– Но это немало.
   – Если смотреть со стороны или ценить прежде всего материнскую самоотверженность. Но все дело в том, что я не только мать Хорхе. Я уже говорила вам, мой брак был ошибкой, но не менее ошибочно слишком долго загорать на пляже. Ошибаются от избытка красоты или счастья… но в конечном счете важен результат. Так или иначе, в моем прошлом было много прекрасного, и принести его в жертву ради других таких же нужных и прекрасных вещей не значит найти утешение. Дайте мне выбрать между Браком и Пикассо, и я, конечно, выберу Брака (если это та картина, о которой я сейчас думаю), но не перестану жалеть, что у меня в гостиной не будет и восхитительного Пикассо…
   Она невесело рассмеялась, и Медрано положил руку ей на плечо.
   – Вам ничто не мешает стать больше чем только матерью Хорхе, – сказал он. – Почему женщины, которые остаются одни, почти всегда теряют интерес к жизни, покоряются судьбе? Они держатся за нас, а мы, мужчины, думаем, что они прокладывают нам путь. Вы, кажется, не из тех женщин, что считают материнство единственной своей обязанностью. Я уверен, вы способны осуществить все свои замыслы, удовлетворить все свои желания.
   – О, мои желания, – сказала Клаудиа. – Я предпочла бы вовсе не иметь их или, во всяком случае, покончить со многими. Возможно, тогда…
   – Тогда, продолжая любить своего мужа, вы причините себе вред?
   – Не знаю, люблю ли я его, – сказала Клаудиа. – Порой я думаю, что никогда и не любила. Слишком легко я рассталась с ним. Как вы, например, с Беттиной, по-моему, вы даже не были влюблены в нее.
   – А он? Никогда не делал попытки примириться? Так и позволил вам уйти?
   – О, он по три раза в год ездил на нейрологические конгрессы, – сказала Клаудиа без всякой обиды. – Еще до оформления развода у него была подруга в Монтевидео. Он сказал об этом, чтобы успокоить меня: вероятно, подозревал, что меня мучит… скажем, чувство вины.
   Они увидели, как Фелипе поднялся по трапу правого борта, Встретился с Раулем и оба удалились по коридору. На палубу спустилась Беба и уселась в кресло, где недавно сидела ее мамаша. Они улыбнулись ей. Беба улыбнулась им. Бедняжка, она, как всегда, была одна.
   – Здесь очень хорошо, – сказал Медрано.
   – О да, – отозвалась Беба. – Я уже больше не могу на солнце. Но вообще-то я люблю жариться.
   Медрано уже собирался было спросить, почему она не купается, но благоразумно промолчал. «Чего доброго, попаду впросак», – подумал он, раздраженный тем, что прервался его разговор с Клаудией. Клаудиа спросила что-то насчет пряжки, найденной Хорхе в столовой. Закурив, Медрано глубже уселся в кресле. Чувство вины, все это слова, слова. Чувство вины. Словно такая женщина, как Клаудиа, могла… Он окинул ее взглядом, она улыбнулась. Беба оживилась, доверчиво придвинула свое кресло. Наконец-то ей удастся поговорить со взрослыми людьми. «Нет, – думал Медрано, – у нее не должно быть чувства вины. Виноват мужчина, который теряет такую женщину. Но возможно, он не был в нее влюблен, почему я должен судить о нем со своей точки зрения. Я по-настоящему восхищаюсь ею, и, чем она откровеннее говорит со мной о своих слабостях, тем сильнее и прекрасней я нахожу ее. И не думаю, что это только под влиянием морского воздуха…» Ему достаточно было на секунду вспомнить (это было даже не воспоминание, оно возникало прежде образа и слова, составляя часть его бытия, совокупности его жизни) всех женщин, которых он знал близко, сильных и слабых, тех, кто ведет за собой, и тех, кто идет по чужим стопам. У него было больше чем достаточно причин восхищаться Клаудией, протянуть ей руку, зная, что она поведет его. Но направление пути было неясно, и все в нем и вокруг него трепетало, как море и солнце, как бриз в проводах. Тайное ослепление, крик встречи, смутная уверенность. Словом, потом придет нечто ужасное и прекрасное одновременно, нечто определенное, огромный скачок или непреложное решение. И между этим хаосом звуков, похожим на музыку, и привычным вкусом сигареты он вдруг ощутил какой-то провал. Медрано прикинул его размеры, словно это была страшная пропасть, которую ему предстояло преодолеть.
 
   – Держи крепче мое запястье, – приказал Пушок. – Не понимаешь, что ли, если поскользнемся, поломаем себе хребет.
   Примостившись на трапе, Рауль внимательно следил за тренировкой. «Они стали добрыми друзьями», – подумал он, восхищаясь тем, как Пушок легко поднимал Фелипе, который описывал в воздухе полукруг. Он также отдал должное силе я ловкости Атилио, его мускулатуре, несколько скованной нелепыми трусами. Разглядывая спину Атилио, его плечи, покрытые веснушками и рыжими волосами, он не решался посмотреть на Фелипе, который, сжав губы (должно быть, немного трусил), висел вниз головой; Пушок поддерживал его, широко расставив ноги, чтобы сохранить равновесие на зыбкой палубе. «Ап!» – крикнул Пушок, подражая эквилибристам из цирка Боедо, и Фелипе встал на ноги, тяжело переводя дух и восхищаясь силой своего напарника.
   – Знаешь что, никогда не напрягайся, – посоветовал Пушок, глубоко дыша. – Чем больше расслабишься, тем лучше получится упражнение. А теперь сделаем пирамиду. Будь внимателен, когда я крикну «aп!». Ап! Да не так, малец, не видишь, так ты можешь вывихнуть руку. Я ведь тебе уже тыщу раз говорил. Был бы тут Русито, увидел бы ты, как надо делать упражнения.
   – Чего захотел, невозможно же сразу все выучить, – сказал Фелипе с обидой.
   – Ладно, ладно, я так, но ты больно напрягаешься. Это я должен прилагать силу, а тебе только надо расслабиться и сделать сальто. Да осторожней, когда наступаешь мне на загривок; глянь, у меня вся шкура облезает.
   Они сделали пирамиду, двойные австралийские ножницы у них не получились, зато они отыгрались на комбинированных сальто, вызвавших бурные рукоплескания уже немного заскучавшего Рауля. Пушок скромно улыбнулся, а Фелипе заметил, что они уже достаточно потренировались.
   – Ты прав, малец, – сказал Пушок. – Если перетренируешься, потом будут болеть все мускулы. Давай хлебнем пивка?
   – Сейчас нет, может, попозже. Сейчас я пойду приму душ, я весь вспотел.
   – Это хорошо, – сказал Пушок. – Пот убивает микробы. А я пойду пропущу «кильмес кристалл».
   «Любопытно, для таких типов всякое пиво называется «кильмес кристалл», – подумал Рауль, питая слабую надежду на то, что Фелипе, возможно, сознательно отказался от приглашения. – Но может, он до сих пор сердится, как знать». Пушок прошел мимо него, громко выдохнув: «Извини, парень» – и оставив после себя резкий, почти видимый запах лука. Рауль продолжал сидеть, пока не поднялся Фелипе, перекинув через плечо полотенце в красную и зеленую полосу.
   – Настоящий атлет, – Сказал Рауль. – Будете сегодня вечером блистать.
   – Ха, ничего особенного. Я все еще неважно себя чувствую, у меня временами кружится голова, но самое сложное будет делать Атилио. Ну и жара!
   – После душа как заново родишься.
   – Точно… лучше всего помогает. А вы что будете делать сегодня вечером?
   – Еще не знаю. Надо поговорить с Паулой и придумать какую-нибудь занимательную штуку. Мы привыкли импровизировать в последний момент. Правда, всегда получается неважно, но никто этого не замечает. С тебя так и льет.
   – Конечно, после таких упражнений… Вы вправду не знаете, что будете делать?
   Рауль встал, и они вместе зашагали по коридору правого борта. Фелипе следовало бы подняться по другому трапу, чтобы пройти к себе в каюту. Разумеется, это не имело значения, достаточно было потом воспользоваться переходом, и все же ему удобней было подняться по левому трапу. Иными словами, если он направился сюда, можно было предположить, что он ищет повода поговорить с Раулем. Без особой уверенности, но можно. Он уже не сердится, хотя и избегает смотреть ему в глаза. Следуя за ним по полутемному коридору, Рауль различал яркие полосы полотенца, висевшего у пего па плече, и подумал о сильном ветре, который поднял бы это полотенце, как полы плаща у древнего возницы. Мокрые ноги оставляли влажный след па линолеуме… Дойдя до перехода, Фелипе обернулся, опершись рукой о переборку. И снова, как в прошлый раз, он вел себя неуверенно, не зная, о чем и как говорить с Раулем.
   – Ладно, пойду поплещусь под душем. А вы чем займетесь?
   – О, я немного прилягу, если только Паула не очень храпит.
   – Не может быть, чтобы она храпела, она такая молодая.
   Он внезапно покраснел, сообразив, что в присутствии Рауля ему неловко думать о Пауле и что Рауль просто подшучивает над ним. Конечно, женщины, как все люди, могут храпеть, и показать Раулю свое удивление – значит признать, что у него пет ни малейшего представления о спящих женщинах, о женщинах в постели. Но Рауль смотрел на него без тени насмешки.
   – Конечно, хранит, – сказал он, – не всегда, но бывает, когда вздремнет после обеда. Невозможно читать, когда рядом кто-то храпит.
   – Точно, – сказал Фелипе. – Если хотите поболтать, приходите ко мне, я мигом приму душ. У меня никого, старик целый день торчит в баре с газетой.
   – Заметано, – сказал Рауль, подхвативший когда-то это выражение, оно напоминало ему о нескольких счастливых днях, проведенных в горах. – Ты позволишь мне набить трубку твоим табаком, я оставил свою коробку в каюте.
   И хотя каюта Рауля находилась всего в нескольких шагах от перехода, Фелипе воспринял эту просьбу как вполне естественную, не вызывающую никакого беспокойства.
   – Стюард – настоящий ас, – сказал Фелипе. – Вы когда-нибудь видели, как он входит или выходит из каюты? Я, например, никогда, но стоит на минуту отлучиться, как все прибрано, постель застлана… Подождите, я сейчас дам вам табак.
   Он отбросил полотенце в угол и включил вентилятор. Разыскивая табак, Фелипе говорил о том, как ему нравится электрооборудование кают, что ванная комната – просто чудо и освещение тоже, все так хорошо продумано. Стоя спиной к Раулю, он искал табак в нижнем ящике комода. Наконец, найдя, протянул коробку Раулю, но Рауль, казалось, не замечал ее.
   – Что с вами? – спросил Фелипе, стоя с протянутой рукой.
   – Ничего, – сказал Рауль, по-прежнему не беря табак. – Просто рассматриваю тебя.
   – Меня? Ну вот еще…
   – С таким телом ты, верно, покорил немало девушек.
   – Ну, вот еще, – повторил Фелипе, не зная, что делать с коробкой, которую держал в руке. Рауль взял коробку и, схватив Фелипе за руку, потянул к себе. Фелипе резко высвободил руку, но не отпрянул. Казалось, он был скорее растерян, чем напуган и, когда Рауль сделал шаг вперед, остался стоять неподвижно, опустив глаза. Рауль положил ему руку на плечо и медленно провел вниз.
   – Ты весь мокрый, – сказал он. – Ладно, иди мойся.
   – Да, конечно, – сказал Фелипе. – Я сейчас.
   – Оставь дверь открытой, так мы сможем поболтать
   – Но… Мне-то все равно, но может войти старик.
   – И что, по-твоему, он подумает?
   – Даже не знаю.
   – Если не знаешь, значит, все равно.
   – Не в этом дело, но…
   – Тебе стыдно?
   – Мне? А почему мне должно быть стыдно?
   – Мне так показалось. Если ты боишься того, что подумает твой папа, мы можем запереть дверь каюты.
   Фелипе не знал, что сказать. Нерешительно подошел к двери и запер ее на ключ. Рауль ждал, медленно набивая трубку. Он видел, как Фелипе посмотрел на шкаф, па кровать, словно отыскивая какой-то предлог, чтобы выиграть время и на что-то решиться. Фелипе достал из комода пару белых носков, трусики и положил на постель, потом снова взял их, отнес в ванную и положил рядом с душем, на никелированный табурет. Рауль, попыхивая трубкой, по-прежнему смотрел на него. Фелипе открыл душ, попробовал, какая вода. Потом, стоя лицом к Раулю, быстрым движением спустил трусы и встал под душ, словно ища у воды защиты. Энергично намыливаясь, не глядя на дверь, он засвистал. Струйки воды, затекавшие в рот, и учащенное дыхание то и дело прерывали этот свист.
   – У тебя в самом деле изумительное тело, – сказал Рауль, пристраиваясь напротив зеркала. – В твоем возрасте многие мальчишки еще ничего собой не представляют, а вот ты… Сколько я повидал таких мальчишек в Буэнос-Айресе.
   – В клубе? – спросил Фелипе, которому и в голову не пришло подумать что-то другое. Он по-прежнему стоял лицом к Раулю, стыдясь повернуться к нему спиной. Что-то глухо шумело в голове, струйки воды ударяли по ушам, затекали в глаза, в рот; водяной вихрь лишал его воли, он уже не владел даже голосом. Он продолжал машинально намыливаться, но вода тут же уносила с собой мыльную пену. Что, если Беба узнает про такое… И вдруг где-то далеко-далеко возникло воспоминание об Альфиери, который мог вот так же стоять там и курить, смотря на него, как смотрят на голых новобранцев сержанты, или как тот врач с улицы Чаркас, который заставлял его ходить с закрытыми глазами, вытянув вперед руки. И он пришел к мысли, что Альфиери (да нет, вовсе не Альфиери) посмеялся бы над его бестолковостью, и вдруг, разозлившись на себя, резко выключил душ и стал с яростной силой, бешено намыливаться, покрывая пышной пеной живот, подмышки, шею. Ему уже было почти все равно, что на него смотрит Рауль, – ведь, в конце концов, между мужчинами… Но он лгал себе и, намыливаясь, старался избегать некоторых движений, держаться как можно прямее; стоя лицом к Раулю, он тщательно растирал руки и грудь, шею и уши. Поставив ногу на выступ из зеленых кафельных плиток, Фелипе немного наклонился, чтобы намылить щиколотку и икру. Ему казалось, – что он моется целую вечность. Душ не доставлял никакого удовольствия, но он никак не решался закрыть воду, выйти и начать вытираться. Когда наконец он выпрямился, то увидел сквозь прилипшие к глазам волосы, как Рауль, сняв с крючка полотенце, протягивал его издали, не решаясь ступить на забрызганный мыльной пеной пол.
   – Ну, теперь ты чувствуешь себя лучше?
   – Конечно. После упражнений хорошо принять душ.
   – Да, особенно после некоторых упражнений. Ты меня не понял, когда я сказал, что ты прекрасно сложен. Я хотел только узнать, тебе поправилось бы, если бы об этом тебе сказала женщина.
   – Ну ясно, это любому понравится, – сказал Фелипе, немного поколебавшись, прежде чем произнести «любому».
   – Ты уже спал со многими или только с одной?
   – А вы? – спросил Фелипе, натягивая трусы.
   – Ты отвечай, не стесняйся.
   – Я еще молодой, – сказал Фелипе. – К чему мне перед вами хвастать.
   – Вот это мне нравится. Значит, ты еще ни с кем не спал.
   – Ну «ни с кем» нельзя сказать. В подпольном борделе… Конечно, это не одно и то же.
   – Ах, так ты был в подпольном борделе. Я уж думал, их не осталось в пригородах.
   – Есть несколько, – сказал Фелипе, причесываясь перед зеркалом. – У меня приятель с пятого курса, он меня туда водил. Некий Ордоньес.
   – И тебя пустили?
   – Конечно, пустили. Я же был с Ордоньесом, а у него пропуск. Мы ходили туда два раза.
   – Тебе понравилось?
   – Еще бы.
   Он погасил свет в ванной комнате и прошел мимо Рауля, который не тронулся с места. Рауль слышал, как он открыл ящик, разыскивая рубашку и тапочки. Он еще постоял немного в сырой темноте, спрашивая себя, с какой стати он… Но не имело смысла задавать себе этот вопрос. Он вошел в каюту и сел в кресло. Фелипе надел белые брюки – торс его еще был обнажен.
   – Если тебе не нравится говорить о женщинах, ты так и скажи, и мы прекратим, – сказал Рауль. – Просто я подумал, что ты в таком возрасте, когда уже интересуются такими вещами.
   – А кто вам сказал, что я не интересуюсь? Вы какой-то странный, напоминаете мне одного моего знакомого…
   – Тоже говорит с тобой о женщинах?
   – Иногда. Но он какой-то странный… Бывают же странные люди, да? Я не хотел сказать, что вы…
   – Обо мне ты не беспокойся, я понимаю, что порой должен казаться тебе странным. Значит, этот твой знакомый… Расскажи мне о нем, а пока мы можем выкурить по трубочке. Если хочешь.
   – Конечно, – сказал Фелипе, чувствуя себя немного уверенней в одежде. Он надел голубую рубашку поверх брюк и достал трубку. Усевшись в другое кресло, подождал, пока Рауль передаст ему коробку с табаком. У него было такое чувство, словно он избежал какой-то опасности, словно все происшедшее могло обернуться иначе. Только теперь он понял, что все время ходил как-то скованно, напряженно, ожидая, что Рауль поступит совсем не так, как поступал, и скажет совсем не то, что говорил. Ему сделалось смешно, он неумело набил трубку и раскурил ее только от второй спички. И начал рассказывать об Альфиери, какой он ловкач и как даже сумел переспать с женой одного адвоката. Но Фелипе рассказывал не все, ведь Рауль говорил о женщинах, поэтому с какой стати он будет посвящать его в истории с Вианой и Фрейлихом, Хватит с него про Альфиери и Ордоньеса.
   – Для этого нужно много монет. Женщины любят, чтобы их таскали по кабакам, возили в такси, а потом еще платили за меблирашки…
   – Будь мы в Буэнос-Айресе, я мог бы тебе это устроить. Вот когда вернемся, сам увидишь. Обещаю тебе.
   – У вас, наверное, шикарная квартира.
   – Да. Я могу тебе ее предоставить, когда понадобится.
   – Правда? – почти с испугом спросил Фелипе. – Вот было бы здорово, так даже без особых затрат можно привести бабу. – Он покраснел и закашлялся. – Ну, как-нибудь мы могли бы повеселиться на пару. Если только вы не…
   Рауль встал и подошел к Фелипе. Он принялся гладить его мокрые, почти липкие волосы. Фелипе дернул головой, стараясь отстраниться.
   – Ну что вы, – сказал он. – Растреплете. И вдруг еще войдет старик…
   – Так ты, кажется, запер дверь.
   – Да. Но все равно оставьте меня.
   У него пылали щеки. Он попытался подняться с кресла, но Рауль, положив ему руку на плечо, не пустил. И снова принялся легко поглаживать его по голове.
   – Что ты думаешь обо мне? Говори правду, не стесняйся. Я не обижусь.
   Фелипе вывернулся и вскочил на ноги. Рауль опустил руки, словно приготовился принять удар. «Если он меня ударит, он мой», – успел он подумать. Но Фелипе отступил шага на два, покачав головой, будто обо всем догадался.
   – Оставьте меня, – крикнул он срывающимся голосом. – Вы… вы, все вы одинаковые.
   – Мы? – спросил Рауль с легкой усмешкой.
   – Да, вы. И Альфиери такой же, и все вы одинаковые.
   Рауль продолжал улыбаться. Он пожал плечами и сделал шаг к двери.
   – Ты слишком разнервничался, малыш. Что плохого, если один приятель приласкает другого? Какая разница – пожать руку или погладить по голове?
   – Разница… Вы сами знаете, что разница есть.
   – Нет, Фелипе, ты мне не доверяешь, раз тебе кажется странным, что я хочу стать твоим другом. Не доверяешь и лжешь. И ведешь себя, как баба, если хочешь знать правду.
   – А теперь вы ко мне цепляетесь, – сказал Фелипе, осторожно приближаясь к Раулю. – Я вам лгу?
   – Да. Мне даже стало жаль тебя, ты не умеешь лгать, это познается со временем, а ты еще не научился. Я тоже ходил вниз и разузнал у одного липида. Почему ты солгал мне, что оставался с молодым матросом?
   Фелипе махнул рукой, словно желая показать, что это не имеет никакого значения.
   – Я могу простить тебе многие обиды, – сказал Рауль тихим голосом. – Я могу понять, что ты меня не любишь, или что тебе кажется неприемлемой мысль о нашей дружбе, или что ты боишься, как бы другие не истолковали ее неверно… Но только не лги мне, Фелипе, даже из-за такой малости, как эта.
   – Но ведь не было ничего плохого, – сказал Фелипе. Голос Рауля невольно привлекал его, как и глаза, устремленные на него и словно ожидавшие чего-то другого. – Просто я разозлился на вас за то, что вы не взяли меня с собой, и хотел… В общем, пошел на свой страх и риск, и, что там было, это мое Дело. Поэтому я и не сказал вам правду.
   Он резко повернулся к Раулю спиной и подошел к иллюминатору. Рука с трубкой безвольно повисла. Другой рукой он провел по волосам, ссутулился. На миг ему показалось, что Рауль начнет упрекать его в чем-то, оп не знал, в чем именно, например в том, что он хотел пофлиртовать с Паулой, или в чем-нибудь еще в этом же роде. Он не решался смотреть па Рауля, его глаза словно причиняли боль, вызывали желание плакать, кинуться ничком на постель и плакать – чувствуя себя маленьким и совершенно беззащитным перед этим человеком с пронзительным взглядом. Спиной он чувствовал, что Рауль медленно приближается к нему, чувствовал, что вот-вот руки Рауля с силой обхватят его, и тоска сменялась страхом, вслед за которым возникало какое-то смутное желание подождать, испытать это объятие, когда Рауль откажется от своего высокомерия и станет его умолять, смотреть на него жалкими собачьими глазами, поверженный им, поверженный, несмотря на объятие. Внезапно он осознал, что они поменялись ролями, что теперь он может диктовать условия. Он резко повернулся, увидел протянутые к нему руки Рауля и расхохотался ему в лицо, истерично, мешая смех со слезами, хрипло и визгливо рыдая с искаженным издевательской гримасой лицом.
   Рауль провел пальцами по щекам Фелипе и снова подождал, не ударит ли тот его. Он увидел занесенный кулак и замер в ожидании. Фелипе закрыл лицо руками, съежился и отскочил в сторону. В том, как он кинулся к двери, отворил ее и остановился на пороге, было что-то роковое. Рауль, не глядя, прошел мимо. Дверь, как выстрел, хлопнула за его спиной.

G

   Быть может, необходим отдых, быть может, в какой-то миг голубой гитарист опустит руку и чувственный рот замолкнет и сожмется, станет пустым, как жутко сжимается пустая перчатка, брошенная на кровать. И в этот час равнодушия и усталости (а усталость – это эвфемизм поражения, и сон – это маска пустоты, прикрывающая каждую пору жизни) образ чуть антропоморфический, презрительно воссозданный Пикассо на картине, где изображен Аполлинер, как никогда представляет комедию в ее критической точке, когда все застывает перед тем, как взорваться в едином аккорде, который снимет невыносимое напряжение. Но мы думаем об определенных названиях расположенных перед нами предметов: гитара, музыкант, корабль, идущий к югу, женщины и мужчины, которые мельтешат, как белые мыши в клетке. Какая неожиданная изнанка интриги, может родиться из последнего подозрения, которое превосходит то, что случается в жизни, и то, чего не случается, то, что находится в этой точке, где, возможно, достигнут союз взгляда и химеры, где фабула на кусочки раздирает шкуру агнца, где третья рука, едва различимая Персио в миг звездного даяния, сжимает на свой страх и риск гитару, лишенную корпуса и струн, и выводит в твердом, как мрамор, пространстве музыку для иного слуха. Нелегко понять антигитару, как нелегко понять антиматерию, но антиматерия – это уже предмет, о котором пишут в газетах и делают сообщения на конгрессах, антиуран, антикремний сверкают в ночи, звездная третья рука вызывающе предлагает себя, чтобы оторвать наблюдателя от созерцания. Нелегко представить себе античтение, антисуществование какого-нибудь антимуравъя; третья рука дает пощечины очкам и классификациям, срывает книги с полок, раскрывает смысл зеркальных отражений, их симметричное и извращенное откровение. Этот анти-«я» и этот анти-«ты» находятся здесь, и что тогда есть мы и наше удовлетворительное существование, где беспокойство не выходит за пределы жалкой немецкой или французской метафизики, и теперь, когда на кожу, покрытую волосами, ложится тень антизвезды, теперь, когда в любовном объятии мы чувствуем порыв антилюбви, и не потому, что космический палиндром обязательно будет отрицанием (почему должна быть отрицанием антивселенная?), а, напротив, истиной, которую указывает третья рука, истиной, которая ожидает рождения человека, чтобы обрести радость!
   Неважно как – валяясь посреди пампы, или засунутый в грязный мешок, или просто упав с коварного коня, Персио поворачивается лицом к звездам и чувствует, что приближается неясное завершение. Ничем не отличается он в этот час от паяца, который поднимает обсыпанное мукой лицо к черной дыре в шатре цирка, к этому окну в небо. Паяц не знает, Персио не знает, что это за желтые камешки скачут в его широко открытых глазах. А раз он не знает, он может с величайшим трепетом ощущать, что ему дано: сверкающая оболочка южной ночи медленно вращается со своими крестами и компасами, и в уши мало-помалу начинает проникать голос равнин, хруст прорастающих трав, неуверенные покачивания змеи, вползающей в росу, легкая дробь кролика, возбужденного желанием луны. Он уже вдыхает сухое таинственное потрескивание пампы, трогает мокрыми зеницами новую землю, которая едва знается с человеком и отвергает его, как отвергают его ее кони, ее циклоны и ее просторы. Чувства мало-помалу оставляют Персио, чтобы извлечь его и выплеснуть в черную долину: сейчас он уже не видит, не слышит, не обоняет, не осязает, он отсутствует, его нет, он сбросил с себя путы и, выпрямляясь, как дерево, охватывает множественность в единой и огромной боли – и это есть разрешающийся хаос, затвердевшее стекло, первозданная ночь американского времени. Какой вред может причинить ему таинственный парад теней, обновленная и разбитая вселенная, поднимающаяся вокруг него, ужасное потомство недоносков, и броненосцев и обросших шерстью лошадей, пантер с клыками, точно рога, и камнепады и оползни. Неподвижный камень, безразличный свидетель революции тел и эонов, око, опустившееся, как кондор с гороподобными крыльями, на путь мириад и галактик зрить чудовищ и потопы, пасторальные сцены и вековечные пожары, метаморфозы магмы, сиаля, неприметное движение континентов-китов, острова тапиров, каменные катастрофы Юга, грозное рождение Анд, вспарывающих трепещущую землю, не имея возможности отдохнуть хотя бы секунду, знать, что ощущает левая рука: ледниковый период земли со всеми его катаклизмами или всего лишь слизняка, ползущего ночью в поисках теплого места.