Свет двух ламп, прикрепленных к плоскому потолку, резко бил в глаза. Сидя на краю скамьи, Фелипе чувствовал себя очень неловко, не зная, что сказать, а матрос еще старательней продолжал связывать ремни. Затем принялся убирать шила, плоскогубцы, кусачки. То и дело поднимая глаза, он смотрел на Фелипе, который чувствовал, как сигарета между его пальцами все уменьшается.
   – Ты же знаешь, что нельзя приходить сюда, в это место, – сказал матрос. – Ты плохо делаешь, что приходишь.
   – Ха, подумаешь, – ответил Фелипе. – А может, мне захотелось спуститься сюда, чтобы немного поболтать с вами… Там у нас, знаете, какая скучища.
   – Может быть, но ты не должен приходить сюда. Теперь-то, раз пришел, оставайся. Орфа не будет долго, и никто ничего не узнает.
   – Еще лучше, – сказал Фелипе, не слишком понимая, какая опасность в том, что кто-то про него узнает. Осмелев, он прислонил скамейку к стене, чтобы можно было опереться спиной, и, закинув ногу за ногу, глубоко затянулся. Ему начинало нравиться это приключение и хотелось его продолжить.
   – Откровенно говоря, я пришел потолковать с вами, – сказал он. («Какого черта этот матрос мне тыкает, а я никак?…») – К чему вы развели такую таинственность?
   – Никакой таинственности нет, – сказал матрос.
   – А почему тогда пас не пускают на корму?
   – Мне так приказали, и я исполняю. А зачем тебе туда ходить? Там ничего нет.
   – Хочется посмотреть, – сказал Фелипе.
   – Там ты ничего не увидишь, парень. Посиди здесь, раз уж пришел. Отсюда не пройдешь.
   – Не пройду? А вот эта дверь?
   – Если сунешься в эту дверь, – с улыбкой сказал матрос, – я проломлю тебе башку, как кокосовый орех. А у тебя красивая башка, не хотелось бы ломать ее, как кокосовый орех.
   Он говорил медленно, выбирая слова. Фелипе сразу почувствовал, что матрос не шутит и что ему лучше оставаться на месте. В то же время ему нравилось, как держится матрос, как он улыбался, когда говорил, что проломит ему череп. Он достал пачку сигарет и предложил закурить. Матрос покачал головой.
   – Это табак для женщин, – сказал он. – Вот покуришь моего, морского табачку, тогда узнаешь.
   Татуированная змея исчезла в одном из карманов и возвратилась с кисетом из черной материи и книжечкой папиросной бумаги. Фелипе отрицательно мотнул головой, но матрос оторвал листок бумаги и протянул ему, а затем оторвал другой для себя.
   – Я тебе покажу, и ты поймешь. Будешь делать, как я, присмотрись и делай так же. Вот так насыпается… – мохнатые пауки ловко скрутили кусочек папиросной бумаги, потом матрос провел рукой у рта, словно играя на губной гармошке, и в его пальцах оказалась настоящая сигарета.
   – Гляди, это просто. Нет, не так, так уронишь. Ладно, кури эту, а я сделаю себе другую.
   Сунув сигарету в рот, Фелипе почувствовал влагу чужой слюны и чуть было не сплюнул. Матрос смотрел на него, смотрел упорно и улыбался. Затем принялся свертывать себе сигарету; достал огромную почерневшую зажигалку. Клубы густого едкого дыма обволокли Фелипе, и он кивнул, благодаря за огонек.
   – Ты не очень затягивайся, – сказал матрос. – Для тебя он немного крепковат. Сейчас узнаешь, как он хорош с ромом.
   Из жестяной коробки, стоявшей под столом, он достал бутылку и три оловянных стаканчика. Голубая змея наполнила два стаканчика и один из них передала Фелипе. Матрос подсел к нему на скамью и поднял стаканчик.
   – Here's to you [66], парень. Смотри, не пей все сразу.
   – Хм, очень хороший, – сказал Фелипе. – Наверняка с Антильских островов.
   – Конечно. Значит, тебе нравится и мой ром и мой табак? А как тебя зовут, парень?
   – Трехо.
   – Трехо, да. Но это же не имя, это фамилия.
   – Конечно, фамилия. Меня зовут Фелипе.
   – Фелипе. Хорошо. А сколько тебе лет, парень?
   – Восемнадцать, – соврал Фелипе, пряча рот в стаканчике. – А вас как зовут?
   – Боб, – ответил матрос – Можешь называть меня Бобом, хотя на самом деле у меня другое имя, но оно мне не нравится.
   – Все равно, скажите. Я же сказал вам свое настоящее.
   – О, тебе оно тоже покажется очень некрасивым. Представь себе, что меня зовут Рэдклифф или как-нибудь в этом роде, и тебе сразу не понравится. Лучше Боб, парень. Here's to yon.
   – Prosit, – сказал Фелипе, и они снова выпили. – А здесь, правда, здорово.
   – Конечно.
   – А у вас много работы?
   – Да, хватает. Тебе больше не стоит пить, парень.
   – Почему? – спросил Фелипе, хорохорясь. – Вот еще, не пить, когда я только во вкус вхожу. Вы вот лучше скажите, Боб… Отменный табачок и ром тоже… С какой стати я не должен его пить?
   Матрос отобрал у Фелипе стаканчик и поставил его на стол.
   – Ты славный парень, по тебе ведь надо возвращаться наверх, а если ты выпьешь лишнее, все сразу заметят.
   – Я могу сколько угодно пить в баре.
   – Хм, у тамошнего бармена таким не разживешься, – пошутил Боб. – Да и твоя мамаша, наверное, где-то неподалеку прогуливается… – Казалось, ему доставляло удовольствие видеть глаза Фелипе, краску стыда, вдруг залившую его лицо. – Ладно, парень, будем друзьями. Боб и Фелипе – друзья.
   – Ладно, – сумрачно согласился Фелипе. – Сменим пластинку, и дело с концом. А эта дверь?
   – Забудь об этой двери, Фелипе, и не сердись, – ласково сказал матрос – Когда придешь опять?
   – А зачем мне опять приходить?
   – Ну, чтоб покурить, выпить со мной рома и поболтать в моей каюте, – сказал Боб. – Там нам никто не помешает. А сюда в любую минуту может прийти Орф.
   – А где ваша каюта? – спросил Фелипе, прищуривая глаза.
   – Вон там, – указал Боб на запертую дверь. – Коридорчик ведет прямо ко мне в каюту, а она как раз у самого люка на корму.

XXIX

   – Звук гонга оторвал его от романа Мигеля Анхеля Астуриаса, и Медрано, захлопнув книгу и потянувшись в постели, спросил себя, стоит ли ему идти ужинать. Свет в изголовье приглашал продолжать чтение, тем более что ему нравились «Маисовые люди». В какой-то степени книга позволяла на время уйти от окружающей действительности, как бы вновь возвратиться в привычную атмосферу кабинета в Буэнос-Айресе, где он начал ее читать. Словно он перенес сюда свой дом, по его не вдохновляла мысль укрыться ex professo [67] за романом и забыть о том, что, как это ни абсурдно, в ящике комода на расстоянии вытянутой руки лежит «смит-вессон» тридцать восьмого калибра. Этот револьвер как бы олицетворял для него иной мир: «Малькольм», его пассажиров, дневную неразбериху. Приятное покачивание, скупое мужественное убранство каюты были дополнительными союзниками книги. Лишь что-нибудь из ряда вон выходящее – галопом скачущий по коридору конь или запах ладана – могло бы заставить его подняться с кровати. «Мне слишком хорошо и приятно, чтобы беспокоиться», – подумал он, вспоминая выражение лиц Лопеса и Рауля, когда они возвратились после неудачной дневной вылазки. Возможно, Лусио и прав, глупо играть в детективов. Но доводы Лусио не убеждали; для него сейчас самым важным была жена. Всех, в том числе и самого Медрано, страшно раздражала эта дешевая таинственность, эти нагромождения лжи. Однако еще более возмущала мысль, когда он с трудом отрывался от книги, что, не будь у них всех этих удобств, они бы действовали энергичней и решительней и давно покончили бы со своими сомнениями. Капуанская нега и прочее. Только более строгая, на скандинавский лад, в отделке из кедра и ясеня всех тонов и оттенков. Вероятно, Лопес и Рауль предложат новый план действий, а может, он сделает это сам, когда ему наскучит сидеть в баре, но любой их шаг так и останется игрой, нелепым притязанием. Наверное, куда благоразумней последовать примеру Персио и Хорхе, попросить шахматные доски и приятно провести время. А что корма? В конце концов, корма и есть корма. И слово-то какое дурацкое, напоминает о пище для скота. Корма. Идиотизм.
   Он достал темный костюм и галстук, который подарила ему Беттина. Читая «Маисовых людей», он несколько раз вспоминал о ней, Беттине не нравился поэтический стиль Астуриаса, аллитерации и нарочито таинственный слог. До сих пор его нисколько не тревожили воспоминания о Беттине: слишком он был занят посадкой на пароход и мелкими неурядицами, чтобы думать о недавнем прошлом. Нет ничего лучше «Малькольма» и его пассажиров. Да здравствует корма-кормушка, Астуриас-болтушка (он рассмеялся, подыскивая еще рифмы: игрушка, мушка). Буэнос-Айрес мог подождать. У него еще будет достаточно времени, чтобы вспоминать о Беттине – о ней самой, о связанной с ней проблеме. Да, это была проблема, и ему придется проанализировать ее, как он любит: в темноте, в постели, заложив руки за голову. Так или иначе эти колебания (читать Астуриаса или идти ужинать; а если ужинать, то надевать ли галстук, подаренный Беттиной, ergo сама Беттина, ergo [68], докука) воспринимались как предварительное завершение анализа. А может, это все от качки, от прокуренного воздуха в каюте. Не впервые он уходил от женщины, а одна ушла от него (чтобы выйти замуж в Бразилии). Нелепо, но корма парохода и Беттина представлялись ему сейчас чем-то похожими друг на друга. Надо будет спросить у Клаудии, что она думает по этому поводу. Ну нет, с какой стати он станет обращаться к третейскому суду, да еще по вопросам долга. Разумеется, он не обязан рассказывать Клаудии о Беттине. Обычная болтовня во время путешествия: поговорили, и все. Корма и Беттина, как глупо, но у него почему-то сосало под ложечкой. Подумаешь, Беттина, да она, наверное, уже развила бурную деятельность, чтобы не потерять вечер в «Эмбасси» 2. И все же она поплакала.
   Медрано раздраженно дернул галстук. У него никак не выходил узел, этот галстук всегда сопротивлялся. Уж такова психология галстуков. Ему припомнился роман, в котором обезумевший лакей кромсает ножницами все галстуки хозяина. Комната, заваленная обрезками галстуков, настоящее галстучное побоище. Он выбрал другой галстук, скромного серого цвета, из которого легко получался прекрасный узел. Наверняка она плакала, все женщины плачут и по менее значительному по [69]воду. Он представил, как она открывает ящики комода, достает фотографии, жалуется по телефону своим подружкам. Все было предусмотрено заранее, все так и должно было случиться. Точно так же, наверное, поступала и Клаудиа, когда разошлась с Левбаумом, да и все женщины. «Все, все», – повторял он, словно желая обобщить этот жалкий случай в Буэнос-Айресе, добавить еще одну каплю в море. «Но, в конце концов, это трусость», – услышал он внутренний голос и ие понял, что было трусостью – эта капля в море или сам по себе разрыв с Беттиной. Ну что ж, чуть больше или чуть меньше поплачут в этом жестоком мире… Да, но быть причиной слез. Все это не имеет никакого значения, Беттина наверняка уже разгуливает по Санта-Фе и делает прическу у Марселы. Какое ему дело до Беттины; и при чем здесь Беттина, сама Беттина, и запрет проходить на корму, тиф 224. А тут еще эта сосущая боль под ложечкой, и все же он улыбался, когда открыл дверь и вышел в коридор, проведя рукой по волосам, улыбался, как человек, совершающий приятное открытие, стоящий на пороге этого открытия, явственно различающий свою цель и довольный своими достижениями. Он обещал себе снова вернуться к этому вопросу, посвятить начало ночи более подробным размышлениям. Возможно, Беттина тут совсем пи при чем, просто Клаудиа слишком много рассказывала ему о себе, рассказывала без улыбки о том, что все еще влюблена в Леона Левбаума. Но какое дело ему до всего этого, хотя Клаудиа наверняка тоже плачет по ночам, вспоминая о Леоне.
 
   Он оставил Пушка объяснять доктору Рестелли, почему «Бока юниоре» но могла не проиграть на чемпионате, и решил пойти к себе переодеться. Предвкушая удовольствие, он представил, какие туалеты увидит этим вечером в столовой; вероятно, бедняга Атилио явится без пиджака, и метрдотель скорчит рожу, какая бывает у прислуги, когда она со смешанным чувством радости и возмущения наблюдает за падением хозяйских нравов. Но вдруг, словно что-то толкнуло его. вернулся и вступил в общин разговор. Укротив спортивные страсти Пушка, нашедшего в докторе Рестелли умеренного, но стойкого защитника «Феррокариль Оэсте», Рауль, словно невзначай, заметил, что пора готовиться к ужину.
   – Вообще-то слишком жарко, чтобы одеваться, – сказал он, – однако будем уважать морские традиции.
   – Как так одеваться? – недоуменно спросил Пушок.
   – Я хочу сказать, что следует повязать галстук и надеть пиджак, – сказал Рауль. – И сделать все это, конечно, только ради дам.
   Он оставил Пушка погруженным в размышления и поднялся по трапу. Рауль не был уверен, что поступил правильно: но последнее время он вообще ставил под сомнение почти все свои поступки. Если Атилио появится в столовой в полосатой майке, его дело, метрдотель или кто-нибудь из пассажиров осе равно дадут ему понять, что это неприлично, и бедному малому придется худо, если только он не пошлет всех к черту. «Я действую из чисто эстетических соображений, – снова подумал Рауль насмешливо, – но стараюсь оправдать их с социальной точки зрения. Меня раздражает все, что выбивается из ритма, все, что вносит беспорядок. Майка этого несчастного малого испортила бы мне potage Hublet aux asperges [70]. A освещение в столовой весьма неважное…» Уже взявшись за ручку двери, он посмотрел в сторону прохода, соединяющего два коридора. Фелипе внезапно остановился, чуть не потеряв равновесие. Он был явно смущен и, казалось, не узнал Рауля.
   – Привет, – сказал Рауль. – Что-то я не видел тебя весь день.
   – Дело в том… Вот идиот, перепутал коридоры. Моя каюта в другой стороне, – сказал Фелипе, медленно поворачиваясь. Свет упал ему в лицо.
   – Похоже, ты перегрелся на солнце, – сказал Рауль.
   – Ха, ничего подобного, – ответил Фелипе. стараясь говорить сердитым тоном, но это плохо ему удавалось. – В клубе я всегда торчу в бассейне.
   – Но в твоем клубе воздух не такой, как в открытом море. Ты хорошо себя чувствуешь?
   Рауль подошел к Фелипе и дружески заглянул ему в лицо. «И чего он ко мне приценился», – подумал Фелипе, но ему было приятно, что Рауль снова ласково заговорил с ним после того, как поступил с ним так некрасиво. Он утвердительно кивнул и снова повернулся к переходу, но Рауль не хотел его отпускать.
   – Я уверен, у тебя нет никакого средства от ожогов, разве у твоей мамы… Зайди на минутку, я тебе кое-что дам, помажешься перед сном.
   – Не беспокойтесь, – сказал Фелипе, прислонясь плечом к переборке, – кажется, у Бебы есть саполан или какая-то другая гадость.
   – Все равно возьми, – настаивал Рауль, отступая, чтобы отворить дверь своей каюты. Он увидел, что Паулы не было, но она оставила свет зажженным. – У меня для тебя есть еще кое-что. Зайди на минутку.
   Фелипе, казалось, решил остаться в дверях. Рауль, роясь в несессере, знаком пригласил его войти. Внезапно он понял, что не знает, как побороть эту враждебность обиженного щенка. «Я сам виноват, – подумал он, копаясь в ящике с носками и носовыми платками. – Как он переживает, боже мой». Выпрямляясь, он снова кивнул Фелипе. Фелипе сделал несколько шагов, и только тут Рауль заметил, что он немного качается.
   – Я так и подумал, что тебе нехорошо, – сказал Рауль, подвигая ему кресло. Ударом ноги он захлопнул дверь. Потом, понюхав воздух, вдруг расхохотался.
   – Так, значит, это солнце из бутылки. А я-то думал, ты в самом деле перегрелся… Но что это за табак? И что за вино? От тебя ужасно разит.
   – Подумаешь! – пробормотал Фелипе, борясь с подступающей тошнотой. – Выпил рюмку и выкурил… что тут такого…
   – Ну, разумеется, – сказал Рауль. – У меня нет ни малейшего намерения упрекать тебя. Но, знаешь, смесь солнца с таким вином и таким табаком немного опасна. Я мог бы рассказать тебе…
   Однако рассказывать ему совсем не хотелось, он предпочитал рассматривать Фелипе, который, побледнев, напряженно глядел в сторону иллюминатора. На миг воцарилось молчание, которое показалось Раулю долгим и полным, а Фелипе – водоворотом красных и синих точек, танцующих перед era глазами.
   – Возьми этот крем, – сказал наконец Рауль, вложив ему в руку тюбик. – У тебя, наверно, вся спина обгорела.
   Фелипе машинально расстегнул рубашку и оглядел себя. Тошнота проходила, и вместо нее росло злорадное желание промолчать, ничего не сказать о Бобе, о встрече с ним и стакане рома. Ему, только ему принадлежала заслуга в… Фелипе показалось, что губы Рауля чуть дрогнули, и он с удивлением посмотрел на него. Рауль, улыбнувшись, выпрямился.
   – Думаю, после этого ты будешь спать спокойно. А теперь бери то, что я обещал. Я всегда выполняю обещанное.
   Фелипе взял трубку дрожащими руками. Никогда еще он не видел такой красивой трубки. Рауль, стоя к нему спиной, доставал что-то из кармана пиджака, висевшего в шкафу.
   – Английский табак, – сказал он, протягивая ярко раскрашенную коробку. – Не знаю, найдется ли у меня еще одна прочищалка, но можешь взять мою, когда тебе понадобится. Ну, нравится?
   – Да, конечно, – сказал Фелипе, восхищенно разглядывая подарок. – Но вы не должны были бы дарить мне такую трубку, слишком она хорошая.
   – Именно поэтому я и дарю, – сказал Рауль. – И чтобы ты скорей простил меня.
   – Вас…
   – Видишь ли, я и сам не знаю, почему так поступил. Мне показалось, что ты еще слишком молод, чтобы участвовать в таком деле. А потом я подумал и пожалел. Ты уж извини меня, Фелипе, и давай будем друзьями.
   Тошнота снова медленно подкатывала к горлу, холодный пот выступил на лбу. Фелипе спрятал трубку и табак в карман и, покачнувшись, с усилием выпрямился. Рауль поддержал его.
   – Мне… мне надо бы на минутку в туалет… – пробормотал Фелипе.
   – Да, конечно, – ответил Рауль, поспешно открывая дверь. Затворив дверь, он сделал несколько шагов по каюте. Послышалось журчание воды в умывальнике. Рауль приблизился к двери в ванную и взялся за ручку. «Бедняжка, чего доброго, ударится головой», – подумал он, но понял, что лжет самому себе, и прикусил губу. Если он откроет дверь и увидит его… Нет, – Фелипе никогда не простит ему такого унижения, разве только… «Нет, еще рано, еще рано», его, наверное, тошнит, пусть лучше остается один, только бы не потерял сознания й не ударился. Ничего он не ударится, глупо лгать самому себе, искать предлога. «А трубка ему очень понравилась, – подумал он, снова принимаясь кружить по каюте. – Но теперь ему станет стыдно, что пришлось идти в мой туалет… И от жгучего стыда он меня всего исцарапает, разве только трубка, только трубка…»
 
   Буэнос-Айрес был обозначен красной точкой, от которой почти параллельно линии побережья тянулась широкая голубая полоса. Входя в столовую, пассажиры могли оценить четкость географической карты, украшенной эмблемой «Маджента стар», где отмечался путь, пройденный «Малькольмом» за день. Улыбаясь со сдержанной гордостью, бармен признался, что нанесение маршрута парохода на карту входит в его обязанности.
   – А кто вам сообщает данные? – спросил дон Гало.
   – Мне их дает старший офицер, – объяснил бармен. – В молодости я был чертежником и в свободные минуты люблю поработать циркулем и угольником.
   Дон Гало сделал знак шоферу, чтобы тот увез кресло-каталку, и исподлобья оглядел бармена.
   – А как обстоят дела с тифом? – спросил он в упор.
   Бармен заморгал. Но тут появилась безупречная фигура метрдотеля. И сладенькая улыбочка обласкала но очереди всех пассажиров.
   – По-видимому, все идет хорошо, сеньор Порриньо, – сказал метрдотель. – По крайней мере я не получал никаких тревожных известии. Ступай в бар, – сказал он своему подчиненному, заметив его желание поторчать в столовой. – Посмотрим, сеньор Порриньо, как вам понравится для начала potage champenois [71]. Он очень вкусный.
   Сеньор Трехо с супругой уселись вместе с Бебой, вырядившейся в платье, недостаточно открытое, на ее взгляд. Вошедший следом за ними Рауль подсел к Пауле и Лопесу, которые при его приближении одновременно подняли головы и улыбнулись с отсутствующим видом. Семейство Трехо, пренебрегая изучением меню, принялось обсуждать новость о внезапном недомогании Фелипе. Сеньора Трехо была очень благодарна сеньору Косте, который любезно помог Фелипе, проводил его до каюты и вдобавок послал Бебу предупредить родителей. Фелипе сразу же заснул, но сеньору Трехо не переставала волновать причина этой неожиданной болезни.
   – Просто перегрелся па солнце, дорогая, – уверял сеньор Трехо. – Весь день проторчал на палубе и теперь похож на вареного рака. Ты не видела, но когда я снимал с него рубаху… Счастье еще, что у этого молодого человека оказался крем, по-видимому очень хороший.
   – Ты забыл, что от него ужасно разило виски, – заметила Беба, читая меню. – Этот мальчишка делает все, что ему вздумается.
   – Виски? Не может быть, – сказал сеньор Трехо. – Наверное, выпил где-нибудь пивка, и все.
   – Тебе надо будет обязательно поговорить с буфетчиком, – сказала сеньора Трехо. – Пусть ему не подают ничего, кроме лимонада и воды. Он еще слишком мал, чтобы распоряжаться собою.
   – Если вы думаете, что вам удастся его приструнить, то глубоко ошибаетесь, – сказала Беба. – Слишком поздно. Со мной одни строгости, а ему…
   – Прекрати, пожалуйста.
   – Ну? Что я говорила? Прими я дорогой подарок от какого-нибудь пассажира, что бы вы сказали? Учинили бы дикий скандал. А вот он может преспокойно делать все, что ему заблагорассудится! Надоело! И почему я не родилась мужчиной…
   – Подарки? – изумился сеньор Трехо. – Какие еще подарки?
   – Никакие, – отрезала Беба.
   – Нет, говори, дочка, говори. Раз начала, говори. В самом деле, Освальдо, я хотела поговорить с тобой о Фелипе. Эта девица, ну эта… в бикини, ты знаешь.
   – В бикини? – сказал сеньор Трехо. – А-а, эта рыженькая девушка.
   – Да, эта самая девушка весь день строила глазки нашему малышу, и если ты не заметил, то я мать, у меня на такие вещи чутье, сердце подсказывает. Ты не встревай, Беба, ты еще маленькая и не понимаешь, о чем мы толкуем. Ох эти дети, одно мученье.
   – Строила глазки Фелипе? – сказала Беба. – Да не смеши меня, мама. Неужели ты думаешь, что такая женщина станет терять время на этого сопляка? («Вот если бы он меня слышал, – подумала Беба, – позеленел бы от злости».)
   – Да, а какой такой подарок? – внезапно заинтересовавшись, спросил сеньор Трехо.
   – Трубка, коробка табака и что-то еще, – сказала Беба с безразличным видом, – Наверняка стоит уйму денег.
   Супруги Трехо понимающе переглянулись, и сеньор Трехо посмотрел в сторону второго столика. Беба исподтишка наблюдала за ними.
   – Этот сеньор в самом деле очень любезен, – сказала сеньора Трехо. – Ты должен поблагодарить его, Освальдо, и сказать, чтобы он не баловал нашего малыша. Он принял такое живое участие, заметив, что бедняжке неможется.
   Сеньор Трехо ничего не сказал, но подумал о материнском чутье. Возмущенная Беба считала, что Фелипе непременно должен вернуть подарок. Но тут подали langue jardini?r [72]e.
 
   Когда группа Пресутти полунахально, полуробко появилась в столовой, приветливо кивая сидящим за столиками, украдкой поглядывая в зеркало и оживленно переговариваясь громким шепотом (особенно донья Росита и донья Пепа), Пауле вдруг стало нестерпимо смешно, и она посмотрела на Рауля с выражением, которое напомнило ему о ночах, проведенных в фойе столичных театров или в загородных салонах, куда они забирались развлекаться самым непотребным образом за счет поэтесс и добропорядочных сеньоров. Он ожидал от Паулы меткого и колкого замечания, которыми ей так блестяще удавалось определить любую ситуацию. Но Паула ничего не сказала, почувствовав вдруг на себе пристальный взгляд Лопеса; у нее сразу пропало всякое желание каламбурить, хотя острота уже вертелась на языке. Во взгляде Лопеса не было ни печали, ни страстного чувства, скорее, спокойное любопытство, и Паула ощутила, как бы смотря на себя со стороны, что снова становится собой. Она подумала, что в конце концов остается Паулой – притчей во языцех, развратным и злым существом, но взгляд Лопеса словно придавал ей иную форму, лишенную сложности, где софизмы и фривольность были неуместны. Перейти от Лопеса к Раулю с его умным чувственным лицом было все равно, что вернуться из сегодня во вчера, от искушения быть откровенной к соблюдению заведомо ложных внешних приличий. Но если не исчезнет это подобие дружеского осуждения, которое она начинала замечать в глазах Лопеса (бедняга, он даже не подозревал, какую роль играет), путешествие может превратиться в жалкий и ничтожный кошмар. Ей нравился Лопес, нравилось, что его зовут Карлос, ей не было противно прикосновение его рук; правда, он не слишком интересовал ее, обычный портеньо, ничем не отличавшийся от ее многочисленных друзей, скорее воспитанный, чем образованный, скорее восторженный, чем влюбленный. В нем чувствовалась чистота, и это наводило на нее тоску. Эта чистота отнимала всякое желание злорадно поострить, разбирая в подробностях туалеты невесты Атилио Пресутти, и посмеяться над аляповатым пиджаком Пушка. Не то чтобы в его присутствии она не решалась делать язвительные замечания насчет остальных пассажиров, оп сам с легкой усмешкой рассматривал пластмассовое ожерелье доньи Пепы и наблюдал за стараниями Атилио донести ложку до рта. Но в этом было что-то совсем другое, какая-то чистота помыслов. Шутки были просто шутками, а не ядовитым оружием. Да, будет невыносимо скучно, если только Рауль не бросится в контратаку и не восстановит равновесие. Паула превосходно знала, что Рауль быстро учует, чем запахло в воздухе, и, возможно, придет в ярость. Однажды он уже вызволял ее из-под весьма дурного влияния теософа, оказавшегося к тому же превосходным любовником. С дерзким бесстыдством Рауль помог ей за несколько месяцев разрушить хрупкое эзотерическое сооружение, по которому Паула, точно шаман, намеревалась забраться на небо. Бедняга Рауль начнет испытывать ревность, не имеющую ничего общего с обычной резкостью, это будет всего лишь обида человека, переставшего быть хозяином своего времени и ума, – человека, лишившегося– возможности делить с ней каждый миг путешествия сообразно их общему изысканному вкусу. Даже если Рауль сам пустится в какую-нибудь авантюру, он все равно останется подле нее, требуя взаимности. Его ревность, скорее, будет напоминать разочарование и вскоре пройдет совсем, пока Паула не вернется снова (по будет ли па сей раз «снова») с повинной головой, тоскливо-печальным рассказом и доверит ему свое тягостное и безутешное настоящее, чтобы он опять приласкал это капризное и избалованное существо. Так было после ее возвращения от Рубио, после разрыва с Лучо Нейрой и многими другими.