Таким образом, пока спасительная аналогия не внесла свои блестящие альтернативы в наше настоящее и будущее, «Лондон» можно представить полом, где на высоте десяти метров расположена грубая шахматная доска с плохо расставленными фигурами, нарушающими черно-белое содружество клеток, их неподвижное согласие, в двадцати сантиметрах от нас румяное лицо Атилио Пресутти, в трех миллиметрах – блестящая поверхность никеля (пуговица, зеркало?), а в пятидесяти метрах – гитарист, написанный Пикассо в 1918 году, моделью для которого послужил Аполлинер. Если расстояние, которое делает предмет тем, чем он есть, измеряется нашей уверенностью в знании предмета таким, какой он есть, то не стоило бы продолжать это описание, с радостью и рвением плести его нить. Еще меньше стоило бы надеяться на объяснение причин, по которым их созвали, достаточно конкретизированных в письмах с официальным штампом и подписью. Развитие во времени (неизбежная точка зрения, извращенная причинность) воспринимается лишь как следствие жалкого эллинистического распределения по клеточкам прошлого, настоящего и будущего, порой завуалированного галльской непрерывностью или вневременным и неясным, гипнотическим оправданием. Подлинность происходящего в данный момент (полиция опустила жалюзи) отражает и расчленяет время на неисчислимые грани, из части этих граней, возможно, удастся извлечь прозрачный луч, вернуться назад – и тогда в жизни Паулы Лавалье вновь появится, сад Акасуссо, а Габриэль Медрано прикроет дверь своего детства с разноцветными стеклами. Только и всего, но это все же меньше, чем ничто в сельве из листьев причинности, приведших к этому собранию. История мира сверкает в любой латунной пуговице униформы любого полицейского, рассеивающего скопление людей. В тот самый миг, когда внимание концентрируется на этой пуговице (второй, считая от шеи), связи, которыми она полнится и которые заставляют се быть тем, чем она есть, становятся как бы стремлением к ужасу пространства, перед которым бессмысленно даже упасть ниц. Вихрь, вырывающийся из пуговицы и грозящий поглотить того, кто на нее смотрит, если он осмеливается не только смотреть, есть разрушительное видение смертельной игры зеркал, ведущейся от следствия к причине. Когда плохие читатели романов намекают на необходимость достоверности, они безнадежно уподобляются идиоту, который после двадцати дней путешествия на борту морского лайнера «'Клод Бернар» спрашивает, указывая на нос корабля: «C'est-par-lа-qu'on-va-en-avant?» [19]

XII

   Когда они вышли на улицу, было почти темно: рыжие тучи словно прилепились к небосклону. Инспектор тщательно отобрал двух полицейских, чтобы они помогли шоферу перенести дона Гало к автобусу, который ожидал поодаль, у здания муниципалитета. Расстояние и необходимость пересечь улицу очень затруднили доставку дона Гало; одному из полицейских пришлось даже задержать движение на углу улицы Боливара. Вопреки предположению Медрано и Лопеса на улице собралось немного зевак, прохожие приостанавливались, чтобы посмотреть на странный спектакль, разыгравшийся у «Лондона» с опущенными жалюзи, обменивались замечаниями и продолжали свой путь.
   – А почему не подогнать автобус к самому кафе? – спросил Рауль у полицейского.
   – Не приказано, сеньор, – ответил полицейский.
   Благодаря знакомству, которое начал любезный инспектор и вдруг продолжили смущенные и развеселившиеся путешественники, образовалась плотная группа, словно свита, сопровождавшая каталку дона Гало. Автобус, по-видимому, был военный, хотя та его блестящих черных бонах с узкими окнами не было никаких надписей. Водворение дона Гало в автобус осложнилось из-за всеобщего замешательства и дружного желания помочь, особенно старался Пушок: вскочив на подножку, он давал мрачному шоферу самые противоречивые советы. Как только дон Гало был усажен на переднем сиденье, а каталку, точно огромный аккордеон, сложил шофер, путешественники забрались в автобус и расселись, двигаясь почти на ощупь по темному салону. Лусио и Нора, пересекшие Авениду под руку, отыскали место поукромнее и затихли, с опаской поглядывая на остальных пассажиров и полицейских, стоявших вдоль улицы. Медрано и Лопес завели разговор с Паулой и Раулем, а доктор Рестелли обменивался короткими замечаниями с Перено. Клаудиа и Хорхе, каждый на свой лад, развлекались, остальные были слишком заняты разговором, чтобы обращать внимание па окружающих. Шум металлических жалюзи па окнах «Лондона», которые снова поднимали Роберто и другие служащие, прозвучал в ушах Лопеса заключительным аккордом, словно между ним и прошлым навсегда вставала некая преграда. Медрано снова закуривал, всматриваясь в едва различимые номера «Ла Пренса» на стендах. Автобус просигналил и медленно тронулся. Скорбящие родичи Пушка рассуждали о том, что все расставания печальны, ибо одни уезжают, а другие остаются, и, пока есть здоровье, путешествия всегда будут радостью для одних и горем для других, однако нельзя думать только об уезжающих, кто-то ведь и остается. Мир слишком скверно устроен, вечно одно и то же: одним все, другим ничего.
   – Как вам понравилась речь инспектора? – спросил Медрано.
   – Со мной всегда так, – сказал Лопес – Пока этот господин говорил, мне его объяснения казались убедительными и вполне меня устраивали. А сейчас они уже не кажутся мне такими неоспоримыми.
   – Меня же забавляет обилие ненужных сложностей, – сказал Медрано. – Разве не проще было пригласить нас в таможню или на пристань? Как по-вашему? Можно подумать, что кто-то боялся лишить себя тайного удовольствия подглядывать за нами из окон муниципалитета! Как в некоторых шахматных партиях, когда игра усложняется ради чистого интереса.
   – Иногда, – сказал Лопес, – это делается, чтобы скрыть истинный замысел. Похоже, что-то у них не получилось с нашим путешествием и они плутуют или на самом деле не знают, что с нами делать.
   – Это было бы неприятно, – сказал Медрано, вспоминая о Беттине. – Мне совсем нс улыбается остаться на бобах в последний момент.
   Низом – там уже было совсем темно – они добрались до северной гавани. Инспектор взял в руки микрофон и обратился к пассажирам с видом куковского гида. Рауль и Паула, сидевшие впереди, заметили, что шофер старался нести машину очень медленно, чтобы дать инспектору время высказаться.
   – Ты разглядела наших попутчиков, – сказал Рауль на ухо Пауле. – Довольно полно представлены все слои населения. Процветание и прозябание выражено достаточно ярко. И какого черта мы тут делаем.
   – Я, например, намерена развлекаться, – ответила Паула. – Слышишь объяснения, какие дает наш Вергилий. Слово «трудности» не сходит у него с языка.
   – За десять песо, что стоит билет, – Сказал Рауль, – глупо рассчитывать па удобства. Как тебе нравится вон та женщина с ребенком? У нее привлекательное лицо, приятные и тонкие черты.
   – Более примечателен вот тот калека. Он похож па каракатицу.
   – А молодой человек, путешествующий со своими родителями? Как он тебе?
   – Вернее, родители, путешествующие со своим сыном.
   – Он, пожалуй, выделяется среди этого серого семейства, – сказал Рауль.
   – Все зависит от того, с какой стороны на это посмотреть, – отчеканила Паула.
   Инспектор делал особый упор на необходимость во что бы то пи стало сохранять спокойствие, присущее воспитанным людям, и не возмущаться мелкими неполадками и трудностями, «организационными трудностями».
   – Но все прекрасно, – говорил доктор Рестелли, обращаясь к Перено. – Все идет как надо, не правда ли?
   – Я бы сказал, несколько сумбурно.
   – Что вы, ничего подобного. Я полагаю, у властей были причины организовать наше путешествие именно таким образом. Не скрою, я бы кое-что изменил, и в первую очередь состав пассажиров, имея в виду, что не все из них соответствуют определенному уровню. Например, молодой человек, что сидит через проход…
   – Мы еще не знакомы, – сказал Персио. – И думаю, никогда и не познакомимся…
   – Возможно, вы не сталкивались с такими субъектами, но мне в силу моих обязанностей преподавателя…
   – Ну, знаете ли, – сказал Перено, делая величественный жест рукой. – Во время кораблекрушений самые отъявленные мерзавцы порой совершают героические поступки. Вспомните хотя бы случай на «Андреа Дориа».
   – Не помню, – сказал немного задетый доктор Рестелли.
   – Там один монах спас моряка. Как видите, заранее никогда ничего не известно. Вас не встревожили слова инспектора?
   – Он все еще говорит. Может быть, нам следует его послушать.
   – Он все время повторяется. А мы уже почти подъехали к причалу, – сказал Перено.
   Хорхе вдруг вспомнил о своем резиновом мячике и о бильбоке с золоченым украшением. В каком они лежат чемодане? А книжки Дэви Кроккета?
   – Вещи нам доставят в каюту, – сказала Клаудиа.
   – Вот здорово! Двухместная каюта. Мам, а тебя укачивает?
   – Нет. Кроме Перено, боюсь, никого и не укачает. Разве только кого-нибудь из этих сеньор и сеньорит, которые сидели за столиком, где пели танго. Тут ничего не поделаешь.
   Фелипе Трехо мысленно перебирал названия портов, где будут стоянки (если только непредвиденные обстоятельства не внесут изменений в последнюю минуту, сказал инспектор). Сеньор и сеньора Трехо смотрели на улицу, провожая глазами фонарные столбы, словно прощаясь с ними навсегда, словно разлука с ними была невыносимой.
   – Как грустно покидать родину, – сказал сеньор Трехо.
   – Подумаешь! – фыркнула Беба. – Мы же вернемся.
   – Вот именно, дорогая, – сказала сеньора Трехо. – Всегда возвращаешься в тот уголок, где ты появился на свет, как говорится л стихах.
   Фелипе смаковал названия, словно это были изысканные фрукты; он вертел их во рту, чуть надкусывал: Рио, Дакар, Кейптаун, Иокогама. «Никому из нашей ватаги не увидеть столько чудес сразу, – думал он. – Буду посылать им открытки с видами…» Закрыв глаза, он вытянулся на сиденье. Инспектор говорил о какой-то предосторожности…
   – Должен указать вам на необходимость соблюдать известную предосторожность. Ведомство учло все детали, однако в последний момент может возникнуть непредвиденное, и это повлечет некоторые изменения в маршруте.
   Инспектор сделал паузу, автобус остановился, и в наступившей тишине совершенно неожиданно прозвучал клекот дона Гало:
   – А на какой пароход нам садиться? Почему до сих пор мы не знаем, на каком пароходе поплывем?…

XIII

   «Вот он, этот вопрос, – подумала Паула. – Злосчастный вопрос, который может все испортить. Сейчас ответят: «Садитесь на…»
   – Сеньор Порриньо, – сказал инспектор, – название парохода как раз и представляет собой одну из трудностей, о которых я говорил ранее. Час тому назад, когда я имел честь присоединиться к вам в кафе, Ведомство пришло к соглашению по данному вопросу, однако за это время могли произойти неожиданные изменения, которые повлекут за собой определенные последствия. Считаю целесообразным подождать несколько минут, и тогда, надеюсь, наши сомнения рассеются.
   – Отдельную каюту, – сухо сказал дон Гало, – с отдельным туалетом. Такова договоренность.
   – Договоренность, – любезно поправил его инспектор, – это не совсем то слово, однако полагаю, сеньор Порриньо, в данном вопросе трудностей не ожидается.
   «Это не сон, иначе все было бы слишком просто, – подумала Паула. – Рауль назвал бы это, скорее, рисунком, рисунком…»
   – Каким рисунком? – спросила она.
   – Какой еще рисунок? – удивился Рауль.
   – На какой рисунок, по-твоему, все это похоже?…
   – Анаморфный, ослица. Да, почти анаморфный. Выходит, мы даже не знаем, на каком пароходе поедем?
   Они рассмеялись: это их нисколько не волновало. Зато доктор Рестелли был впервые поколеблен в своих убеждениях относительно государственных порядков. Лопеса и Медрано выступление дона Гало побудило выкурить еще по одной сигарете. Они тоже забавлялись происходящим.
   – Похоже на волшебный поезд, – сказал Хорхе, единственный, кто понимал все, что происходит. – Влезешь в него, а там разные чудеса: по лицу ползает косматый паук, пляшут скелеты…
   – Мы всю жизнь жалуемся, что не происходит ничего интересного, – сказала Клаудиа, – а стоит чему-нибудь случиться (только случай и может быть интересным), как многие из нас начинают волноваться. Не знаю, как вас, а меня волшебные поезда развлекают куда больше, чем станция «Феррокарриль хенераль Рока».
   – Разумеется, – сказал Медрано, – но дело в том, что дона Гало и кое-кого еще беспокоит состояние неизвестности. Бот почему они так озабочены и интересуются названием парохода. А что может дать название? Разве оно спасет нас от того, что мы называем «завтра», от этого чудовища, которое не открывает своего лица и подчинить которое невозможно.
   – Между прочим, – сказал Лопес, – впереди начинают вырисовываться контуры небольшого военного корабля и грузового судна. Вероятней всего, шведского, они всегда такие светлые, чистенькие…
   – Хорошо говорить о неопределенности будущего, – сказала Клаудиа. – Это тоже своего рода приключение, пусть обыденное, по приключение; в этом случае будущее приобретает особый смысл. Если настоящее имеет для нас неповторимый вкус, то лишь потому, что будущее служит для него некой приправой, да простят мне столь кулинарную метафору.
   – Однако не всем нравятся острые приправы, – заметил Медрано. – Возможно, существует два совершенно противоположных способа усилить чувство настоящего. Ведомство, например, предпочитает устранить всякое конкретное упоминание о будущем и создать налет нездоровой таинственности. И прорицатели, конечно, пугаются. А я, напротив, острей чувствую несуразность настоящего и поминутно смакую его.
   – Я тоже, – сказала Клаудиа. – Но отчасти еще и потому, что не верю в будущее. Ведь от нас скрывают именно настоящее… Вероятно, они и сами не понимают, какую нагнали таинственность своими бюрократическими тайнами.
   – Разумеется, не понимают, – сказал Лопес. – Но какая там таинственность. Просто неразбериха, путаница в документах, столкновение интересов должностных лиц – словом, как всегда.
   – Ну и пускай, – сказала Клаудиа. – Лишь бы мы развлеклись, как сегодня.
   Автобус остановился у складов таможни. Порт стоял погруженный в темноту, нельзя же было считать освещением одинокие фонари да изредка вспыхивавшие огоньки сигарет полицейских офицеров, ожидавших у приоткрытых ворот. В нескольких шагах лишь с трудом удавалось различить очертания предметов, тяжелый запах летнего порта пахнул в лицо пассажирам, которые, скрывая смущение и радость, стали выходить из автобуса. Дон Гало взгромоздился на свое кресло, и шофер покатил его к воротам, куда инспектор повел всю группу. «Не случайно, – подумал Рауль, – все стараются держаться поближе друг к другу. Отстать – значит почти наверняка не поехать».
   Подошел полицейский офицер и вежливо сказал:
   – Добрый вечер, сеньоры.
   Инспектор достал из кармана бумаги и передал их офицеру. Сверкнул луч электрического фонарика, вдалеке просигналил автомобиль, кто-то из пассажиров закашлялся.
   – Сюда, пожалуйста, – сказал офицер.
   Желтый глаз фонарика заскользил по цементному полу, заваленному соломенной трухой, обломками дерева и клочками бумаги. Голоса вдруг гулко разнеслись под сводами огромного и пустого пакгауза. Желтый глаз выхватил из темноты длинную таможенную стойку и замер, чтобы указать проход, к которому все осторожна продвигались. Раздался голос Пушка: «Ну и представление! Правда, похоже, как у Бориса Карлова». Когда Фелипе Трехо закурил сигарету (мать, окаменев, взирала на него, это было впервые в ее присутствии), трепетный свет спички на секунду озарил процессию, неуверенно шагавшую к воротам в глубине порта, окутанного ночным полумраком. Повиснув на руке Лусио, Нора шла с закрытыми глазами, пока они не очутились по другую сторону ворот, под темным, беззвездным небом, но где все же дышалось легче. Они первыми увидели пароход, и, когда Нора взволнованно обернулась, чтобы оповестить остальных, полицейские с инспектором окружили группу, фонарик погас, и теперь лишь смутный свет фонаря на столбе освещал начало деревянного настила. Инспектор хлопнул в ладоши, и из глубины пакгауза в ответ раздались еще более отрывистые и резкие хлопки, словно кто-то неуклюже подшучивал над ними.
   – Благодарю вас за проявленный дух сотрудничества, – сказал инспектор, – мне остается только пожелать вам счастливого плавания. Корабельные офицеры встретят вас и проводят в ваши каюты. Пароход отчалит через час.
   Медрано вдруг почувствовал, что слишком долго оставался сторонним и скептическим наблюдателем, и вышел вперед. Как всегда в подобных случаях, ему стало смешно, но он сдержался. И так же, как всегда, он испытал тайное удовольствие, любуясь собой в тот момент, когда решался на какой-то шаг.
   – Скажите, инспектор, все же известно, как называется наш пароход?
   Инспектор учтиво наклонил голову. Даже в сумеречном свете блеснула его лысина.
   – Да, сеньор, – сказал он. – Офицер только что сообщил мне, а ему телефонировали из центра. Пароход называется «Малькольм» и принадлежит компании «Маджента стар».
   – Грузовое судно малого каботажа, – сказал Лопес.
   – Нет, грузопассажирское, сеньор, и поверьте, одно из лучших. Прекрасные условия для небольшого избранного общества, как в данном случае. Я достаточно компетентен в этой сфере, хотя значительную часть своей деятельности посвятил налоговым учреждениям.
   – Вы будете чувствовать себя превосходно, – сказал полицейский офицер. – Я поднимался на борт и могу вас заверить в этом. Команда бастовала, но теперь все улажено. Вы же знаете, что такое коммунизм, матросы все чаще выходят из повиновения, но, к счастью, мы живем в стране, где существует порядок и власть. И будь они хоть трижды иностранцами, в конце концов понимают что к чему и бросают свои пакости.
   – Пожалуйста, на посадку, сеньоры, – сказал инспектор, отходя в сторону. – Мне было очень приятно познакомиться с вами, и я весьма сожалею, что не смогу сопровождать вас в путешествии.
   Раздался смешок, показавшийся Медрано деланным. Пассажиры столпились у трапа, некоторые прощались с инспектором и полицейскими, Пушок снова стал помогать перетаскивать дона Гало, который, казалось, задремал. Дамы печально взялись за перила, и вся группа быстро и молча поднялась по трапу. Оглянувшись, Рауль (он уже добрался до нижней палубы) различил в полутьме, что инспектор и полицейские офицеры о чем-то тихо переговариваются. Все было словно приглушено: свет, голоса, даже плеск воды о борт парохода и набережную. Да и на мостике «Малькольма» не слишком было светло.

С

   И снова Персио будет думать, будет фехтовать мыслью, точно коротким клинком, направляя его против глухой дрожи, которая достигает каюты, словно кто-то продирается сквозь бесчисленные фетровые лоскутки или скачет по роще пробковых дубов. Невозможно установить, в какой момент огромный лангуст задвигал главным шатуном, маховиком, в котором спавшая многие дни скорость гневно распрямляется, протирая глаза, и снова устремляет свои плавники, свой хвост, свои атакующие щупальца, свою хриплую сирену, свой привычно подвижный нактоуз против воздуха и моря. Не выходя из каюты, Персио уже знает все о судне и определяет свое место на нем в этотазимутный миг, когда два грязных и упрямых буксира метр за метром увлекают огромную матицу из меди и железа, оторвав ее от каменного тангенса берега, и толкают к молу, будто повинуясь его магнетизму. Лениво открывая черный чемодан, любуясь шкафом, где все так хорошо помещается, вазами граненого стекла, удачно украшающими стены, письменным столом с папкой из светлой кожи, он чувствует, как все ускоряющиеся удары сердца корабля завершаются последним затухающим колебанием. И Персио пытается увидеть весь корабль, словно стоит на капитанском мостике, и, как у капитана, у него перед глазами нос корабля, передние мачты, крутая режущая линия, которая порождает эфемерную пену. Но видит он нос корабля словно на снятой со стены картине, которая лежит у него на ладонях: фигуры и линии верхней части сразу удалились и уменьшились, вертикальные пропорции, задуманные художником, нарушились, возникла совершенно иная, но столь же возможная и приемлемая композиция. Но лучше всего различает Персио с капитанского мостика (находясь в своей каюте, он словно грезит или просто видит капитанский мостик на экране радара) зеленоватую темноту с желтыми огнями по левому и правому борту, белый фонарь на призрачном бушприте (ведь невозможно, чтобы на «Малькольме» – этом современнейшем грузовом судне, гордости «Маджента стар» – был бушприт). Из иллюминатора с толстым, фиолетового оттенка стеклом, который защищает его от речного ветра (все вокруг грязь, все вокруг Рио-де-ла-Плата – ну и название! – с сомами, может быть позолоченными, посеребренными в серебре Серебряной реки, о нелепость переплетений, громоздкая ювелирность!), Персио начинает различать нос корабля и палубу, с каждым мгновением видит ее все отчетливей, и она напоминает ему что-то знакомое, скажем, картину кубиста, только лежащую на ладонях, так, что нижний край картины выдвигается вперед, а верхний отступает назад. Итак, Персио видит искаженные контуры по правому и левому борту, а за ними неясные тени, быть может, такие же голубоватые, как у гитариста Пикассо, а в центре мостика две мачты, поддерживающие канаты,, словно какую-то грязную и жалкую неизбежность,две мачты, которые напоминают ему два круга на картине – один черный, другой светло-зеленый с черными полосами, а это не что иное, как голосник гитары, словно на полотне можно разместить две мачты, положив это полотно на ладони и превратив его в нос корабля – «Малькольма», – который выходит из Буэнос-Айреса, покачиваясь и скрипя на маслянистой сковороде реки.
   Теперь Персио снова будет думать, только в противовес привычке всякого беспорядочного человека не будет стараться упорядочить то, что его окружает: желтые и белые фонари, мачты, буи, спасательные круги, – он будет думать о еще более грандиозном беспорядке, он раскинет крестом крылья мысли и отринет до глубин реки все, что задыхается в существующих формах – каюту коридор люк палубу поражение завтра круиз. Персио не верит в то, что происходящее вокруг него рационально, он не хочет, чтобы это было так. Он чувствует, как безупречно подогнаны кусочки плавучей головоломки, лица Клаудии или штиблет Атилио Пресутти, стюарда, который (возможно) мародерствует в коридоре у его каюты. И снова Персио чувствует, что этот изначальный час, который каждый путешественник называет «завтра», может основаться на фундаменте, сооруженном этой ночью. Единственное, чего он страстно желает,это великой возможности выбора: ориентироваться по звездам, по компасу, с помощью кибернетики, случайностей, логических принципов, темных доводов, досок пола, по состоянию желчного пузыря, детородному члену, по настроению, предчувствиям, христианской теологии, по Зенд Авеста, «молочку» пчелиных маток, по справочнику железных дорог Португалии, по сонету, по «Семана Финансьера», по форме подбородка дона Гало Порриньо, по буле, каббале, некромантии, Bonjour, Tristesse [20]или просто приспосабливая поведение на море к воодушевляющим инструкциям, содержащимся в любом пакетике с таблетками Вальда?
   Персио с ужасом отступает перед риском нарушить любую реальность, и его постоянная нерешительность сродни нерешительности хромофильного насекомого, которое пересекает поверхность картины, не ведая хамелеоновых намерений. Насекомое, привлеченное голубым цветом, продвинется вперед, обходя центральные части гитары, где царят желто-грязный и зелено-оливковый цвета, задержится на краю, словно плавая рядом, с кораблем, и, достигнув по мостику на правом борту высоты центрального отверстия, войдет в голубую зону, пересеченную обширными зелеными пространствами. Его колебания, его поиски мостика к другому голубому пятну можно сравнить с колебаниями, нерешительностью Персио, всегда боящегося тайных нарушений. Персио завидует всем, кто рассматривает свободу как проблему эгоцентрическую, ибо для него процесс открывания двери каюты складывается из его действия и двери, неразрывносвязанных между собой в той степени, в какой его действие, направленное на открывание двери, содержит конечную цель, которая может оказаться ошибочной и нарушить звено в порядке, который он еще недостаточно уяснил себе. Говоря яснее, Персио – это одновременно и хромофильное и слепое насекомое, и необходимость или приказ обойти только голубые зоны картины обусловлены его постоянной и отвратительной нерешительностью. Персио наслаждается этими сомнениями, которые он называет искусством или поэзией, и считает, что его долг – изучать любую ситуацию с наибольшей широтой, не просто как ситуацию, но разлагая ее на воображаемые составные элементы, начиная с вербальной формы, к которой он питает весьма простодушное доверие, вплоть до ее отражений, которые он называет магическими или диалектическими в зависимости от настроения или от состояния его печени.