Страница:
Рауль положил ему руку на плечо. Растормошив Атилио, они быстро встали. На палубе раздались шаги. Медрано повернул ключ в замке и приоткрыл дверь. Грузный глицид шел по палубе, держа фуражку в руке. Фуражка болталась в такт его шагам; вдруг она замерла, начала подниматься, поплыла мимо головы и еще куда-то выше.
– Входи давай, – приказал Пушок, которому поручили запереть глицида в каюте. – Ну и толстобрюхий же ты, мама миа. Как труба на пароходе.
Рауль быстро задал несколько вопросов по-английски, и глицид ответил на какой-то смеси английского с испанским. У него дрожали губы, вероятно, ему еще никогда не приходилось ощущать три дула, прижатых к животу. Он тут же сообразил, чего от пего хотят, и не сопротивлялся. Ему позволили опустить руки, предварительно обыскав.
– Дело обстоит так, – объяснил Рауль. – Надо идти, куда шел этот тип, подняться по еще одному трапу, и там, совсем рядом, будет радиорубка. В ней всю ночь дежурит радист, по, кажется, у него нет оружия.
– Вы во что-нибудь играете или заключили какое-то пари? – спросил глицид.
– Ты помалкивай, а то пристукну, – пригрозил Пушок, тыча глициду револьвером в ребра.
– Я пойду с ним, – сказал Медрано. – Если идти быстро, нас могут не заметить. А вам лучше остаться здесь. Если услышите выстрелы, поднимайтесь.
– Пойдемте втроем, – сказал Рауль. – С какой стати нам здесь оставаться?
– Потому что вчетвером нас могут сразу заметить. Прикройте меня сзади, в конце концов, не думаю, чтобы эти типы… – Не закончив фразы, он посмотрел на глицида.
– Вы с ума сошли, – сказал глицид.
Огорченный Пушок послушно приоткрыл дверь и удостоверился, что на палубе никого пет. В пепельно-сером свете палуба казалась мокрой. Медрано сунул револьвер в карман брюк, наведя его на ноги глицида. Рауль хотел было что-то сказать, но промолчал. Они вышли и стали подниматься по трапу. Недовольный Атилио смотрел на Рауля, точно послушный пес, и очень его этим растрогал.
– Медрано прав, – сказал Рауль. – Подождем здесь, может, он скоро вернется живой и невредимый.
– Это мне надо было пойти, – сказал Пушок.
– Подождем, – сказал Рауль. – Подождем еще.
Все это словно уже происходило в каком-то дешевом романе. Глицид сидел у передатчика с мокрым от пота лицом и трясущимися губами. Прислоняясь к косяку двери, Медрано держал в одной руке револьвер, в другой сигарету; спиной к нему, склонившись над аппаратом, двигал рычажки радист. Это был худой веснушчатый парень, который перепугался насмерть и никак не мог успокоиться. «Лишь бы не обманул», – подумал Медрано. Он надеялся, что примененные им выражения и дуло «смит-и-вессона», которое упиралось в спину радиста, сделают свое дело. Медрано с удовольствием затянулся, продолжая внимательно следить за радистом, хотя мысли его были далеко и грозный вид он сохранял лишь для перепуганного глицида. В левый иллюминатор начинал просачиваться дневной свет, от которого меркло скудное освещение радиорубки. Вдали послышался свисток, разговор на непонятном языке. Заработал передатчик, и раздался прерываемый икотой голос радиста. Медрано вспомнил трап, по которому они взбежали наверх – он с револьвером, нацеленным на толстые ляжки глицида, – внезапно открывшуюся перед ними пустую корму, вход в радиорубку, радиста с книгой, в страхе подскочившего на месте. Да, верно, теперь он видел это воочию, корма была пуста. Пепельно-серый горизонт, свинцовые волны, крутой изгиб борта – все это промелькнуло в одну секунду. Радист наладил связь с Буэнос-Айресом. Медрано слышал каждое слово телеграммы. Теперь глицид умолял глазами позволить ему достать из кармана платок, а радист повторял текст телеграммы. Да, корма пуста, это факт, но какое это имеет значение. Слова веснушчатого парня мешались с резким и определенным, почти болезненным ощущением от внезапной мысли, что корма пуста и это не имеет никакого значения, потому что главное заключалось совсем в другом, в чем-то неопределенном, что еще только зарождалось в неясном предчувствии, которое все сильней овладевало им. Стоя спиной к двери, он курил, и каждая затяжка словно приносила ему покой и умиротворение, стиравшие следы долгой двухдневной тревоги. То, что он испытывал, нельзя было назвать счастьем, его чувства были за пределом обычного. Как нежная музыка или удовольствие от выкуренной сигареты. А все остальное – по что могло для него значить все остальное теперь, когда on начинал примиряться с самим собой, сознавать, что это остальное уже не властно над старым эгоистическим порядком. «Возможно, счастье существует, но оно совсем другое», – подумал он. Он не знал почему, по то, что он находился здесь и видел перед собой корму (совершенно пустую), придавало ему уверенности, служило своего рода отправным пунктом. Сейчас, когда он был вдали от Клаудии, он чувствовал ее рядом, словно заслужил право быть подле нее. Все предшествующее значило так мало, все, кроме часа, проведенного в темноте, пока он дожидался вместе с Атилио и Раулем, часа подведения итогов, после чего он впервые почему-то обрел спокойствие, заслуженно или незаслуженно, просто примирившись с собой, выбросив за борт, как тряпичную куклу, свое старое «я», приняв истинное лицо Беттины, хотя знал, что у бедняжки Беттины, прозябавшей в Буэнос-Айресе, никогда не будет такого лица, разве только осуществится ее мечта об отдельном номере в отеле или она увидит своего прежнего забытого любовника так же, как он видел ее, как только видят в интимную минуту, не обозначенную ни на одних часах. Таков был итог, и он приносил боль и очищение.
В иллюминаторе мелькнула тень; глицид испуганно таращил глаза, и Медрано нехотя поднял револьвер, все еще надеясь, что игра с огнем не приведет к пожару. Над самым ухом просвистела пуля, Медрано услышал, как завизжал радист, в два прыжка подскочил к нему, оттолкнул его в сторону и, укрывшись за столом, крикнул глициду, чтобы он не двигался с места. Он различил чье-то лицо и блеск никеля в иллюминаторе; выстрелил, стараясь целиться ниже, лицо исчезло, раздались крики и громкие голоса. «Если я останусь здесь, Рауль и Атилио бросятся меня разыскивать, и их пристрелят», – мелькнуло у него в голове. Он поднял глицида с места, уткнув ему в снизу дуло, и заставил идти к двери. Навалясь грудью на аппарат, радист, дрожа всем телом и что-то бормоча, рылся в нижнем ящике. Медрано громко приказал глициду отворить дверь. «Оказалось, не такая уж она пустая», – весело подумал он, подталкивая вперед трясущегося толстяка. И хотя у радиста дрожали руки, он с легкостью прицелился в середину спины, выстрелил три раза подряд и тут же, отбросив револьвер, зарыдал, как и подобало сопливому мальчишке.
После первого выстрела Рауль и Пушок выскочили на палубу. Раньше к трапу подбежал Пушок. На последних ступенях он вытянул руку и открыл огонь. Три липида, прижавшись к рубке, поспешно отползли, у одного из них было прострелено ухо. В проеме двери стоял толстый глицид с поднятыми руками и что-то вопил на непонятном языке. Рауль, держа всех на мушке, обезоружил липидов и приказал им встать. Было удивительно, что Пушку так легко удалось их напугать; они даже не пытались оказать сопротивление. Крикнув Раулю, чтобы оп держал их у стены, Пушок вбежал в рубку, перепрыгнув через лежавшего ничком Медрано. Радист потянулся было, чтобы подобрать револьвер, но Рауль отшвырнул его ногой и принялся хлестать мальчишку по лицу, повторяя один и тот же вопрос. Услышав наконец утвердительный ответ, он ударил его еще раз, подхватил револьвер и выбежал на палубу. Пушок все понял без слов; наклонившись, он поднял тело Медрано п направился к трапу. Рауль прикрывал его, каждую минуту ожидая выстрела в спину. На нижней палубе они никого не встретили; крики раздавались где-то в другом месте. Они спустились еще по двум трапам и наконец добрались до каюты с морскими картами. Рауль забаррикадировал дверь столом; крики прекратились, вероятно, липиды без подкрепления не осмеливались нападать на них.
Атилио, положив Медрано на кусок брезента, смотрел на Рауля широко открытыми испуганными глазами; Рауль опустился на колени на забрызганный кровью пол. Он сделал все необходимое в подобных случаях, заранее зная, что это бесполезно.
– А может, его все же можно спасти, – говорил потрясенный Атилио. – Бог мой, сколько крови. Надо бы позвать врача.
– Поздно, – пробормотал Рауль, смотря на застывшее лицо Медрано. Он видел три отверстия в спине, одна пуля вышла у самого горла, и из этой рапы вытекла почти вся кровь. На губах Медрано выступило немного пены.
– Ладно, поднимай его и неси в каюту. Надо отнести его в каюту.
– Так, значит, он взаправду умер? – сказал Пушок.
– Да, старик, умер. Подожди, я тебе помогу.
– Не надо, он совсем легкий. Кто знает, может, еще оживет, поди, не так все серьезно.
– Пошли, – повторил Рауль.
Теперь Атилио еще осторожней шел по переходу, стараясь не задевать телом переборок. Рауль помог ему подняться по трапу. В левом коридоре было пусто; дверь в каюту Медрано была не заперта. Они уложили тело на постель, и Пушок, тяжело дыша, повалился в кресло. Но вот послышались всхлипывания, и Пушок затрясся от рыданий, закрыв лицо руками, время от времени он доставал платок и сморкался с каким-то хрипом. Рауль смотрел на застывшее лицо Медрано, словно чего-то ожидая, словно заразившись надеждой, уже покинувшей Атилио. Кровотечение прекратилось. Рауль принес из ванной мокрое полотенце и вытер Медрано губы, потом поднял воротник его куртки и прикрыл рану. Он вспомнил, что в таких случаях надо, не теряя времени, скрестить на груди руки, но почему-то вытянул их вдоль тела.
– Сукины дети, сволочи, – сказал Пушок, сморкаясь. – Только подумайте, сеньор. Ну что он им сделал такого, скажите на милость? Ведь мы же только из-за мальчонки пошли, в конце концов, просто хотели послать телеграмму. А теперь…
– Телеграмма уже отправлена, этому-то они по крайней мере не смогут помешать. У тебя, кажется, ключ от бара. Ступай выпусти всех оттуда и сообщи, что случилось. Будь осторожней с этими гадами, я подежурю в коридоре.
Пушок, опустив голову, снова высморкался и вышел. Странно, но он почти не запачкался кровью Медрано. Рауль закурил и сел в изножий кровати. Посмотрел на переборку, разделявшую каюты. Встал и принялся стучать в нее сначала слегка, потом все сильнее и сильнее. Затем опять сел. И вдруг вспомнил, что они проникли на корму, на эту проклятую корму. И что же они там увидели?
«А мне-то не все ли равно», – подумал он, пожимая плечами. И услышал, как отворилась дверь в каюте Лопеса.
XLII
– Входи давай, – приказал Пушок, которому поручили запереть глицида в каюте. – Ну и толстобрюхий же ты, мама миа. Как труба на пароходе.
Рауль быстро задал несколько вопросов по-английски, и глицид ответил на какой-то смеси английского с испанским. У него дрожали губы, вероятно, ему еще никогда не приходилось ощущать три дула, прижатых к животу. Он тут же сообразил, чего от пего хотят, и не сопротивлялся. Ему позволили опустить руки, предварительно обыскав.
– Дело обстоит так, – объяснил Рауль. – Надо идти, куда шел этот тип, подняться по еще одному трапу, и там, совсем рядом, будет радиорубка. В ней всю ночь дежурит радист, по, кажется, у него нет оружия.
– Вы во что-нибудь играете или заключили какое-то пари? – спросил глицид.
– Ты помалкивай, а то пристукну, – пригрозил Пушок, тыча глициду револьвером в ребра.
– Я пойду с ним, – сказал Медрано. – Если идти быстро, нас могут не заметить. А вам лучше остаться здесь. Если услышите выстрелы, поднимайтесь.
– Пойдемте втроем, – сказал Рауль. – С какой стати нам здесь оставаться?
– Потому что вчетвером нас могут сразу заметить. Прикройте меня сзади, в конце концов, не думаю, чтобы эти типы… – Не закончив фразы, он посмотрел на глицида.
– Вы с ума сошли, – сказал глицид.
Огорченный Пушок послушно приоткрыл дверь и удостоверился, что на палубе никого пет. В пепельно-сером свете палуба казалась мокрой. Медрано сунул револьвер в карман брюк, наведя его на ноги глицида. Рауль хотел было что-то сказать, но промолчал. Они вышли и стали подниматься по трапу. Недовольный Атилио смотрел на Рауля, точно послушный пес, и очень его этим растрогал.
– Медрано прав, – сказал Рауль. – Подождем здесь, может, он скоро вернется живой и невредимый.
– Это мне надо было пойти, – сказал Пушок.
– Подождем, – сказал Рауль. – Подождем еще.
Все это словно уже происходило в каком-то дешевом романе. Глицид сидел у передатчика с мокрым от пота лицом и трясущимися губами. Прислоняясь к косяку двери, Медрано держал в одной руке револьвер, в другой сигарету; спиной к нему, склонившись над аппаратом, двигал рычажки радист. Это был худой веснушчатый парень, который перепугался насмерть и никак не мог успокоиться. «Лишь бы не обманул», – подумал Медрано. Он надеялся, что примененные им выражения и дуло «смит-и-вессона», которое упиралось в спину радиста, сделают свое дело. Медрано с удовольствием затянулся, продолжая внимательно следить за радистом, хотя мысли его были далеко и грозный вид он сохранял лишь для перепуганного глицида. В левый иллюминатор начинал просачиваться дневной свет, от которого меркло скудное освещение радиорубки. Вдали послышался свисток, разговор на непонятном языке. Заработал передатчик, и раздался прерываемый икотой голос радиста. Медрано вспомнил трап, по которому они взбежали наверх – он с револьвером, нацеленным на толстые ляжки глицида, – внезапно открывшуюся перед ними пустую корму, вход в радиорубку, радиста с книгой, в страхе подскочившего на месте. Да, верно, теперь он видел это воочию, корма была пуста. Пепельно-серый горизонт, свинцовые волны, крутой изгиб борта – все это промелькнуло в одну секунду. Радист наладил связь с Буэнос-Айресом. Медрано слышал каждое слово телеграммы. Теперь глицид умолял глазами позволить ему достать из кармана платок, а радист повторял текст телеграммы. Да, корма пуста, это факт, но какое это имеет значение. Слова веснушчатого парня мешались с резким и определенным, почти болезненным ощущением от внезапной мысли, что корма пуста и это не имеет никакого значения, потому что главное заключалось совсем в другом, в чем-то неопределенном, что еще только зарождалось в неясном предчувствии, которое все сильней овладевало им. Стоя спиной к двери, он курил, и каждая затяжка словно приносила ему покой и умиротворение, стиравшие следы долгой двухдневной тревоги. То, что он испытывал, нельзя было назвать счастьем, его чувства были за пределом обычного. Как нежная музыка или удовольствие от выкуренной сигареты. А все остальное – по что могло для него значить все остальное теперь, когда on начинал примиряться с самим собой, сознавать, что это остальное уже не властно над старым эгоистическим порядком. «Возможно, счастье существует, но оно совсем другое», – подумал он. Он не знал почему, по то, что он находился здесь и видел перед собой корму (совершенно пустую), придавало ему уверенности, служило своего рода отправным пунктом. Сейчас, когда он был вдали от Клаудии, он чувствовал ее рядом, словно заслужил право быть подле нее. Все предшествующее значило так мало, все, кроме часа, проведенного в темноте, пока он дожидался вместе с Атилио и Раулем, часа подведения итогов, после чего он впервые почему-то обрел спокойствие, заслуженно или незаслуженно, просто примирившись с собой, выбросив за борт, как тряпичную куклу, свое старое «я», приняв истинное лицо Беттины, хотя знал, что у бедняжки Беттины, прозябавшей в Буэнос-Айресе, никогда не будет такого лица, разве только осуществится ее мечта об отдельном номере в отеле или она увидит своего прежнего забытого любовника так же, как он видел ее, как только видят в интимную минуту, не обозначенную ни на одних часах. Таков был итог, и он приносил боль и очищение.
В иллюминаторе мелькнула тень; глицид испуганно таращил глаза, и Медрано нехотя поднял револьвер, все еще надеясь, что игра с огнем не приведет к пожару. Над самым ухом просвистела пуля, Медрано услышал, как завизжал радист, в два прыжка подскочил к нему, оттолкнул его в сторону и, укрывшись за столом, крикнул глициду, чтобы он не двигался с места. Он различил чье-то лицо и блеск никеля в иллюминаторе; выстрелил, стараясь целиться ниже, лицо исчезло, раздались крики и громкие голоса. «Если я останусь здесь, Рауль и Атилио бросятся меня разыскивать, и их пристрелят», – мелькнуло у него в голове. Он поднял глицида с места, уткнув ему в снизу дуло, и заставил идти к двери. Навалясь грудью на аппарат, радист, дрожа всем телом и что-то бормоча, рылся в нижнем ящике. Медрано громко приказал глициду отворить дверь. «Оказалось, не такая уж она пустая», – весело подумал он, подталкивая вперед трясущегося толстяка. И хотя у радиста дрожали руки, он с легкостью прицелился в середину спины, выстрелил три раза подряд и тут же, отбросив револьвер, зарыдал, как и подобало сопливому мальчишке.
После первого выстрела Рауль и Пушок выскочили на палубу. Раньше к трапу подбежал Пушок. На последних ступенях он вытянул руку и открыл огонь. Три липида, прижавшись к рубке, поспешно отползли, у одного из них было прострелено ухо. В проеме двери стоял толстый глицид с поднятыми руками и что-то вопил на непонятном языке. Рауль, держа всех на мушке, обезоружил липидов и приказал им встать. Было удивительно, что Пушку так легко удалось их напугать; они даже не пытались оказать сопротивление. Крикнув Раулю, чтобы оп держал их у стены, Пушок вбежал в рубку, перепрыгнув через лежавшего ничком Медрано. Радист потянулся было, чтобы подобрать револьвер, но Рауль отшвырнул его ногой и принялся хлестать мальчишку по лицу, повторяя один и тот же вопрос. Услышав наконец утвердительный ответ, он ударил его еще раз, подхватил револьвер и выбежал на палубу. Пушок все понял без слов; наклонившись, он поднял тело Медрано п направился к трапу. Рауль прикрывал его, каждую минуту ожидая выстрела в спину. На нижней палубе они никого не встретили; крики раздавались где-то в другом месте. Они спустились еще по двум трапам и наконец добрались до каюты с морскими картами. Рауль забаррикадировал дверь столом; крики прекратились, вероятно, липиды без подкрепления не осмеливались нападать на них.
Атилио, положив Медрано на кусок брезента, смотрел на Рауля широко открытыми испуганными глазами; Рауль опустился на колени на забрызганный кровью пол. Он сделал все необходимое в подобных случаях, заранее зная, что это бесполезно.
– А может, его все же можно спасти, – говорил потрясенный Атилио. – Бог мой, сколько крови. Надо бы позвать врача.
– Поздно, – пробормотал Рауль, смотря на застывшее лицо Медрано. Он видел три отверстия в спине, одна пуля вышла у самого горла, и из этой рапы вытекла почти вся кровь. На губах Медрано выступило немного пены.
– Ладно, поднимай его и неси в каюту. Надо отнести его в каюту.
– Так, значит, он взаправду умер? – сказал Пушок.
– Да, старик, умер. Подожди, я тебе помогу.
– Не надо, он совсем легкий. Кто знает, может, еще оживет, поди, не так все серьезно.
– Пошли, – повторил Рауль.
Теперь Атилио еще осторожней шел по переходу, стараясь не задевать телом переборок. Рауль помог ему подняться по трапу. В левом коридоре было пусто; дверь в каюту Медрано была не заперта. Они уложили тело на постель, и Пушок, тяжело дыша, повалился в кресло. Но вот послышались всхлипывания, и Пушок затрясся от рыданий, закрыв лицо руками, время от времени он доставал платок и сморкался с каким-то хрипом. Рауль смотрел на застывшее лицо Медрано, словно чего-то ожидая, словно заразившись надеждой, уже покинувшей Атилио. Кровотечение прекратилось. Рауль принес из ванной мокрое полотенце и вытер Медрано губы, потом поднял воротник его куртки и прикрыл рану. Он вспомнил, что в таких случаях надо, не теряя времени, скрестить на груди руки, но почему-то вытянул их вдоль тела.
– Сукины дети, сволочи, – сказал Пушок, сморкаясь. – Только подумайте, сеньор. Ну что он им сделал такого, скажите на милость? Ведь мы же только из-за мальчонки пошли, в конце концов, просто хотели послать телеграмму. А теперь…
– Телеграмма уже отправлена, этому-то они по крайней мере не смогут помешать. У тебя, кажется, ключ от бара. Ступай выпусти всех оттуда и сообщи, что случилось. Будь осторожней с этими гадами, я подежурю в коридоре.
Пушок, опустив голову, снова высморкался и вышел. Странно, но он почти не запачкался кровью Медрано. Рауль закурил и сел в изножий кровати. Посмотрел на переборку, разделявшую каюты. Встал и принялся стучать в нее сначала слегка, потом все сильнее и сильнее. Затем опять сел. И вдруг вспомнил, что они проникли на корму, на эту проклятую корму. И что же они там увидели?
«А мне-то не все ли равно», – подумал он, пожимая плечами. И услышал, как отворилась дверь в каюте Лопеса.
XLII
Как и следовало ожидать, Пушок столкнулся с дамами в коридоре правого борта; все они были крайне возбуждены. В течение получаса они пытались сделать все возможное, чтобы открыть дверь бара и выпустить на свободу громогласных пленников, которые неустанно колотили кулаками и ногами по стенам своей темницы. Примостившись на узком трапе, ведущем но палубу, Фелипе и шофер дона Гало безучастно наблюдали за происходящим.
При виде Атилио растрепанные донья Пепа и донья Росита бросились к нему, но он, не говоря ни слова, отстранил их и прошел мимо. Сеньора Трехо, воплощение оскорбленной добродетели, скрестив на груди руки, воздвиглась перед ним и пронзила его взором, каким до сих пор удостаивала только своего мужа.
– Чудовища! Убийцы! Что вы наделали, бунтовщики проклятые! Бросьте этот револьвер, я вам говорю!
– А ну, дайте пройти, донья, – сказал Пушок. – Сами вопите, что надо их выпустить, а не даете проходу. Так что ж мне делать, скажите на милость?
Освободившись от судорожных объятий матери, Нелли бросилась к Пушку.
– Тебя убьют! Тебя убьют! Зачем вы это сделали? Сейчас придут офицеры и всех нас схватят!
– Не говори белиберду, – сказал Пушок. – Все это ерунда, знала бы ты, что случилось… Лучше не буду говорить.
– У тебя кровь на рубашке! – завопила Нелли. – Мама! Мама!
– Дашь ты мне наконец пройти, – сказал Пушок. – Это кровь сеньора Лопеса от того раза, когда его побили. Да не верещи ты так.
Он отстранил ее свободной рукой и поднялся по узкому трапу. Внизу сеньоры завизжали сильней, увидев, что он поднял револьвер, прежде чем сунуть ключ в замочную скважину. Но вдруг все затихли, и дверь распахнулась настежь.
– Тихонечко, – сказал Пушок. – Ты, че, выходи первым и смотри не шебаршись, а то всажу тебе свинца в черепок.
Глицид ошалело взглянул па Пушка и, быстро спустившись по трапу, направился к задраенной двери, но всеобщее внимание тут же привлекли показавшиеся в дверях бара сеньор Трехо, доктор Рестелли и дон Гало, которых встретили криками, плачем и причитаниями. Последним вышел Лусио, вызывающе глядя на Атилио.
– Ты не очень-то рыпайся, – сказал ему Атилио. – Сейчас мне некогда с тобой толковать, а потом, если хочешь, отложу пушку и набью тебе морду, хорошенько набью.
– Уж ты набьешь, – сказал Лусио, спускаясь по трапу. Нора смотрела на них, не произнося ни слова. Лусио схватил ее за руку и насильно уволок в каюту.
Пушок, окинув взглядом бар, где за стойкой неподвижно стоял метрдотель, опустил револьвер в карман брюк.
– Да помолчите вы, – сказал он, останавливаясь на верхней ступеньке. – Разве не знаете, что ребенок болен, как же у него не будет подниматься температура.
– Чудовище! – крикнула сеньора Трехо, удалявшаяся в сопровождении своего супруга и Фелипе. – Я это так не оставлю! В тюрьму, на цепь и в наручники! Как отъявленных преступников! Похитители, бандиты!
– Атилио! Атилио! – стенала Нелли, ломая руки. – Что там случилось? Почему ты запер этих сеньоров?
Пушок открыл было рот, чтобы брякнуть первое, что пришло ему в голову, разумеется грубость. Но промолчал, крепко прижав дуло револьвера к полу. Он стоял на второй ступеньке и, возможно, поэтому вдруг почувствовал себя недосягаемым для этих выкриков, вопросов, гневных упреков и проклятий. «Пойду.лучше посмотрю, как там малыш, – подумал он. – Надо же сказать его матери, что мы все же отбили телеграмму».
Ou прошел мимо женщин, теснившихся с протянутыми к нему руками и отверстыми ртами – издали можно было подумать, что они поздравляют его с одержанной победой.
Персио заснул, прикорнув па кровати Клаудии. На рассвете она укрыла ему ноги одеялом, окинув благодарным взглядом его тщедушную фигурку, его новую, но уже мятую и запачканную одежду. Потом подошла к постели Хорхе и прислушалась к его дыханию. Приняв в третий раз лекарство, Хорхе крепко заснул. Потрогав ему лоб, Клаудиа немного успокоилась. Она вдруг почувствовала себя такой усталой, будто не спала несколько ночей подряд, и все же не хотела лечь рядом с сыном, она знала, что скоро кто-нибудь придет с известием или с рассказом о все тех же событиях, о запутанных лабиринтах, где уже сорок восемь часов бродили ее друзья, сами толком не зная почему.
Приоткрылась дверь, и показалось лицо Лопеса, все в синяках. Клаудиа не удивилась, что он не постучал, она даже не обратила внимания на громкие голоса и крики женщин в коридоре. Она поманила его рукой, приглашая войти.
– Хорхе стало лучше, оп спал почти два часа подряд. Но что с вами?…
– О, пустяки, – сказал Лопес, ощупывая челюсть. – Больно немного, когда разговариваешь, поэтому я буду немногословен. Я очень рад, что Хорхе лучше. Нашим друзьям наконец удалось послать телеграмму в Буэнос-Айрес.
– Какая нелепость, – сказала Клаудиа.
– Да, теперь это выглядит нелепо.
Клаудиа опустила голову.
– Словом, дело сделано, – сказал Лопес – Хуже всего то, что пришлось стрелять, типы с кормы их не пропускали. Даже не верится, мы почти не знаем друг друга, двухдневная дружба, если, можно назвать это дружбой, н тем не менее…
– Что-то случилось с Габриэлем?
Вопрос прозвучал, скорее, как утверждение, и Лопес лишь молча посмотрел на нее. Клаудиа поднялась с открытым ртом. Подурневшая, почти смешная. Она сделала неверный шаг вперед, и ей пришлось схватиться за спинку кресла.
– Его отнесли в каюту, – сказал Лопес – Давайте я побуду с Хорхе.
Рауль, дожидавшийся в коридоре, впустил Клаудиу и закрыл дверь. Револьвер в кармане начинал мешать ему; глупо было думать, что глициды предпримут ответные шаги. Так или иначе, на этом все должно кончиться, не на войне же они в конце концов. Ему хотелось пойти в правый коридор, туда, откуда доносились выкрики дона Гало и тирады доктора Рестелли, прерываемые воплями дам. «Бедняги, – подумал Рауль, – мы им испортили все путешествие…» Увидев Атилио, который робко заглянул в каюту Клаудии, Рауль последовал за ним. Во рту, как на рассвете, появился неприятный привкус. «Действительно ли то была пластинка Ивора Новелло?» – подумал он, отгоняя от себя образ Паулы, который вновь начал его преследовать. Смирившись, он прикрыл глаза и увидел ее такой, какой она пришла в каюту Медрано вслед за Лопесом: в пеньюаре, с красиво распущенными волосами, – такой, какой он привык любоваться по утрам.
– Наконец-то, наконец, – сказал Рауль.
Отворив дверь, он вошел. Атилио и Лопес тихо разговаривали, Персио дышал с каким-то присвистом, что очень вязалось со всем его обликом. Приложив палец к губам, к Раулю подошел Атилио.
– Малышу стало лучше, – пробормотал он. – Мать говорит, что у него нет жара. Отлично спал всю ночь.
– Чудесно, – сказал Лопес.
– А теперь я пойду к себе, немного потолкую с невестой и старухами, – сказал Пушок, – Ох и всполошились они, мама миа. И охота им кровь себе портить.
Рауль посмотрел вслед Пушку и сел рядом с Лопесом, который предложил ему сигарету. Не сговариваясь, они отодвинули кресла подальше от постели Хорхе и некоторое время курили молча. Рауль догадался, что Лопес благодарен ему за то, что он пришел и дает возможность выяснить отношения.
– Итак, – сказал Лопес отрывисто. – Во-первых, я считаю себя виновным в случившемся. Я знаю, что это глупо, такое могло случиться с любым, и все же я поступил плохо, оставив вас, когда вы… – У него пресекся голос, сделав над собой усилие, он проглотил слюну. – И во-вторых, я переспал с Паулой, – сказал он наконец, смотря на Рауля, вертевшего в пальцах сигарету.
– Первое – пустяки, – сказал Рауль. – Вы были не в состоянии продолжать вылазку, тем более что она не предвещала ни какой опасности. Что касается второго, то Паула, вероятно, сказала вам, что вы не обязаны давать мне никаких объяснений.
– Объяснений, конечно, – сказал Лопес смущенно. – И все же…
– Так или иначе, благодарю вас. С вашей стороны это очень мило.
– Мама, – позвал Хорхе. – Мама, ты где?
Персио встрепенулся и подскочил к постели Хорхе. Рауль и Лопес, не двигаясь, ожидали.
– Персио, – сказал Хорхе, приподнимаясь. – Знаешь, какой я видел сон? Что па планете шел снег. Правда, Персио, такой снег, такие хлопья, как… ну прямо как…
– Ты чувствуешь себя лучше? – спросил Персио, смотря на пего и словно боясь приблизиться и разрушить это колдовство.
– Мне совсем хорошо, – сказал Хорхе. – Я хочу есть, че, пойди скажи маме, чтобы принесла мне кофе с молоком. Кто это там? А, как дела? А почему вы здесь?
– Просто так, – сказал Лопес – Пришли проведать тебя.
– А что у тебя с носом, че? Ты упал?
– Нет, – ответил Лопес, поднимаясь. – Просто я очень сильно сморкнулся. Со мной часто так бывает. Всего хорошего, я еще приду проведать тебя.
Рауль вышел следом. Пора было спрятать куда-нибудь револьвер, который все сильнее оттягивал ему карман, и все же сначала он решил заглянуть па носовую палубу, уже залитую солнцем. Здесь никого не было, Рауль сел на ступеньку трапа и, прищурившись, окинул взглядом море и небо. От бессонной ночи, сигарет и выпитого виски, от сверкающего моря и ветра в лицо у него заболели глаза. Подождав, пока глаза привыкнут к свету, он подумал, что пора уже вернуться к действительности, если это будет возвращением к действительности.
«Никаких анализов, дорогой, – приказал он себе, – Ванну, хорошую ванну в каюте, которая теперь будет только твоей, пока длится путешествие, и бог знает, сколько оно продлится, если я, конечно, не ошибаюсь». И лучше бы oн не ошибался, иначе Медрано напрасно отдал свою жизнь. Ему теперь все равно: продолжится путешествие или закончится еще какой-нибудь историей; слишком сильно был обложен язык, чтобы сделать правильный вывод. Вот когда он проснется после того, как примет ванну, выпьет полный стакан впеки и проспит целый день, тогда он сможет что-то принять, а что-то отвергнуть. А теперь ему все безразлично: и рвота на полу, и выздоровление Хорхе, и даже три отверстия в штормовке. Он походил на игрока в покер, который нерешительно держит в руках всю колоду, но, когда он решится, если вообще решится, он выложит один за другим джокера, туза, даму и короля… Он глубоко вздохнул; море было какое-то сказочно синее, такой цвет он видел во сне, когда летал на странных прозрачных машинах, Он закрыл лицо руками и спросил себя, а жив ли он. Вероятно, все же жив, потому что заметил, как смолкли машины «Малькольма».
Прежде чем выйти, Паула и Лопес задернули занавески на иллюминаторе, и каюта погрузилась в желтоватый полумрак, который словно стер всякое выражение на лице Медрано. Оцепеневшая у изножия кровати с протянутой к двери рукой, словно она все еще закрывала ее, Клаудиа смотрела па Габриэля. В коридоре слышались приглушенные голоса и шаги, по ничто, казалось, не могло нарушить безмолвную тишину, в которую вступила Клаудиа, прорезать этот ватный воздух в каюте, окутавший тело, распростертое на постели, в беспорядке разбросанные вещи, полотенца, кинутые в угол.
Она медленно приблизилась, села в кресло, подвинутое Раулем, и посмотрела Медрано в лицо. Она могла бы без особых усилий говорить, отвечать па любые вопросы: горло у ней не сдавило и не было слез, чтобы оплакивать Габриэля. Внутри ее тоже все было ватное, густое и холодное, как в маленьком мире аквариума или стеклянного шара. Да, это так: только что убили Габриэля. Он лежал перед пей мертвый, этот незнакомый ей мужчина, с которым она всего несколько раз беседовала за это короткое морское путешествие. Между ними не было ни близости, ни отчужденности, нечего было взвешивать и подсчитывать; смерть пришла на эту неуклюжую сцепу прежде, чем жизнь, нарушив всю игру, лишив ее и того смысла, какой она могла бы иметь в эти часы в открытом море. Этот человек провел часть ночи у постели больного Хорхе, но что-то повернулось, чуть изменилась обстановка (каюты так похожи одна на другую, у постановщика не было возможности переменить декорацию), и вот уже Клаудиа сидит у постели мертвого Габриэля. Всю долгую ночь ее разум и здравый смысл никак не могли совладать со страхом за жизнь Хорхе, и, когда смерть начинала казаться ей неизбежной, единственное, что хоть немного успокаивало се, была мысль о Габриэле, который находился где-то рядом, то ли в баре за чашкой кофе, то ли дежурил в коридоре пли разыскивал спрятавшегося на корме врача. И снова что-то поворачивается, и Хорхе опять живой, такой, как всегда, словно ничего не случилось, а была лишь обычная детская болезнь, мрачные мысли глухой ночью и усталость; словно ничего не случилось, словно Габриэль, утомившись после бессонной ночи, прилег отдохнуть, а потом опять придет к ней и будет играть с Хорхе.
Она видела воротник штормовки, прикрывавший его горло; потом начала различать темные пятна па материи, кровь, запекшуюся в уголках рта. Это он сделал ради Хорхе, значит, ради нее; он умер ради нее и ради Хорхе, ради нее была эта кровь и эта куртка, воротник которой кто-то поднял и расправил, и эти руки, вытянутые поливам, эти ноги, укрытые походным одеялом, эти всклокоченные волосы, этот слегка задранный подбородок и запрокинутый лоб, словно ушедший в низкую подушку. Она не могла оплакивать его, нельзя же оплакивать того, кого едва знаешь – симпатичного, вежливого и, возможно, чуточку влюбленного в нее мужчину, вероятно достаточно храброго, чтобы не стерпеть унижений этого путешествия, по кем он был для нее? Всего несколько часов приятной беседы, духовная близость, точнее, лишь возможность близости, сильная и ласковая рука в ее руке, поцелуй в лобик Хорхе, взаимное доверие, чашка горячего кофе. Жизнь действует слишком медленно и скрытно, чтобы обнаружить сразу всю свою глубину; должно было многое произойти или не произойти вовсе, как это и случилось, они должны были сближаться постепенно, с разлуками и отступлениями, размолвками и примирениями, пока не преодолели бы все, что их разъединяло, и не стали бы друг другу необходимы. Смотря па пего с легким упреком и досадой, она подумала, что он нуждался в ней и что это было предательством и трусостью уйти вот так, отказавшись от встречи с нею. Склонившись над ним без страха и жалости, она укоряла его, отказывала ему в праве умереть прежде, чем он остался жить в пен, начал жить в ней по-настоящему. Он оставил по себе лишь приятное воспоминание, подобное воспоминанию о летнем отпуске, отеле, неясные черты да память о нескольких минутах, когда готов был сказать правду, оставил имя женщины, принадлежавшей ему, фразы, которые любил повторять, рассказ о детских годах, ощущение от сильной и крепкой руки, привычку сдержанно улыбаться и пи о чем по расспрашивать. Он ушел, словно чего-то испугался, избрав самое немыслимое бегство – в мертвую неподвижность н лицемерное молчание. Он отказался ждать ее, добиваться ее, преодолевать час за часом время, которое оставалось до встречи. Зачем теперь целовать этот холодный лоб, причесывать дрожащими пальцами эти слипшиеся, спутанные волосы, зачем что-то теплое струится из ее глаз па это лицо, отрешенное навеки и более далекое, чем любой образ прошлого. Она никогда не сможет простить ему и всякий раз, вспоминая о нем. станет упрекать его в том, что он лишил ее возможности по-новому ощущать время, само течение которого и жизнь в самой сердцевине жизни возродили бы ее, освободили, сожгли, потребовали бы от нее то, чего никогда не требовало ее прежнее существование. В висках словно глухо вращались шестерни, и она чувствовала, что время без пего будет длиться так же бесконечно, как раньше, как время без Леона, как время па улице Хуана Баутисты Альберди, когда на свет появился Хорхе, служивший ей лишь предлогом, материнским обманом, алиби, которое оправдывало ее инертность, чтение легких романов, радио по вечерам, ночные походы в кино, бесконечные разговоры по телефону, февральские поездки в Мирамар. Всему этому можно было бы положить конец, если бы он не лежал здесь, как явное доказательство того, что она ограблена и покинута, если бы он не позволил как дурак убить себя, чтобы не жить в ней и не оживить ее своей жизнью.
При виде Атилио растрепанные донья Пепа и донья Росита бросились к нему, но он, не говоря ни слова, отстранил их и прошел мимо. Сеньора Трехо, воплощение оскорбленной добродетели, скрестив на груди руки, воздвиглась перед ним и пронзила его взором, каким до сих пор удостаивала только своего мужа.
– Чудовища! Убийцы! Что вы наделали, бунтовщики проклятые! Бросьте этот револьвер, я вам говорю!
– А ну, дайте пройти, донья, – сказал Пушок. – Сами вопите, что надо их выпустить, а не даете проходу. Так что ж мне делать, скажите на милость?
Освободившись от судорожных объятий матери, Нелли бросилась к Пушку.
– Тебя убьют! Тебя убьют! Зачем вы это сделали? Сейчас придут офицеры и всех нас схватят!
– Не говори белиберду, – сказал Пушок. – Все это ерунда, знала бы ты, что случилось… Лучше не буду говорить.
– У тебя кровь на рубашке! – завопила Нелли. – Мама! Мама!
– Дашь ты мне наконец пройти, – сказал Пушок. – Это кровь сеньора Лопеса от того раза, когда его побили. Да не верещи ты так.
Он отстранил ее свободной рукой и поднялся по узкому трапу. Внизу сеньоры завизжали сильней, увидев, что он поднял револьвер, прежде чем сунуть ключ в замочную скважину. Но вдруг все затихли, и дверь распахнулась настежь.
– Тихонечко, – сказал Пушок. – Ты, че, выходи первым и смотри не шебаршись, а то всажу тебе свинца в черепок.
Глицид ошалело взглянул па Пушка и, быстро спустившись по трапу, направился к задраенной двери, но всеобщее внимание тут же привлекли показавшиеся в дверях бара сеньор Трехо, доктор Рестелли и дон Гало, которых встретили криками, плачем и причитаниями. Последним вышел Лусио, вызывающе глядя на Атилио.
– Ты не очень-то рыпайся, – сказал ему Атилио. – Сейчас мне некогда с тобой толковать, а потом, если хочешь, отложу пушку и набью тебе морду, хорошенько набью.
– Уж ты набьешь, – сказал Лусио, спускаясь по трапу. Нора смотрела на них, не произнося ни слова. Лусио схватил ее за руку и насильно уволок в каюту.
Пушок, окинув взглядом бар, где за стойкой неподвижно стоял метрдотель, опустил револьвер в карман брюк.
– Да помолчите вы, – сказал он, останавливаясь на верхней ступеньке. – Разве не знаете, что ребенок болен, как же у него не будет подниматься температура.
– Чудовище! – крикнула сеньора Трехо, удалявшаяся в сопровождении своего супруга и Фелипе. – Я это так не оставлю! В тюрьму, на цепь и в наручники! Как отъявленных преступников! Похитители, бандиты!
– Атилио! Атилио! – стенала Нелли, ломая руки. – Что там случилось? Почему ты запер этих сеньоров?
Пушок открыл было рот, чтобы брякнуть первое, что пришло ему в голову, разумеется грубость. Но промолчал, крепко прижав дуло револьвера к полу. Он стоял на второй ступеньке и, возможно, поэтому вдруг почувствовал себя недосягаемым для этих выкриков, вопросов, гневных упреков и проклятий. «Пойду.лучше посмотрю, как там малыш, – подумал он. – Надо же сказать его матери, что мы все же отбили телеграмму».
Ou прошел мимо женщин, теснившихся с протянутыми к нему руками и отверстыми ртами – издали можно было подумать, что они поздравляют его с одержанной победой.
Персио заснул, прикорнув па кровати Клаудии. На рассвете она укрыла ему ноги одеялом, окинув благодарным взглядом его тщедушную фигурку, его новую, но уже мятую и запачканную одежду. Потом подошла к постели Хорхе и прислушалась к его дыханию. Приняв в третий раз лекарство, Хорхе крепко заснул. Потрогав ему лоб, Клаудиа немного успокоилась. Она вдруг почувствовала себя такой усталой, будто не спала несколько ночей подряд, и все же не хотела лечь рядом с сыном, она знала, что скоро кто-нибудь придет с известием или с рассказом о все тех же событиях, о запутанных лабиринтах, где уже сорок восемь часов бродили ее друзья, сами толком не зная почему.
Приоткрылась дверь, и показалось лицо Лопеса, все в синяках. Клаудиа не удивилась, что он не постучал, она даже не обратила внимания на громкие голоса и крики женщин в коридоре. Она поманила его рукой, приглашая войти.
– Хорхе стало лучше, оп спал почти два часа подряд. Но что с вами?…
– О, пустяки, – сказал Лопес, ощупывая челюсть. – Больно немного, когда разговариваешь, поэтому я буду немногословен. Я очень рад, что Хорхе лучше. Нашим друзьям наконец удалось послать телеграмму в Буэнос-Айрес.
– Какая нелепость, – сказала Клаудиа.
– Да, теперь это выглядит нелепо.
Клаудиа опустила голову.
– Словом, дело сделано, – сказал Лопес – Хуже всего то, что пришлось стрелять, типы с кормы их не пропускали. Даже не верится, мы почти не знаем друг друга, двухдневная дружба, если, можно назвать это дружбой, н тем не менее…
– Что-то случилось с Габриэлем?
Вопрос прозвучал, скорее, как утверждение, и Лопес лишь молча посмотрел на нее. Клаудиа поднялась с открытым ртом. Подурневшая, почти смешная. Она сделала неверный шаг вперед, и ей пришлось схватиться за спинку кресла.
– Его отнесли в каюту, – сказал Лопес – Давайте я побуду с Хорхе.
Рауль, дожидавшийся в коридоре, впустил Клаудиу и закрыл дверь. Револьвер в кармане начинал мешать ему; глупо было думать, что глициды предпримут ответные шаги. Так или иначе, на этом все должно кончиться, не на войне же они в конце концов. Ему хотелось пойти в правый коридор, туда, откуда доносились выкрики дона Гало и тирады доктора Рестелли, прерываемые воплями дам. «Бедняги, – подумал Рауль, – мы им испортили все путешествие…» Увидев Атилио, который робко заглянул в каюту Клаудии, Рауль последовал за ним. Во рту, как на рассвете, появился неприятный привкус. «Действительно ли то была пластинка Ивора Новелло?» – подумал он, отгоняя от себя образ Паулы, который вновь начал его преследовать. Смирившись, он прикрыл глаза и увидел ее такой, какой она пришла в каюту Медрано вслед за Лопесом: в пеньюаре, с красиво распущенными волосами, – такой, какой он привык любоваться по утрам.
– Наконец-то, наконец, – сказал Рауль.
Отворив дверь, он вошел. Атилио и Лопес тихо разговаривали, Персио дышал с каким-то присвистом, что очень вязалось со всем его обликом. Приложив палец к губам, к Раулю подошел Атилио.
– Малышу стало лучше, – пробормотал он. – Мать говорит, что у него нет жара. Отлично спал всю ночь.
– Чудесно, – сказал Лопес.
– А теперь я пойду к себе, немного потолкую с невестой и старухами, – сказал Пушок, – Ох и всполошились они, мама миа. И охота им кровь себе портить.
Рауль посмотрел вслед Пушку и сел рядом с Лопесом, который предложил ему сигарету. Не сговариваясь, они отодвинули кресла подальше от постели Хорхе и некоторое время курили молча. Рауль догадался, что Лопес благодарен ему за то, что он пришел и дает возможность выяснить отношения.
– Итак, – сказал Лопес отрывисто. – Во-первых, я считаю себя виновным в случившемся. Я знаю, что это глупо, такое могло случиться с любым, и все же я поступил плохо, оставив вас, когда вы… – У него пресекся голос, сделав над собой усилие, он проглотил слюну. – И во-вторых, я переспал с Паулой, – сказал он наконец, смотря на Рауля, вертевшего в пальцах сигарету.
– Первое – пустяки, – сказал Рауль. – Вы были не в состоянии продолжать вылазку, тем более что она не предвещала ни какой опасности. Что касается второго, то Паула, вероятно, сказала вам, что вы не обязаны давать мне никаких объяснений.
– Объяснений, конечно, – сказал Лопес смущенно. – И все же…
– Так или иначе, благодарю вас. С вашей стороны это очень мило.
– Мама, – позвал Хорхе. – Мама, ты где?
Персио встрепенулся и подскочил к постели Хорхе. Рауль и Лопес, не двигаясь, ожидали.
– Персио, – сказал Хорхе, приподнимаясь. – Знаешь, какой я видел сон? Что па планете шел снег. Правда, Персио, такой снег, такие хлопья, как… ну прямо как…
– Ты чувствуешь себя лучше? – спросил Персио, смотря на пего и словно боясь приблизиться и разрушить это колдовство.
– Мне совсем хорошо, – сказал Хорхе. – Я хочу есть, че, пойди скажи маме, чтобы принесла мне кофе с молоком. Кто это там? А, как дела? А почему вы здесь?
– Просто так, – сказал Лопес – Пришли проведать тебя.
– А что у тебя с носом, че? Ты упал?
– Нет, – ответил Лопес, поднимаясь. – Просто я очень сильно сморкнулся. Со мной часто так бывает. Всего хорошего, я еще приду проведать тебя.
Рауль вышел следом. Пора было спрятать куда-нибудь револьвер, который все сильнее оттягивал ему карман, и все же сначала он решил заглянуть па носовую палубу, уже залитую солнцем. Здесь никого не было, Рауль сел на ступеньку трапа и, прищурившись, окинул взглядом море и небо. От бессонной ночи, сигарет и выпитого виски, от сверкающего моря и ветра в лицо у него заболели глаза. Подождав, пока глаза привыкнут к свету, он подумал, что пора уже вернуться к действительности, если это будет возвращением к действительности.
«Никаких анализов, дорогой, – приказал он себе, – Ванну, хорошую ванну в каюте, которая теперь будет только твоей, пока длится путешествие, и бог знает, сколько оно продлится, если я, конечно, не ошибаюсь». И лучше бы oн не ошибался, иначе Медрано напрасно отдал свою жизнь. Ему теперь все равно: продолжится путешествие или закончится еще какой-нибудь историей; слишком сильно был обложен язык, чтобы сделать правильный вывод. Вот когда он проснется после того, как примет ванну, выпьет полный стакан впеки и проспит целый день, тогда он сможет что-то принять, а что-то отвергнуть. А теперь ему все безразлично: и рвота на полу, и выздоровление Хорхе, и даже три отверстия в штормовке. Он походил на игрока в покер, который нерешительно держит в руках всю колоду, но, когда он решится, если вообще решится, он выложит один за другим джокера, туза, даму и короля… Он глубоко вздохнул; море было какое-то сказочно синее, такой цвет он видел во сне, когда летал на странных прозрачных машинах, Он закрыл лицо руками и спросил себя, а жив ли он. Вероятно, все же жив, потому что заметил, как смолкли машины «Малькольма».
Прежде чем выйти, Паула и Лопес задернули занавески на иллюминаторе, и каюта погрузилась в желтоватый полумрак, который словно стер всякое выражение на лице Медрано. Оцепеневшая у изножия кровати с протянутой к двери рукой, словно она все еще закрывала ее, Клаудиа смотрела па Габриэля. В коридоре слышались приглушенные голоса и шаги, по ничто, казалось, не могло нарушить безмолвную тишину, в которую вступила Клаудиа, прорезать этот ватный воздух в каюте, окутавший тело, распростертое на постели, в беспорядке разбросанные вещи, полотенца, кинутые в угол.
Она медленно приблизилась, села в кресло, подвинутое Раулем, и посмотрела Медрано в лицо. Она могла бы без особых усилий говорить, отвечать па любые вопросы: горло у ней не сдавило и не было слез, чтобы оплакивать Габриэля. Внутри ее тоже все было ватное, густое и холодное, как в маленьком мире аквариума или стеклянного шара. Да, это так: только что убили Габриэля. Он лежал перед пей мертвый, этот незнакомый ей мужчина, с которым она всего несколько раз беседовала за это короткое морское путешествие. Между ними не было ни близости, ни отчужденности, нечего было взвешивать и подсчитывать; смерть пришла на эту неуклюжую сцепу прежде, чем жизнь, нарушив всю игру, лишив ее и того смысла, какой она могла бы иметь в эти часы в открытом море. Этот человек провел часть ночи у постели больного Хорхе, но что-то повернулось, чуть изменилась обстановка (каюты так похожи одна на другую, у постановщика не было возможности переменить декорацию), и вот уже Клаудиа сидит у постели мертвого Габриэля. Всю долгую ночь ее разум и здравый смысл никак не могли совладать со страхом за жизнь Хорхе, и, когда смерть начинала казаться ей неизбежной, единственное, что хоть немного успокаивало се, была мысль о Габриэле, который находился где-то рядом, то ли в баре за чашкой кофе, то ли дежурил в коридоре пли разыскивал спрятавшегося на корме врача. И снова что-то поворачивается, и Хорхе опять живой, такой, как всегда, словно ничего не случилось, а была лишь обычная детская болезнь, мрачные мысли глухой ночью и усталость; словно ничего не случилось, словно Габриэль, утомившись после бессонной ночи, прилег отдохнуть, а потом опять придет к ней и будет играть с Хорхе.
Она видела воротник штормовки, прикрывавший его горло; потом начала различать темные пятна па материи, кровь, запекшуюся в уголках рта. Это он сделал ради Хорхе, значит, ради нее; он умер ради нее и ради Хорхе, ради нее была эта кровь и эта куртка, воротник которой кто-то поднял и расправил, и эти руки, вытянутые поливам, эти ноги, укрытые походным одеялом, эти всклокоченные волосы, этот слегка задранный подбородок и запрокинутый лоб, словно ушедший в низкую подушку. Она не могла оплакивать его, нельзя же оплакивать того, кого едва знаешь – симпатичного, вежливого и, возможно, чуточку влюбленного в нее мужчину, вероятно достаточно храброго, чтобы не стерпеть унижений этого путешествия, по кем он был для нее? Всего несколько часов приятной беседы, духовная близость, точнее, лишь возможность близости, сильная и ласковая рука в ее руке, поцелуй в лобик Хорхе, взаимное доверие, чашка горячего кофе. Жизнь действует слишком медленно и скрытно, чтобы обнаружить сразу всю свою глубину; должно было многое произойти или не произойти вовсе, как это и случилось, они должны были сближаться постепенно, с разлуками и отступлениями, размолвками и примирениями, пока не преодолели бы все, что их разъединяло, и не стали бы друг другу необходимы. Смотря па пего с легким упреком и досадой, она подумала, что он нуждался в ней и что это было предательством и трусостью уйти вот так, отказавшись от встречи с нею. Склонившись над ним без страха и жалости, она укоряла его, отказывала ему в праве умереть прежде, чем он остался жить в пен, начал жить в ней по-настоящему. Он оставил по себе лишь приятное воспоминание, подобное воспоминанию о летнем отпуске, отеле, неясные черты да память о нескольких минутах, когда готов был сказать правду, оставил имя женщины, принадлежавшей ему, фразы, которые любил повторять, рассказ о детских годах, ощущение от сильной и крепкой руки, привычку сдержанно улыбаться и пи о чем по расспрашивать. Он ушел, словно чего-то испугался, избрав самое немыслимое бегство – в мертвую неподвижность н лицемерное молчание. Он отказался ждать ее, добиваться ее, преодолевать час за часом время, которое оставалось до встречи. Зачем теперь целовать этот холодный лоб, причесывать дрожащими пальцами эти слипшиеся, спутанные волосы, зачем что-то теплое струится из ее глаз па это лицо, отрешенное навеки и более далекое, чем любой образ прошлого. Она никогда не сможет простить ему и всякий раз, вспоминая о нем. станет упрекать его в том, что он лишил ее возможности по-новому ощущать время, само течение которого и жизнь в самой сердцевине жизни возродили бы ее, освободили, сожгли, потребовали бы от нее то, чего никогда не требовало ее прежнее существование. В висках словно глухо вращались шестерни, и она чувствовала, что время без пего будет длиться так же бесконечно, как раньше, как время без Леона, как время па улице Хуана Баутисты Альберди, когда на свет появился Хорхе, служивший ей лишь предлогом, материнским обманом, алиби, которое оправдывало ее инертность, чтение легких романов, радио по вечерам, ночные походы в кино, бесконечные разговоры по телефону, февральские поездки в Мирамар. Всему этому можно было бы положить конец, если бы он не лежал здесь, как явное доказательство того, что она ограблена и покинута, если бы он не позволил как дурак убить себя, чтобы не жить в ней и не оживить ее своей жизнью.