Но это не было ни капризом, ни головной болью. Фелипе дождался прихода ночи, не покидая каюты. Входил отец, довольный выигрышем в жарких карточных боях, и, приняв душ, снова уходил, затем на короткое время забегала Беба и с важным видом рылась в чемодане, разыскивая ноты. Валяясь в постели, куря без всякой охоты, Фелипе видел, как все больше густеет синева за иллюминатором. Он словно куда-то погружался вместе со своими бессвязными мыслями, сигаретой, которая оставляла во рту все более горький и липкий привкус вместе с судном, которое с каждым покачиванием точно все глубже опускалось под воду. Оскорбления, которыми он осыпал Рауля, утратили смысл от бесконечных повторений и только усилили его дурное расположение духа, сменявшееся вдруг приступом злобного самолюбия, и он вскакивал с постели, смотрелся в зеркало, решал, нарядившись в клетчатую красно-желтую рубаху, выйти на палубу с наигранно безразличным или, наоборот, воинственным видом. Но тут же снова вспоминал свое жалкое поведение, рассматривал руки, безвольно лежавшие на одеяле и не осмелившиеся разбить в кровь его морду. Он даже не спрашивал себя, действительно ли хотел разбить в кровь эту морду; он предпочитал снова и снова ругать его или предаваться фантастическим мечтам, в которых отважные поступки и истерические объяснения завершались каким-то сладострастным чувством, и он потягивался, закуривал новую сигарету или, бесцельно покружив по каюте, спрашивал себя, с какой стати он сидит здесь взаперти, вместо того чтобы присоединиться к остальным пассажирам, которые, наверное, давно ужинают. Но среди этих раздумий он не забывал о матери, ожидая, что она вот-вот нагрянет, обеспокоенная и напуганная, и обольет его пулеметной очередью вопросов. И, опять бросаясь па постель, он со злорадством думал, что все же в конечном счете одержал верх. «Наверное, он в отчаянии», – решил Фелипе, облекая наконец свои мысли в слова. Мысль о том, что Рауль мог отчаиваться, казалась почти невероятной, и все же это, наверное, было так: ведь он выскочил из каюты, точно ему угрожала смертельная опасность, белый как бумага. «Белый как бумага», – подумал он с удовольствием. А теперь, наверное, один-одинешенек грызет кулаки от злости. Но нелегко было представить себе Рауля таким; всякий раз, когда он пытался подвергнуть его самым тяжким унижениям, он видел спокойное, немного насмешливое лицо Рауля. Вспоминал, как он протягивал трубку и подходил погладить его по голове. Вероятнее всего, валяется сейчас на кровати, покуривая как ни в чем не бывало.
   «Ну, это положим, – подумал он мстительно. – Наверняка впервые так его отшили». А он теперь будет знать, как связываться с этими чертовыми педерастами. И только подумать, как он обманывался, верил, что это его единственный друг, тот, на кого можно рассчитывать на пароходе, где нет женщин, которыми стоило бы заняться, или по крайней мере других мальчишек его возраста, с кем можно было бы порезвиться па палубе, вот скука. Ну, теперь он пропал, лучше вообще не выходить из каюты… Перед ним возник образ Паулы – еще одна неожиданность, если происшествие с Раулем можно было считать неожиданностью. Паула. Какую, черт побери, роль играла она во всем этом? Он сделал несколько предположений, поспешных, грубых и не удовлетворивших его, и снова озабоченно подумал – именно в такие минуты и рождались у него мимолетные порывы гордости, распиравшей грудь, и он глубже затягивался сигаретой, потому что трубка валялась около двери, а над ней на стене красовалась отметина яростного удара, – почему выбор пал именно на него, а не на кого-то другого, почему Рауль сразу же разыскал его той ночью, когда они садились на пароход, а не увязался за кем-нибудь другим. Неважно, что никого другого не было, что выбор был роковым образом ограничен; от сознания, что Рауль выбрал именно его, Фелипе хотелось швырнуть его трубку о стену и в то же время глубоко вздохнуть, закатить глаза, словно наслаждаясь какой-то особой привилегией. Но Рауль ему еще заплатит, – можете быть уверены, заплатит за все, чтобы впредь не ошибался… «Черт побери, ведь я же не давал ему повода, – подумал он, резко выпрямляясь. – Я же не Виана, не Фрейлих, так-растак!» Он докажет Раулю, что он настоящий мужчина, и пускай не старается больше этот расфуфыренный хмырь со своей рыжей девкой. И так он ему слишком много позволил: давать советы, лезть с помощью. Позволил лишнее, и этот тип возомнил невесть что. Услышав какой-то шум у двери, он вздрогнул. Черт, ну и нервный он стал. Тоже… Он украдкой посмотрел на Вебу, которая, морща нос, нюхала воздух в каюте.
   – Ты все куришь, – сказала Беба со своим обычным добродетельным видом. – Вот увидишь, скажу маме, она спрячет от тебя сигареты.
   – Пойди в дерьмо и посиди там немного, – ругнулся Фелипе почти добродушно.
   – Ты что, не слышал, что звали ужинать? Ишь какой выискался, я должна вылезать из-за стола и бегать за ним, как за маленьким ребенком.
   – Конечно, привыкла, что все только и бегают за тобой.
   – Папа велел передать, чтобы ты немедленно поднялся в столовую.
   Фелипе ответил не сразу.
   – Скажи ему, что у меня болит голова. Может, потом, на праздник я пойду.
   – Голова? – спросила Беба. – Выдумал бы что-нибудь получше.
   – Что ты хочешь этим сказать? – спросил Фелипе, выпрямляясь. Он снова почувствовал, как неприятно засосало под ложечкой. Услышав, что дверь захлопнулась, он сел на кровати. В столовой надо обязательно пройти мимо второго столика, поздороваться с Паулой, Лопесом и Раулем. Он начал медленно натягивать голубую рубаху и серые брюки. Включив свет, увидел валявшуюся на полу трубку и поднял ее. Она была совершенно целой. Он подумал, что лучше всего отдать трубку Пауле вместе с коробкой табака, чтобы она… Да, в столовой он должен пройти мимо столика и поздороваться. А если взять и оставить трубку на столе, не говоря ни слова? Он, идиот, так разволновался. Положить ее в карман и потом при удобном случае, когда Рауль выйдет подышать воздухом, подойти и сухо сказать: «Это вот ваше» – или что-нибудь в таком роде. Но тогда Рауль посмотрит на него своим обычным взглядом и медленно улыбнется… Нет, может, даже не улыбнется, а попытается взять его за руку, и тогда… Он медленно причесывался, разглядывая себя в зеркале. Нет, он не пойдет ужинать, он заставит его помучиться в ожидании встречи. «И пусть он покраснеет, когда я буду проходить мимо стола. Эх, только бы мне не покраснеть», – подумал он с яростью, но с этим он ничего не мог поделать. Лучше остаться на палубе или сидеть в баре, потягивая пиво. И тут он подумал о трапе в коридорчике, о Бобе.
 
   Донья Росита и донья Пепа удобно устроились в первом Ряду кресел; к ним подсела сеньора Трехо, краснея от гордости за свою необычайно одаренную дочь. За ними стали рассаживаться покидавшие столовую пассажиры. Хорхе важно и чинно уселся между матерью и Персио; однако Рауль не спешил найти себе место и, облокотись о стойку, ожидал, пока все устроятся. Кресло дона Гало было установлено на председательском месте, а шофер поспешил пробраться в последние ряды, где уже примостился Медрано, хмуро куря сигарету за сигаретой. Пушок снова спросил о своем напарнике в гимнастических упражнениях и, оставив маску донье Росите, заявил, что пойдет узнать, как он себя чувствует. Надев маску полинезийки, Паула развлекала Лопеса, подражая голосу сеньоры Трехо.
   Метрдотель сделал знак официанту, и свет погасили, но тут же зажглись два прожектора, один в глубине бара, другой на полу, вблизи рояля, с трудом втиснутого между стойкой и стеной. Метрдотель торжественно поднял крышку рояля. Раздались жидкие аплодисменты, и доктор Рестелли, усиленно моргая, направился к освещенному месту. Разумеется, не ему следовало бы открывать этот непритязательный импровизированный любительский вечер, ибо оригинальный замысел всецело принадлежал достойному кабальеро и любезному другу дону Гало Порриньо, присутствующему в зале.
   – Продолжайте, пожалуйста, продолжайте, – сказал дон Гало, повышая голос, чтобы перекрыть вежливые аплодисменты. – Вы прекрасно понимаете, что я не гожусь на роль церемониймейстера, так что продолжайте на здоровье!
   В наступившей за этим неловкой тишине возвращение Атилио получилось более заметным и шумным, чем он хотел. Опускаясь на стул, вслед за огромной тенью, мелькнувшей по потолку и стене, он тихим голосом сообщил Нелли, что его товарища по выступлению нигде нет. Донья Росита вернула ему маску, настойчиво и сердито призвав соблюдать тишину, но рассерженный Пушок продолжал недовольно сетовать и со скрипом ерзать на стуле. Хотя Рауль и не расслышал слов, он быстро догадался, в чем дело. Подчиняясь давнишней привычке, он посмотрел на Паулу, которая, сняв маску, внимательно изучала зрителей. Когда она взглянула в его сторону, удивленно подняв брови, он ответил ей легким пожатием плеч. Прежде чем надеть маску, Паула улыбнулась и снова принялась болтать с Лопесом; для Рауля эта улыбка была неким пропуском, печатью на документе, выстрелом стартового пистолета. Но даже если бы Паула и не ободрила его взглядом, он все равно ушел бы из бара.
   – Как они говорят, боже мой, как говорят, – сказала Паула. – Ямайка Джон, вы в самом деле уверены, что вначале было Слово.
   – Я люблю тебя, – сказал Ямайка Джон вместо ответа, – Как чудесно, что я тебя люблю и что говорю тебе это здесь, когда нас никто не слышит, когда мы в масках и я пират, а ты полинезийка.
   – Ладно, пускай я буду полинезийка, – сказала Паула, смотря на свою маску и снова надевая ее, – а вот ты похож не то на Рокамболя, не то на депутата от Сан-Хуана, и это совсем тебе не идет. Уж лучше бы ты выбрал маску, как у Пресутти, а еще лучше не надевай никакой и продолжай оставаться Ямайкой Джоном.
   Доктор Рестелли между тем расхваливал выдающиеся музыкальные способности сеньориты Трехо, которая собиралась усладить слух присутствующих исполнением пьес Клементи и Черни, двух знаменитых композиторов. Лопес посмотрел на Паулу, та прикусила губу. «Знаменитые композиторы, – подумала она. – Многообещающее начало». Она видела, как вышел Рауль, и Лопес тоже это видел и посмотрел на нее полушутливо, полувопросительно, но она сделала вид, что не заметила его взгляда. «Удачи тебе, Раулито, – подумала она. – Дай бог, чтобы тебе расквасили нос, Раулито. А я до конца жизни останусь Лавалье, это уж в крови, и в душе я никогда не прощу ему, что он мой лучший друг. Безупречный друг сеньориты Лавалье. Именно безупречный. И вот он идет, дрожа пробирается по пустому коридору, еще один из легиона дрожащих в предвкушении наслаждений и уже заранее потерпевших фиаско… Нет, я никогда не прощу ему этого, и он это знает, и в тот день, когда он встретит того, кто последует за ним (но он не встретит, Паулита следит день и ночь, чтобы не встретил, так что пусть даже не старается), бросит меня, и прощай тогда концерты, сандвичи с паштетом в четыре часа утра, прогулки в Сан-Тельмо и вдоль побережья, прощай, Рауль, прощай, бедняжка Рауль, Удачи тебе, пусть хоть на этот раз тебе повезет».
   Беба извлекала из рояля нестройные звуки. Лопес вложил в руку Пауле носовой платок. Ему показалось, что она плачет от смеха. Она быстро поднесла платок к глазам и погладила Лопеса по плечу, скорее просто дотронулась, чем погладила, И улыбнулась, не возвращая платка; а когда раздались аплодисменты, Паула развернула платок и громко высморкалась.
   – Ну и свинья, – сказал Лопес – Я не для этого тебе его Давал,
   – Неважно, – ответила Паула. – Он такой жесткий, весь нос мне исцарапал.
 
   – Я играю лучше, чем она, – заявил Хорхе. – Пусть Персио подтвердит.
   – Я не разбираюсь в музыке, – сказал Персио. – Все, кроме пасодоблей, оставляет меня равнодушным.
   – Ну тогда ты, мама, скажи, разве я не лучше играю, чем эта девушка. Да еще всеми пальцами, а у нее половина торчит в воздухе.
   Клаудиа вздохнула с облегчением. Провела рукой по лбу Хорхе.
   – Ты правда хорошо себя чувствуешь?
   – Конечно, – ответил Хорхе, с нетерпением дожидаясь своей очереди выступать. – Персио, смотри, кто там такой выходит!
   По знаку дона Гало, любезному, но и повелительному, выплыла Нелли и остановилась между роялем и стеной, в глубине бара. Луч прожектора ударил ей прямо в лицо («Как она волнуется, бедняжка», – говорила донья Росита так, чтобы все слышали), Нелли заморгала и, подняв руку, заслонила глаза. Метрдотель поспешно бросился к прожектору и отвел его в сторону. Все зааплодировали, чтобы подбодрить артистку.
   – Я прочитаю вам «Смех и слезы» Хуана де Диос Песы, – объявила Нелли, вставая в такую позу, словно собиралась пуститься в пляс с кастаньетами. – «Смотря на Гаррика, британского актера, народ, рукоплескал, говорил ему…»
   – А я тоже знаю этот стих, – сказал Хорхе. – Помнишь, я читал его в кафе в тот вечер? А теперь будет про врача.
   – «И жертвы сплина, сухие лорды, средь черной ночи своих терзаний шли, чтоб увидеть царя актеров, – декламировала Нелли, – и сплин сменялся веселым смехом».
   – Нелли прирожденная актриса, – доверительно сообщала донья Пепа донье Росите. – С детских лет, поверьте, уже стихами говорила: «Мой ботиночек мне жмет, а чулок тепло дает».
   – Ну, мой Атилио не такой, – сказала донья Росита, вздыхая. – Ему только и нравилось, что давить на кухне тараканов да гонять мяч во дворе. Ох и поломал он у меня герани: с мальчишками намаешься, если хочешь, чтоб в доме был порядок.
   Облокотись о стойку, готовые исполнить любое желание зрителей и выступающих, метрдотель и бармен смотрели концерт. Протянув руку к рычажку отопления, бармен перевел его с цифры 2 на цифру 4. Метрдотель взглянул па пего, и оба улыбнулись; они не слишком понимали, о чем декламирует Нелли. Бармен достал две бутылки пива и два стакана. Бесшумно открыл бутылки и наполнил стаканы. Медрано, дремавший в глубине бара, только позавидовал им; пробираться между стульями было слишком трудно. Тут он заметил, что сигарета у пего погасла, и осторожно отлепил окурок от губы. Он был доволен, что не сел рядом с Клаудией и мог теперь смотреть на нее из темноты, украдкой. «Какая она красивая», – подумал он. Его охватила какая-то робость, нерешительное желание, как у порога, который почему-то нельзя переступить, желание и робость еще усиливались от невозможности переступить этот порог, и это было прекрасно. «Она никогда не узнает, какое добро мне сделала», – сказал он себе. Полный сомнений, запустив все свои дела, со сломанной расческой, в рубашке без пуговиц, гонимый ветром, который рвал в клочья время, его лицо, самое жизнь, он снова приближался, приближался почти вплотную к этой приоткрытой, но неприступной двери, за которой, возможно, что-то произойдет, что-то родится, что станет его творением и смыслом его существования, но для этого он должен повернуться спиной к тому, что считал когда-то приемлемым и даже необходимым. Впрочем, до этого еще было далеко.

XXXIX

   Дойдя до середины коридора, он вдруг заметил, что держит трубку в руке, и снова рассвирепел. Но потом подумал, что, если бы захватил с собой еще и табак, мог бы угостить Боба и доказать ему, что умеет курить. Он сунул трубку в карман и пошел дальше, уверенный, что в этот час в коридоре никого не бывает. Не только в коридоре, но и в центральном переходе и в длинном узком проходе, где фиолетовая лампочка горела тусклей обычного. Вот если бы ему на этот раз повезло и Боб пропустил бы его на корму… Желание отомстить подгоняло его, помогало ему преодолевать страх. «Вы только подумайте, самый молодой из всех оказался самым храбрым; он один смог проникнуть…» Беба, например, и даже бедняга старикан скорчат кислую рожу, как у крысы, сунутой в мочу, когда услышат эти похвалы. Но самое главное, как все это воспримет Рауль. «Как, Рауль, вы не знаете? Да-да, Фелипе осмелился залезть прямо в волчью пасть…» Коридор казался уже, чем в прошлый раз; Фелипе остановился в нескольких шагах от двери, посмотрел
   назад. Переборки точно сдвинулись, сдавили его. Отворив дверь справа, он почувствовал облегчение. Свет голых лампочек, свисавших с потолка, ослепил его. В каюте никого не было, здесь по-прежнему царил беспорядок, на полу валялись обрезки кожи, брезента, на верстаке какие-то инструменты. Дверь в глубине сразу бросилась ему в глаза, словно ждала его. Фелипе медленно прикрыл за собой дверь и на цыпочках двинулся дальше. Дойдя до верстака, он замер. «Ну и жарища у них тут внизу», – подумал он. С шумом работали машины, гул доносился отовсюду, добавляясь к жаре, к ослепительному свету. Фелипе сделал несколько шагов, отделявших его от двери, и осторожно подергал за ручку. Кто-то шел по коридору. Фелипе прижался к стене, чтобы укрыться за дверью, если ее откроют. «Нет, это не шаги», – подумал он тоскливо. Просто шум. И снова, когда приоткрыл дверь и осмотрелся, ему стало легче. Но прежде, как в детективном романе, он вобрал голову в плечи, чтобы избежать удара. Он различил узкий и темный проход; когда глаза привыкли к темноте, Фелипе увидел совсем близко от себя ступени. И только тут он вспомнил слова Боба. Значит… если немедленно вернуться в бар и разыскать Лопеса и Медрано, возможно, им удастся благополучно достичь кормы? А что им грозит? Боб просто хотел попугать их. Что им может грозить на корме? Тифа он не боялся, ведь он никогда ничем не болел, даже свинкой.
   Фелипе спокойно закрыл за собой дверь и пошел дальше. Было трудно дышать в этом спертом воздухе, сильно пахло мазутом и еще чем-то затхлым. Увидев дверь слева, он направился к трапу. И тут перед ним легла четкая тень: он стоял с поднятой над головой рукой, словно защищаясь. Когда Фелипе наконец повернулся, он увидел Боба, который смотрел на него из настежь раскрытой двери. Зеленоватый свет лился из-за его спины.
   – Hasdala, парень.
   – Привет, – сказал Фелипе, пятясь назад. Он достал из кармана трубку и протянул ее к свету. Он не находил слов, трубка дрожала в его пальцах. – Видите, я вспомнил, что вы… Поболтаем опять, а потом…
   – Sa, – сказал Боб. – Входи, парень, входи.
 
   Когда подошла его очередь, Медрано бросил недокуренную сигарету и с сонным видом сел за рояль. Недурно аккомпанируя себе, он исполнил несколько багуал и самб, откровенно подражая манере Атауальпы Юпанки [102]. Ему долго аплодировали и упросили спеть еще несколько песен. Сменивший Медрано Персио был встречен с недоверчивой почтительностью, какую обычно вызывают ясновидцы. Представленный доктором Рестелли как исследователь загадок древности, Персио принялся предсказывать всем желающим судьбу по линиям руки; это был обычный в таких случаях набор банальных фраз, но время от времени его слова, понятные лишь заинтересованному лицу, повергали того в трепет. Со скучающим и усталым видом закончил Персио свой сеанс хиромантии и подошел к стойке, чтобы освежиться после прорицаний. Доктор Рестелли приберег самые изысканные выражения, чтобы объявить о выступлении любимца публики Хорхе Левбаума, не по годам развитого, многообещающего юного дарования, для которого нежный возраст не является преградой к успехам. Ребенок, столь славно представляющий аргентинских детей, сейчас поразит присутствующих чтением собственных, единственных в своем роде монологов, первый из которых называется «Рассказ восьминожки».
   – Я написал его сам, но Персио мне помог, – честно признался Хорхе, пробираясь к сцене под оглушительные аплодисменты. Он чинно поклонился, подтвердив на миг слова доктора Рестелли.
   – Рассказ восьминожки, сочинение Персио и Хорхе Левбаума, – сказал он и вытянул руку, чтобы опереться о рояль. Пушок, прыгнув, как барс, успел подхватить Хорхе, прежде чем он рухнул на пол.
   Стакан воды, свежий воздух, советы, три стула, чтобы уложить упавшего в обморок ребенка, пуговицы, которые никак не расстегиваются. Медрано посмотрел на Клаудиу, наклонившуюся над сыном, и отошел к стойке.
   – Позвоните немедленно врачу.
   Метрдотель старательно смачивал салфетку. Медрано, схватив его за плечо, заставил выпрямиться.
   – Я сказал: немедленно.
   Метрдотель отдал салфетку бармену и подошел к телефону, висевшему на стене. Набрал номер из двух цифр. Сказал что-то, потом повторил громче. Медрано не сводил с него глаз. Повесив трубку, метрдотель утвердительно кивнул.
   – Сейчас он придет, сеньор. Я думаю… может быть, лучше отнести ребенка в постель.
   Медрано спросил себя, оттуда ли придет врач, откуда приходил офицер с седыми висками. Возня женщин за спиной выводила его из себя. Он пробрался к Клаудии, которая держала ручонку Хорхе.
   – А, кажется, нам уже лучше, – сказал он, опускаясь на колени рядом с Хорхе.
   Хорхе улыбнулся ему. Вид у него был смущенный; склонившиеся лица плыли над ним, точно облака. Отчетливо различал он лишь мать и Персио и, возможно, Медрано, который без всяких церемоний поднял его, подхватив под шею и ноги. Дамы расступились. Пушок тоже поспешил на помощь, но Медрано уже уносил Хорхе. Следом шла Клаудиа; маска Хорхе висела у нее на руке. Все недоуменно переглядывались. Разумеется, ничего серьезного не случилось, просто обморок от духоты в зале, но у всех отпала охота продолжать вечер.
   – Нет, нет, давайте продолжать, – настаивал дон Гало, резко поворачиваясь в своем кресле. – Нечего унывать из-за такого незначительного происшествия.
   – Вот увидите, через десять минут у ребенка все пройдет, – говорил доктор Рестелли. – Не следует так остро реагировать на обычный обморок.
   – Надо же, надо же, – мрачно сетовал Пушок. – Сначала, как раз, когда надо готовиться к выступлению, куда-то смывается малец, а теперь вот свалился этот карапуз. Не пароход, а притон какой-то.
   – По крайней мере присядемте и выпьем что-нибудь, – предложил сеньор Трехо. – Нельзя же все время думать о болезнях, особенно когда на борту… Я хочу сказать, не надо поддаваться паническим слухам. У моего сына сегодня тоже болела голова, и вы сами видите, ни моя супруга, ни я не делаем из этого проблемы. Нам же совершенно определенно заявили, что на пароходе приняты все необходимые меры предосторожности.
   Тут, подстрекаемая Бебой, сеньора Трехо вдруг заявила, что Фелипе нет в каюте. Пушок хлопнул себя по лбу и сказал, что так он и думал, но куда же мог запропаститься этот парень.
   – Наверняка где-нибудь на палубе, – сказал сеньор Трехо. – Обычная мальчишеская выходка.
   – Какая там выходка, – сказал Пушок. – Неужто вы не понимаете, что у нас все уже было на мази?
   Паула вздохнула, украдкой наблюдая за Лопесом, который все больше приходил в ярость.
   – Вполне возможно, что дверь в твою каюту будет заперта, – сказал он.
   – Не знаю, что мне делать: радоваться или вышибить ее ногами, – ответила Паула. – В конце концов, это и моя каюта.
   – А если она все же окажется запертой, что ты будешь делать?
   – Не знаю, – сказала Паула. – Проведу ночь на палубе. Подумаешь.
   – Тогда пойдем со мной, – сказал Лопес.
   – Нет, я еще посижу немножко.
   – Ну, пожалуйста, пойдем.
   – Нет. Вероятней всего, дверь открыта и Рауль дрыхнет без задних ног. Ты не представляешь, как его бесят всякие культурно-массовые и оздоровительные мероприятия.
   – Рауль, Рауль, – повторял Лопес – Да ты прямо умираешь от желания раздеться в двух метрах от него.
   – Там больше трех метров, Ямайка Джон.
   – Ну пойдем, – сказал Лопес снова, но Паула, посмотрев на него в упор, отказалась; она подумала, что Рауль заслужил, чтобы она прежде узнала, не выпал ли ему счастливый номер: Впрочем, зачем? Это было бы жестоко по отношению к Ямайке Джону и к ней самой, и она меньше всего желала этого, особенно сейчас. Она отказалась, чтобы оплатить нигде не записанный, неопределенный и тяжкий долг, словно совершила уступку, в надежде, что ей удастся вернуться назад, к тому времени, когда она не была этой женщиной, которая ответила сейчас отказом, полная желания и нежности. Она отказалась не только ради Рауля, но и ради Ямайки Джона, чтобы в один прекрасный день принести ему не только разочарование. Она подумала, что, быть может, именно ее глупые поступки помогут скорее открыть двери, которые не распахнулись бы даже перед самым злым и изощренным умом. Но как нарочно, ей снова надо было попросить у него носовой платок, и, конечно, он не даст, разозленный ее отказом, а потом отправится спать один, накурившись до одури.
 
   – Хорошо, что я тебя узнал. Чуть было не проломил тебе башку. Теперь вспомнил, я предупреждал тебя.
   Фелипе смущенно ерзал на скамейке, куда только что опустился.
   – Я же говорю, что пришел вас навестить. Вас не было в той каюте, я увидел открытую дверь, ну и хотел узнать…
   – Тут нет ничего плохого, парень. Here's to you.
   – Prosit, – ответил Фелипе, залпом выпивая ром, как настоящий мужчина. – У вас приличная каюта. А я думал, что Матросы спят все вместе.
   – Иногда приходит Орф, когда ему надоедят два китайца из его каюты. А знаешь, у тебя неплохой табак. Чуток слабоват, конечно, но лучше, чем та пакость, которую ты курил в прошлый раз. Давай набьем еще по трубочке, как ты?
   – Давайте, – сказал Фелипе без особого желания. Он оглядел каюту: на грязных стенах висели прикрепленные булавками фотографии мужчин и женщин, календарь с тремя птичками, несущими в клюве золоченую нить; на полу, в углу, валялись два матраца, один поверх другого, там же стоял столик, на ножках которого застыли подтеки краски, казавшиеся совсем свежими. В раскрытом настежь шкафу висели на гвозде часы, старые тельняшки, короткий бич, фиолетовая подушечка для иголок, стояли бутылки, пустые и полные, грязные стаканы. Фелипе нетвердой рукой снова набил трубку, ром был чертовски крепкий, а Боб палил ему еще целый стакан. Он старался не смотреть на руки Боба, напоминавшие мохнатых пауков, но наколотая на предплечье голубая змея ему нравилась. Фелипе спросил Боба, больно ли делать татуировку. Нет, совсем не больно, только нужно запастись терпением. Еще много значит, на каком месте она делается. Он знавал одного бременского матроса, у которого хватило духу сделать себе татуировку на… Филипе слушал, пораженный, спрашивая себя, имеется ли в каюте вентиляция, потому что дым становился все гуще, а запах рома все сильнее, и он уже видел Боба словно сквозь пелену. Боб, ласково глядя на него, объяснял, что лучшим способом татуировки считается японский. Женскую фигуру на правом плече наколол ему Киро, один его дружок, который, помимо всего прочего, еще и поторговывал опиумом. Медленно, почти изящно стянул он с себя тельняшку и показал Фелипе женщину на правом плече, две стрелы и гитару, орла, расправившего огромные крылья почти во всю ширину его могучей груди. Чтобы наколоть этого орла, ему пришлось крепко напиться, кое-где кожа па груди очень нежная и здорово болела от уколов иглой. А у Фелипе чувствительная кожа? Да, конечно, наверное как у всех людей. Нет, не как у всех, это зависит от расы и от профессии. В самом деле, отличный английский табачок, так что можно покуривать и попивать дальше. Неважно, что ему не очень-то хочется, так всегда бывает во время выпивки, надо только чуток пересилить себя, и снова появится желание. А ром приятный, белый, вкусный и душистый. Еще один стаканчик, и он покажет альбом с фотографиями… У них, как правило, фотографирует Орф, но и у него тоже немало карточек, которые ему дарили женщины в портовых городах; женщины вообще любят дарить свои фотографии, некоторые Даже довольно-таки… Но сперва они выпьют за дружбу. Sa. Отличный, очень вкусный, ароматный ром, он превосходно подходит к английскому табачку. А что жарко, так это ясно, раз они рядом с машинным отделением. Ему тоже надо взять да и снять рубаху, чтобы чувствовать себя удобно, и они будут толковать, как старые друзья. Нет, открывать дверь не стоит, дым все равно не выйдет, а вот если кто-нибудь застукает его в этом уголке… Как хорошо, ничего не делая, болтать и попивать себе ром. И беспокоиться не о чем – еще совсем рано, если только, конечно, его не разыскивает мамаша… Ну-ну, сердиться нечего, это он так, пошутил, он прекрасно знает, что Фелипе делает все, что ему заблагорассудится, так и должно быть. Много дыма? Да, конечно, но, когда куришь отличный табачок, не грех и подышать таким дымом. И еще стаканчик, одно к другому, как говорят, раз все так здорово получается. Ну да, чуток жарковато, недаром же он сказал, что надо скинуть рубаху. Вот так, парень, и не рыпаться. И нечего скакать к двери, так, спокойненько, а то, чего доброго, можно и зашибиться, ведь правда, да еще с такой нежной кожей, ну разве такой умный парнишка не понимает, что лучше не трепыхаться и не вырываться и не бежать к двери, когда так хорошо в каюте, вот здесь, в углу, так мягко, особенно если не вырываться и не увертываться от рук, которые находят пуговицы и бесконечно долго отрывают их одну за другой.