слишком образцовых женщин, – сказала Клаудиа. – Но это только до женитьбы.
   – Если образцовая женщина – это та, у которой обед готов в четверть первого, пепел стряхивают только в пепельницу, а по субботним вечерам обязательный поход в «Гран Рекс» [61], мое отступление было бы столь же поспешным, как до, так и после супружества, вернее, до супружества дело бы и не дошло. Однако не подумайте, что я приверженец богемы. У меня есть особый гвоздик, на который я вешаю галстуки. Здесь скрыт более глубокий смысл, я подозреваю, что., образцовая женщина ничего не представляет собой как женщина. Мать Гракхов знаменита только благодаря своим детям, всемирная история была бы еще печальней, если бы все знаменитые женщины походили на мать Гракхов. Вы приводите меня в замешательство своим спокойствием и уравновешенностью, которая совсем не вяжется с тем, что вы мне сказали. И поверьте, к счастью, ибо чрезмерная уравновешенность обычно превращается в самую обычную скуку, особенно во время путешествия в Японию.
   – О, Япония. С каким скепсисом вы это говорите.
   – Я думаю, вы тоже не очень верите, что попадете туда. Скажите правду, если сейчас уместен такой вопрос: почему вы сели на «Малькольм»?
   Клаудиа взглянула на свои руки и задумалась.
   – Не так давно я говорила с одним человеком, – сказала она. – С одним человеком, отчаявшимся в жизни и считающим ее лишь жалкой отсрочкой, которую можно прервать в любой момент. Этому человеку я кажусь воплощением силы и здравомыслия, он всецело доверяет мне и поверяет все свои тайны. Мне бы не хотелось, чтобы он узнал о том, что я вам скажу, ибо две слабости могут дать при сложении страшную силу и привести к катастрофе. Знайте, я очень похожу на этого человека; мне кажется, что я достигла такого предела, когда самые реальные вещи начинают терять смысл, расплываться, отступать. Мне кажется… кажется, что я все еще влюблена в Леона.
   – А-а.
   – И в то же время я не могу выносить его, меня выводит из себя даже звук его голоса, когда он приходит навещать Хорхе и играет с ним. Можно попять такое? Можно любить человека, в присутствии которого минута кажется часом?
   – Откуда мне знать, – резко сказал Медрано. – Moи заботы много проще. Откуда мне знать, можно так любить или нет.
   Клаудиа взглянула на него и отвела глаза. Она хорошо знала этот угрюмый тон, каким обычно говорят мужчины, раздраженные женскими капризами и не желающие их понимать и тем более вникать в них. «Он сочтет меня истеричкой, как все, – без сожаления подумала она. – Возможно, он и прав, не стоило говорить ему обо всем этом». Она попросила у него сигарету и подождала, когда он поднесет зажигалку.
   – Вся эта болтовня бесполезна, – сказала она. – Когда я начала читать романы, а случилось это в раннем детстве, я сразу же почувствовала, что диалоги персонажей почти всегда до смешного нелепы. И по очень простой причине. Из-за самого незначительного обстоятельства они вообще могли бы не состояться. Например, я могла бы сидеть в своей каюте, а вы решили бы прогуляться по палубе, вместо того чтобы зайти выпить пива. К чему придавать столько значения разговору, который происходит в результате самой нелепой случайности?
   – Хуже всего то, – сказал Медрано, – что такой взгляд можно распространить на любое явление жизни, даже на любовь, которая до сих пор представлялась мне наиболее серьезным и роковым явлением. Принять вашу точку зрения – значить опошлить само существование, низвергнуть его в пропасть абсурда.
   – А почему бы и нет, – сказала Клаудиа. – Персио сказал бы, что то, что мы называем абсурдом, есть наше невежество.
 
   Медрано поднялся при виде Лопеса и Рауля, входивших в бар, они только что повстречались у трапа. Клаудиа принялась листать какой-то журнал, а молодые люди, не без труда уняв разговорный зуд сеньора Трехо и доктора Рестелли, отозвали бармена к краю стойки. Лопес взял на себя руководство операцией, и бармен оказался более сговорчивым, чем они предполагали. Корма? Дело в том, что телефон в данный момент не работает, и метрдотель лично поддерживает связь с офицерами. Да, метрдотелю сделана прививка, и, возможно, его подвергают санитарной обработке после возвращения оттуда, если, конечно, он попадает в опасную зону, а не общается с больными на расстоянии. Но это, разумеется, только его предположения.
   – Кроме того, – неожиданно добавил бармен, – с завтрашнего дня будет работать парикмахерская с девяти до двенадцати.
   – Хорошо, но сейчас нам хотелось бы послать телеграмму в Буэнос-Айрес.
   – Но ведь штурман сказал… Штурман сказал, сеньоры. Как же вы хотите, чтобы я? Я совсем недавно работаю на этом судне, – плаксиво добавил он. – Я сел в Сантосе две недели назад.
   – Оставим вашу биографию, – сказал Рауль. – Вы просто покажете нам путь, по которому можно попасть на корму, или по крайней мере отведете нас к какому-нибудь начальству.
   – Я очень сожалею, сеньоры, но мне дан приказ… Я тут новенький, – Увидев выражение лиц Медрано и Лопеса, он судорожно проглотил слюну. – Все, что я могу сделать для вас, – это показать туда дорогу, но двери заперты, и…
   – Я знаю дорогу, которая не ведет никуда, – сказал Рауль. – Давайте, поглядим, она ли это.
   Вытерев руки (кстати сказать, совершенно сухие) v кухонным полотенцем с эмблемой «Маджента стар», бармен неохотно покинул стойку и пошел впереди всех к трапу. Он остановился у двери напротив каюты доктора Рестелли и открыл ее ключом. Они увидели очень простую и опрятную каюту, в которой красовалась огромная фотография Виктора-Эммануила III и карнавальный колпак, висевший на вешалке. Бармен пригласил всех войти, изобразив на лице услужливую мину, и тут же запер за собой дверь. Рядом с койкой в кедровой панели была едва заметная дверца.
   – Моя каюта, – сказал бармен, обводя вокруг пухлой рукой. – У метрдотеля другая, по левому борту. Вы на самом деле?… Да, ключ подходит, по я предупреждаю, что нельзя… Штурман сказал…
   – Открывайте сейчас же, приятель, – приказал Лопес, – и возвращайтесь подавать пиво жаждущим старичкам. И совсем не обязательно, чтобы вы рассказывали им об этом.
   – О нет, я ничего не скажу.
   Ключ повернулся два раза, и дверца медленно отворилась. «Разными путями сходят здесь в геенну огненную, – подумал Рауль. – Как бы все это не кончилось встречей с татуированным великаном Хароном со змеями на руках…» Он последовал за остальными по сумрачному коридору. «Бедняга Фелипе, должно быть, грызет кулаки со злости. Но он слишком юн для таких дел…» Рауль почувствовал, что кривит душой, что только извращенное удовольствие заставило его лишить Фелипе радости участвовать в таком приключении. «Мы поручим ему что-нибудь другое в порядке компенсации», – подумал он, испытывая легкие угрызения совести.
   Они остановились, дойдя до поворота. Перед ними было три двери, одна приоткрытая. Медрано распахнул ее настежь, и они увидели склад с пустыми ящиками, досками и мотками проволоки. Кладовая не сообщалась ни с каким другим помещением. И только тут Рауль вдруг сообразил, что Лусио не присоединился к ним в баре.
   Из двух других дверей одна была заперта, а вторая вела в коридор, освещенный лучше, чем тот, по которому они пришли. Три топора с выкрашенными красной краской топорищами висели на стенах, и коридор упирался в дверь, на которой значилось: GED ОТТАМА и более мелкими буквами П. Пиккфорд. Они вошли в довольно просторное помещение, заставленное железными шкафами и трехногими табуретами. При виде их какой-то человек изумленно поднялся и отступил на шаг. Лопес безуспешно попытался заговорить с ним по-испански. Затем по-французски. Рауль, вздохнув, задал ему вопрос по-английски.
   – А-а, пассажиры, – сказал человек в синих брюках и красной рубахе с короткими рукавами. – Здесь нельзя ходить.
   – Простите за вторжение, – сказал Рауль. – Мы ищем радиорубку. У нас очень срочное дело.
   – Здесь нельзя пройти. Вам надо… – оп быстро взглянул на дверь слева. Медрано оказался там на секунду раньше.
   – Sorry [62], – сказал он, сунув руки в карманы брюк и дружески улыбаясь. – Понимаете, нам надо пройти. Сделайте вид, что вы нас не заметили.
   Тяжело дыша, матрос отступил, чуть не столкнувшись с Лопесом. Они прошли и закрыли за собой дверь. Дело начинало принимать интересный оборот.
   «Малькольм», казалось, состоял из одних коридоров, и от этого у Лопеса даже возникло что-то вроде боязни замкнутого пространства. Они дошли до первого поворота, не увидев ни одной двери, как вдруг услышали звонок, похожий на сигнал тревоги. Он звенел секунд пять подряд, чуть не оглушив их.
   – Ну, теперь заварится каша, – сказал Лопес, все более возбуждаясь. – Чего доброго, сейчас сбегутся эти сучьи финны.
   Пройдя поворот, они увидели приотворенную дверь, и Рауль невольно подумал, что на пароходе явно хромает дисциплина. Когда Лопес толкнул дверь, раздалось злобное мяуканье. Белый кот оскорбленно выпрямился и стал лизать лапу. В помещении опять было пусто, зато имелось сразу три двери: две запертые и одна, открывшаяся с большим трудом. Рауль, задержавшийся, чтобы погладить кота, который оказался кошкой, почувствовал запах затхлости, отхожего места. «Но мы ведь не очень низко спустились, – подумал он. – Должно быть, на уровне кормовой палубы или чуть пониже». Голубые глаза белой кошки следили за ним с бессмысленным упорством, и Рауль наклонился, чтобы погладить ее еще раз, прежде чем присоединиться к остальным. Вдали прозвенел звонок. Медрано и Лопес поджидали Рауля в кладовой, где были свалены коробки из-под бисквитов с английскими и немецкими названиями.
   – Мне бы не хотелось ошибиться, – сказал Рауль, – но, кажется, мы снова вернулись почти на то же самое место, откуда начали свой поход. За этой дверью… – он увидел щеколду и отодвинул ее. – К несчастью, так оно и есть.
   Это была одна из двух запертых дверей, которые они видели в конце коридора, когда отправлялись на поиски. Запах гнили и темнота неприятно подействовали на них. Никому не хотелось снова разыскивать типа в красной рубахе.
   – Теперь единственное, чего нам не хватает, – это встретиться с минотавром, – сказал Рауль.
   Он потрогал другую запертую дверь, заглянул в третью, которая вела в кладовую с пустыми ящиками. Вдали послышалось мяуканье белой кошки. Пожав плечами, они снова отправились на поиски двери с надписью GED ОТТАМА.
   Человек по-прежнему сидел на том же месте, однако чувствовалось, что он успел подготовиться к новой встрече.
   – Sоrry, здесь нельзя пройти на капитанский мостик. Радиорубка находится наверху.
   – Ценная информация, – сказал Рауль: познания в английском языке определили его руководящую роль на данном этапе. – А как же пройти в радиорубку?
   – По верху, по коридору до… Ах да, двери везде задраены.
   – А вы не смогли бы провести нас с другой стороны? Нам необходимо переговорить с каким-нибудь офицером, раз уж капитан болен.
   Человек с удивлением посмотрел на Рауля. «Теперь он скажет, что ничего не знал о болезни капитана», – подумал Медрано, вдруг почувствовав непреодолимое желание вернуться в бар и выпить коньяку. Но человек лишь обескураженно поджал губы.
   – Мне приказано присматривать за этим местом, – сказал он. – Если я понадоблюсь наверху, меня позовут. Очень жаль, но сопровождать вас я не могу.
   – Ну раз вы не хотите пойти с нами, может, откроете двери?
   – Но, сеньор, ведь у меня нет ключей. Я же сказал вам, мое место здесь.
   Рауль посовещался с друзьями. Всем троим потолок показался еще ниже, а запах гнили еще более гнетущим. Кивнув головой человеку в красной рубахе, они молча повернули назад и до самого бара не произнесли ни слова. Там они заказали себе коньяку. Чудесное солнце светило в иллюминаторы, отражаясь в сверкающей синеве океана. Смакуя первый глоток, Медрано с сожалением подумал о времени, потерянном в недрах парохода. «Разыгрываю из себя Иону, чтобы в конце концов надо мной все стали смеяться», – подумал он. Ему хотелось поболтать с Клаудией, пройтись по палубе, завалиться в постель, чтобы почитать, покурить. «В самом деле, зачем мы все это принимаем всерьез?» Лопес и Рауль смотрели на океан, и у обоих было такое выражение на лицах, словно они только что выбрались на поверхность после долгого пребывания в душном колодце или в кинотеатре или оторвались от книги, которую нельзя бросить, не дочитав до конца.

XXVII

   К вечеру солнечный диск стал медно-красным, подул свежий ветер, который напугал купальщиков и обратил в бегство дам, уже вполне оправившихся после морской болезни. Сеньор Трехо и доктор Рестелли подробно обсудили положение на пароходе в пришли к заключению, что все складывается удовлетворительно, лишь бы с кормы не проник тиф. Дон Гало придерживался аналогичного мнения, и, возможно, его оптимизм объяснялся тем, что три новоиспеченных друга – они уже успели достаточно сблизиться – расположились на стульях в самом конце носовой палубы, там, где воздух никак не мог быть зараженным. Когда сеньор Трехо спустился к себе в каюту, чтобы взять темные очки, он застал там Фелипе, который принимал душ, перед тем как снова натянуть свои blue-jeans. Подозревая, что он может кое-что выведать у сына о странном поведении молодых людей (от него не укрылся их заговорщический вид и внезапное исчезновение из бара), сеньор Трехо ласково расспросил его и почти сразу же узнал о вылазке в глубь парохода. Хитрый сеньор Трехо не стал донимать сына отцовскими наставлениями и запретами и, оставив его красоваться перед зеркалом, вернулся на палубу и поведал об услышанном своим новым друзьям. Вот почему, когда полчаса спустя к ним со скучающим видом приблизился Лопес, его встретили весьма сдержанно и дали понять, что на пароходе, как и в любом другом месте, следует придерживаться демократических принципов и что только чрезмерная горячность молодых людей в какой-то мере может служить им некоторым оправданием и прочее, и прочее. Всматриваясь в четкую линию горизонта, Лопес не моргнув глазом выслушал кисло-сладкое нравоучение доктора Рестелли, которого он слишком уважал, чтобы не послать его ipso facto [63] к черту. Лопес объяснил, что они ограничились лишь небольшой разведывательной прогулкой, ибо ситуация на пароходе ничуть не прояснилась после разговора со штурманом, и что, хотя их попытка провалилась, именно это еще больше убедило их в том, что страшная эпидемия тифа – совершенный вымысел.
   Дон Гало, нахохлившись, точно бойцовый петух, на которого он часто походил, заявил, что только в самых разнузданных умах могут зародиться сомнения в столь ясных и четких разъяснениях штурмана. Затем он поспешил заметить, что, если Лопес со своими друзьями будет и впредь чинить помехи командованию судна и насаждать неповиновение на борту, последствия для всех пассажиров могут оказаться самыми плачевными, что и заставляет его высказать свое неудовольствие. Почти так же думал и сеньор Трехо, однако, не будучи коротко знаком с Лопесом (и чувствуя себя здесь в некотором роде чужаком), он ограничился лишь замечанием, что все пассажиры должны выступать едино, как добрые друзья, советуясь с остальными, прежде чем предпринимать какие-либо шаги, способные повлиять на их общее положение.
   – Послушайте, – сказал Лопес, – мы не узнали ничего нового, устали как черти и в довершение всего упустили возможность поплескаться в бассейне. Может, хоть это вас немного утешит, – добавил он со смехом.
   Было глупо затевать спор со стариками, когда предзакатные сумерки приглашали к тишине и покою. Он сделал несколько шагов и замер у форштевня, смотря на игру пенистых красновато-фиолетовых волн. Вечер был безмятежно спокойным и ясным, легкий бриз словно ласкал палубы «Малькольма». Вдалеке, по левому борту, виднелся плюмаж дыма. Лопес с безразличием вспомнил свой дом – дом этот принадлежал сестре и ее мужу, а он имел там лишь несколько комнат; в этот час Рут обычно вносила плетеные кресла в крытый патио, днем их выставляли в сад; Гомара беседовал о политике со своим коллегой Карпио, который исповедовал расплывчатый коммунизм, почерпнутый у китайских поэтов, переведенных сначала на английский, а уж потом на испанский язык издательством «Лаутаро», дети Рут печально дожидались, когда им позволят пойти искупаться. Все это было вчера, все это происходит сегодня там, вдалеке, за этим пурпурно-серебристым горизонтом. «Словно совсем в другом мире», – подумал он, хотя, возможно, через неделю, когда настоящее утратит новизну, воспоминания обретут силу. Вот уже пятнадцать лет, как он живет у Рут, и десять – как преподает. Пятнадцать и десять лет и всего один день в море, рыжеволосая девушка (впрочем, рыжие волосы тут ни при чем), и в миг перечеркнут важный период его жизни, целая треть его жизни стала забытым сновидением. Может, Паула сейчас в баре, а может, в своей каюте вместе с Раулем; в этот час, когда за бортом спускается ночь, так чудесно предаваться любви. Предаваться любви в каюте, которая слегка покачивается, где каждая вещь, каждый запах и каждый луч означают твою удаленность, твою полнейшую свободу. Конечно, они занимаются любовью, не станет же он верить ее сомнительным намекам на какую-то особую независимость. Мужчина не отправится в путешествие с такой красивой женщиной, чтобы толковать с ней о бессмертии крабов. Пусть она пока весело подшучивает над ним, он позволит ей немного поиграть, но потом… «Ямайка Джон, – с раздражением подумал он, – Нет, не стану я выступать в роли Кристофера Доуна ради тебя, красотка». Хорошо бы запустить руки в эти рыжие волосы, почувствовать, как они текут, словно кровь. «Я что-то много думаю о крови, – сказал он про себя, смотря на алый закат. – Сенакериб Эдемский, вот я кто. Л вдруг она еще в баре?» А он здесь зря теряет время… Повернувшись, он быстро зашагал к трапу. Беба Трехо, сидевшая на ступеньках, подвинулась, пропуская его.
   – Прекрасный вечер, – сказал Лопес, еще не составивший мнения о ней. – А вас не укачивает?
   – Меня? Да что вы! – возразила Беба. – Я даже но принимала таблеток. Меня никогда не укачивает.
   – Вот это мне нравится, – сказал Лопес, исчерпав тему разговора.
   Беба ожидала совсем другого, ей хотелось, чтобы Лопес остановился немножко поболтать с ней. Помахав на прощание рукой, он удалился, и когда Беба убедилась, что он ее не видит, показала ему язык. Конечно, он дурак, но не такой противный, как Медрано. Больше всех ей нравился Рауль, но до сих пор – какое безобразие – Фелипе и остальные не отпускали его от себя пи па минуту. Он немного походил на Уильяма Холдена, нет, скорее, на Жерара Филипа. Нет, и не на Жерара Филипа. Такой изящный в своих рубашках «фантази» и с трубкой. Эта женщина недостойна такого парня, как он.
   Эта женщина сидела за стойкой бара, попивая коктейль с джином.
   – Как ваши походы? Уже приготовили черный флаг и абордажные топоры?
   – К чему? – сказал Лопес. – Нам, скорее, нужна ацетиленовая горелка, чтобы разрезать задраенные двери Стоуна, и словарь на шести языках в придачу, чтобы объясняться с глицидами. А разве Рауль вам не рассказывал?
   – Я его не видела. Расскажите вы.
   Лопес рассказал все по порядку, слегка подтрунивая над собой и не щадя двух своих спутников. Рассказал он и о благоразумном поведении старичков, и оба одобрительно улыбнулись. Бармен готовил коктейль с джином. В баре сидел один лишь Атилио Пресутти, потягивая пиво и читая «Ла Канчу». Чем занималась Паула весь вечер? Купалась в невероятном бассейне, смотрела на горизонт и читала Франсуазу Саган. Лопес обратил внимание, что она держит в руках тетрадь в зеленой обложке. Да, иногда она делает заметки или пишет что-нибудь. А что именно? Ну, разные там стихи.
   – Вы не хотите говорить об этом, словно это какой-то грех, – сказал Лопес взволнованно. – Что творится с аргентинскими поэтами, чего они стыдятся? У меня есть два друга поэта, один из них очень хороший, и оба поступают, как вы: тетрадка в кармане и таинственный вид персонажа Грэма Грина, за которым гонится Скотланд-Ярд.
   – О, это не должно никого интересовать, – сказала Паула. – Мы пишем для себя и еще для столь узкого круга, что статистика им вправе пренебречь. Вы же знаете, что сейчас значение той или иной вещи определяется с помощью статистики, таблиц и всего прочего.
   – Это неправильно, – сказал Лопес. – Если поэт занимает такую позицию, в первую очередь страдает его поэзия.
   – Но если никто ее не читает, Ямайка Джон. Друзья, конечно, исполняют свой долг, но лишь порой поэзия находит читателя, для которого она призыв или призвание. Это уже немало, этого уже достаточно, чтобы творить дальше. Что касается вас, то не утруждайте себя просьбами показать мои писания. Возможно, в один прекрасный день я сама это сделаю. Не кажется ли вам, что так будет лучше?
   – Да, – сказал Лопес, – если, конечно, этот день наступит.
   – В какой-то степени это будет зависеть от нас обоих. Сейчас я настроена оптимистично, но разве мы можем знать, что нам принесет завтрашний день, как сказала бы сеньора Трехо. Вы видели физиономию сеньоры Трехо?
   – Потрясающая дама, – сказал Лопес, не имевший ни малейшего желания говорить о сеньоре Трехо. – Она очень похожа на рисунки Медрано, не нашего друга, а художника. Я только что перекинулся несколькими фразами с ее юной дочерью, которая дожидается прихода ночи на ступеньках трапа. Этой девице здесь будет скучно.
   – Здесь и в любом другом месте. Не заставляйте меня вспоминать, какой я была в пятнадцать лет, как часами гляделась в зеркало… сгорала от любопытства, верила в вымыслы и в вымышленные ужасы и наслаждения. Вам нравятся романы Росамонд Леман?
   – Да, иногда, – ответил Лопес – Но куда больше нравитесь вы, ваш голос, ваши глаза. Не смейтесь, ваши глаза предо мною, в том нет сомнения. Весь день я думал о цвете ваших волос, даже тогда, когда мы бродили по этим нроклятым коридорам. А на что они похожи, когда мокрые?
   – На мыльное дерево и на томатный суп. Слоном, на какую-то гадость. А я правда вам нравлюсь, Ямайка Джон? Но доверяйте первому впечатлению. Расспросите Рауля, он меня хорошо знает. Я пользуюсь дурной славой среди своих знакомых, кажется, я немножко la belle dame sans merci [64]. Это явное преувеличенно, но мне действительно вредит чрезмерная жалость к себе я к прочим смертным. Я оставляю милостыню в каждой протянутой руке, и, кажется, это начинает приносить плохие результаты. О, не беспокойтесь, я не стану поверять вам свою жизнь. Сегодня я уже была слишком откровенна с прекрасной, прекрасной и добрейшей Клаудией. Мне очень правится Клаудиа, Ямайка Джон. Признайтесь, вам она тоже правится.