Он решительно раскрыл справочник и стал изучать тридцатую страничку.
   – Итак, главная линия на севере страны. Понятно? Вдумайтесь: в эту самую минуту поезд № 125 находится между станциями Меальада и Аджим. Поезд № 324 сейчас тронется со станции Торриш Новас, до отправления как раз остается одна минута, па самом деле много меньше. № 326 подходит к Сонзелас, а на линии Вендас Новас № 2721 только что вышел из Кинта Гранде. Вы видите, да? Вот здесь ветка Лоусао, где поезд № 629 как раз стоит на одноименной станции, готовый тронуться в направлении Прильяо – Касайс… Но прошло уже тридцать секунд, а нам едва удалось представить себе пять-шесть поездов, между тем их намного больше; на восточной линии № 4111 следует из Монте-Редондо в Гиа, № 4373 задержался в Лейриа, № 4121 вот-вот прибудет в Паул. А западная линия? № 4026 выбыл из Мартингансы и проходит без остановки Патайас, № 4028 стоит в Коимбре, но секунды летят, и вот уже на линии Фигейры № 4735 только что прибыл в Верриде, № 1429 отходит от перрона Пампильосы, он уже дал гудок, трогается… а № 1432 подходит к станции Касал… Мне продолжать? Продолжать?
   – Не надо, Персио, – растроганно сказала Клаудиа. – Выпейте свой лимонад.
   – Но вы, надеюсь, схватили суть? Мое упражнение…
   – О да, – сказал Медрано. – Я словно на миг почувствовал, как с неизмеримой высоты можно увидеть почти одновременно все поезда Португалии! Разве не в этом состоит ваше упражнение?
   – Необходимо вообразить, что вы видите, – сказал Персио, закрывая глаза. – Стереть все слова, только видеть, как на этом малюсеньком, незначительнейшем клочке земного шара нескончаемые вереницы поездов движутся точно по расписанию. А затем мало-помалу вообразить себе поезда Испании, Италии, все поезда, которые в этот момент, в восемнадцать часов тридцать две минуты, находятся в каком-то определенном месте, прибывают на место или отправляются из определенного места.
   – У меня голова начинает кружиться, – сказала Клаудиа. – О нет, Персио, только не сейчас, когда такая прекрасная ночь и такой превосходный коньяк.
   – Хорошо, оставим это упражнение, оно служит иным целям, – согласился Персио. – И в первую очередь магическим. Вы когда-нибудь размышляли над рисунками? Если на этой карте Португалии мы отметим и соединим линией все пункты, где в восемнадцать тридцать находится хотя бы один поезд, будет очень интересно посмотреть, какой получится рисунок. Через каждые четверть часа рисунок надо менять, чтобы оценить путем сравнений и сопоставлений, будет ли он улучшаться или ухудшаться. В свободные минуты у Крафта мне удавалось достичь любопытных результатов, я недалек от мысли, что в один прекрасный день увижу рождение рисунка, который в точности совпадет с каким-нибудь прославленным произведением, гитарой Пикассо, например, или зеленщицей Петорутти. Если это случится, я получу некую цифру, модуль. И таким образом, смогу начать постижение вселенной с ее подлинной аналогичной основы, я разрушу время-пространство, это отягченное ошибками измышление.
   – Значит, мир волшебен? – спросил Медрано.
   – Сами видите, даже волшебство заражено западными предрассудками, – огорченно сказал Персио. – Прежде чем приступить к определению космической реальности, необходимо уйти на пенсию, чтобы получить время для изучения звездной фармакопеи и возможность пальпировать тончайшую материю. Разве, когда работаешь целый день, успеешь?
   – Дай бог, чтобы путешествие помогло его изысканиям, – сказала Клаудиа вставая. – Меня охватывает чудесная усталость туриста. Итак, до завтра.
   Через несколько минут Медрано в приподнятом настроении вернулся в свою каюту и нашел в себе силы разобрать чемоданы. «Коимбра» – думал он, выкуривая последнюю сигарету. «Невропатолог Левбаум». Все так легко мешалось в голове; кто знает, быть может, удастся также извлечь какой-нибудь значимый рисунок из этих встреч и этих воспоминаний, в которых вдруг появилась Беттина, смотревшая на него полуудивленно, полуобиженно, словно то, что он зажигал свет в ванной, было непростительным оскорблением. «Ах, оставь ты меня в покое», – подумал Медрано, открывая душ.

XVIII

   Рауль зажег свет в изголовье постели и потушил спичку, с помощью которой отыскал выключатель. Паула спала, повернувшись к нему лицом. В слабом свете ночника ее рыжеватые волосы казались пятном крови на подушке.
   «Какая она красивая, – подумал он, медленно раздеваясь. – Как разглаживается ее лицо, исчезают эти печальные морщинки у насупленного переносья, которые остаются, даже когда она смеется. А рот ее теперь похож на уста ангела Боттичелли, такие юные, такие непорочные…». Он насмешливо улыбнулся. «Thou still unravish'd bride of quietness» [34] Ravish'd, и archirayish'd [35], бедняжка». Бедняжка Паула, слишком быстро наказанная за свою несуразную строптивость в этом Буэнос-Айресе, где она могла найти лишь таких типов, как Блондинчик, ее первый любовник (если только он был первым; да, конечно, первый – Паула не станет ему лгать), или как Лучо Нейра, ее последний, не считая всех Иксов и Игреков, парней с пляжа, и приключений в конце недели или на задних сиденьях какого-нибудь «меркури» или «де Сото». Надев голубую пижаму, он босиком подошел к пей; вид спящей Паулы немного волновал его, хотя он не впервые видел ее в постели, по теперь Паула и он вступили в некий интимный и почти тайный союз, который, быть может, продлится недели или даже месяцы, и поэтому доверчиво спящая рядом с ним Паула немного его умиляла. В последние месяцы было просто невыносимо терпеть ее постоянные горести, телефонные звонки в три часа ночи, страсть к пилюлям и бесцельным блужданиям, навязчивые мысли о самоубийстве, непрестанные угрозы («приходи немедленно, не то я выброшусь из окна»), ее вспышки радости по поводу удачного стихотворения и безутешные рыдания, от которых страдали его галстуки и пиджаки. Ночью она вдруг врывалась к нему, вызывая его на грубость и оскорбления, ибо он уже устал упрашивать, чтобы она предупреждала по телефону о своих визитах, все осматривала и спрашивала: «Ты один?» – словно боялась, что кто-то прячется под софой или под кроватью, а затем следовал внезапный смех или плач, бесконечные излияния, вперемежку с виски и сигаретами. И еще успевала делать замечания, раздражавшие его своей справедливостью: «И кому пришло в голову повесить здесь эту гадость?», «Разве ты не замечаешь, что эта ваза па полочке лишняя?» – или вдруг начинала проповедовать мораль, свой абсурдный катехизис, говорить о ненависти к друзьям, о своем вмешательстве в историю с Бето Ласьервой, которое, возможно, объясняет грубый разрыв и его бегство. И все же Паула была восхитительна, верная и любимая подруга по бурным ночам, политическим стычкам в университете, разделяющая его литературные пристрастия. Бедная маленькая Паула, дочь политического касика, отпрыск заносчивой и деспотичной семьи, верная как собачонка первому причастию, школе монахинь, приходскому священнику и своему дядюшке, «Ла Насьон» и театру «Колумб» (ее сестра Кока непременно сказала бы «имени „Колумба“), и вдруг прыжок в объятия улицы – абсурдный и непоправимый шаг, навсегда и напрочь оторвавший ее от семейства Лавалье, начало жалкого падения. Бедная Паулита, как она могла быть такой глупой в столь решительную минуту. В остальном же (Рауль смотрел на нее, покачивая головой) ее решения никогда не были радикальными. Паула все еще ела хлеб семейства Лавалье, патрицианского семейства, способного предать забвению скандал и оплачивать приличную квартиру паршивой овечке. Еще одна причина для нервных припадков, мятежных порывов, планов вступить в Красный Крест или уехать за границу; все это обсуждалось в шикарной столовой или в спальне, в квартире со всеми удобствами и мусоропроводом. Бедняжка Паулита. Было так приятно видеть ее безмятежно спящей („а может, это люминал или нембутал?“ – подумал Рауль) и сознавать, что она пробудет в таком состоянии всю ночь рядом с ним, и вот он уже снова ложится в свою постель, гасит свет и закуривает сигарету, пряча спичку в ладонях.
 
   В каюте № 5 по левому борту сеньор Tpexo храпит точно так же, как в супружеской постели у себя дома на улице Акойте. Фелипе все еще не ложится, хотя едва держится на ногах от усталости; он принял душ и теперь рассматривает в зеркале свой подбородок, где пробивается пушок, тщательно причесывается, испытывая удовольствие видеть себя, чувствовать себя вовлеченным в настоящее приключение. Он входит в каюту, надевает хлопчатобумажную пижаму и разваливается в кресле, закуривает сигарету «Кемел» и, направив свет лампы на номер «Эль Графико», лениво его перелистывает. Хорошо бы старик не храпел, но это значит требовать невозможного. Он никак не хочет мириться с мыслью, что ему не досталась отдельная каюта; а вдруг случайно наклюнется что-нибудь, как тогда быть? Вот если б старик спал в другом место. Он лениво вспоминает фильмы и романы, где пассажиры переживают захватывающие любовные драмы в своих каютах. «Зачем только я их пригласил с собой», – твердит про себя Фелипе и думает о Негрите, которая, наверное, сейчас раздевается в своей спаленке на верхотуре, окруженная радиотележурнальчиками и открытками с изображением Джеймса Дина и Анхела Маганьи. Листая «Эль Графико», он рассматривает фотографии боксерского матча, воображает себя победителем международной встречи, раздающим автографы, нокаутировавшим чемпиона. «Завтра будем уже далеко», – резко обрывает он свои мысли и зевает. Кресло преотличное, но сигарета уже обжигает пальцы, и ему все сильней хочется спать. Он гасит свет, зажигает ночничок над изголовьем и скользит в постель, наслаждаясь каждым сантиметром Простыней, упругим и мягким матрацем. Ему приходит на ум, что Рауль тоже, наверное, сейчас укладывается спать, выкурив напоследок трубку, но вместо противно храпящего старика в его каюте эта классная рыжуха. Он обнял ее, и оба они, конечно, голые, наслаждаются. Для Фелипе слово «наслаждаться» заключает в себе все, что только можно придумать в часы одиночества, почерпнуть из романов и откровенных разговоров со школьными приятелями. Погасив ночник, он медленно поворачивается на бок и простирает руки, чтобы обнять в темноте Негриту, рыжую красавицу – некий образ, в котором также угадываются черты младшей сестры одного его друга и его собственной кузины Лолиты, целый калейдоскоп женских тел, которые он нежно ласкает, пока его руки не натыкаются на подушку, обхватывают ее, выдергивают из-под головы, прижимают к телу, разгоряченному, содрогающемуся, а рот впивается в бесчувственную тепловатую материю. Наслаждаться, наслаждаться, и, не помня себя, он сдергивает пижаму и, обнаженный, снова обхватывает подушку, вытягивается и ничком падает на постель, извиваясь, причиняя себе боль и не получая никакого наслаждения.
 
   – Итак, – сказал Карлос Лопес, гася свет, – несмотря на все мои страхи, эта водяная феерия все-таки началась.
   Его сигарета прочертила замысловатую кривую, и в белесом свете обрисовался круглый иллюминатор. Как хорошо в постели; нежное покачивание навевает безмятежный сон. Однако, прежде чем заснуть, Лопес думает о том, как приятно было встретить среди пассажиров Медрано, об истории дона Гало, о рыжей подруге Косты, о возмутительном поведении инспектора. Потом снова вспоминает о своем коротком визите в каюту Рауля, о колкостях, которыми он обменялся с зеленоглазой девушкой. Ну и подружку подцепил себе этот Коста. Если бы он сам не увидел… Но он видел, и тут нет ничего удивительного: мужчина и женщина занимают вместе каюту № 10. Любопытно, если бы он встретил ее у Медрано, например, это показалось бы ему совершенно естественным. Но Коста?! А собственно, почему? Глупо, конечно, но он и сам не знал. Ему припомнилось, что Костальс де Монтерлант вначале звался просто Коста; вспомнил он и некоего Косту, своего давнего однокашника по колледжу. Почему его мысли все время вертятся вокруг этого? Тут что-то неладно. Голос Паулы, когда она разговаривала с ним, тоже как-то не вязался с обстановкой. Конечно, есть женщины, которые ничего не могут поделать со своим характером. И этот Коста, улыбающийся в дверях каюты. Такие оба симпатичные. И такие разные. Вот где зарыта собака! Они совсем не подходят друг к другу. Между ними не чувствовалось никакой связи, ни малейшей мимикрии, любовной или дружеской игры, когда даже явные противоположности связаны чем-то общим.
   – Я строю иллюзии, – произнес вслух Лопес. – Но так или иначе, они будут отличными попутчиками. И кто знает, кто знает…
   Окурок порхнул, точно птичка, и затерялся в волнах реки.

D

   Тайком, немного, напуганный, но возбужденный и неудержимый, ровно в полночь в темноте носовой палубы появляется Персио, готовый бодрствовать. Прекрасное южное небо привлекает его на время, он поднимает лысую голову и рассматривает сверкающие гроздья, однако Персио жаждет установить и упрочить контакт с кораблем, на котором он плывет, вот почему, дождавшись, когда сон успокоит всех пассажиров, он устанавливает ревностное наблюдение, призванное соединить его с флюидами ночи. Стоя рядом с вызывающе гордой грудой каната (обычно на пароходах не бывает змей), чувствуя на лбу сырой воздух лугов, Персио тихо сличает все мнения и суждения, услышанные, им, начиная с «Лондона», составляет подробную номенклатуру, где гетерогенность трех бандонеонов и прохладительного напитка с «чинзано», носовая переборка корабля и маслянисто покачивающийся в темноте радар постепенно превращаются для него в некую геометрическую закономерность, медленно проясняющую ситуацию, в которой он оказался вместе с остальными пассажирами. Персио не склонен к ограничительным определениям, и тем не менее им владеет постоянная страсть к окружающим его обыденным проблемам. Он уверен, что закон едва уловимой аналогии правит и карманным хаосом, где певец провожает своего брата, а кресло-каталка кончается хромированной рукоятью; это подобно слепой уверенности в том, что существует центральная точка, откуда диссонанты можно увидеть, как спицы в колесе. Но Персио не настолько наивен, чтобы не знать, что разрушение феномена должно предшествовать всякой архитектонической попытке, и все же он любит бесконечный калейдоскоп жизни, с удовольствием и наслаждением носит новенькие домашние туфли фирмы «Пирелли», растроганно слушает скрип шпангоутов и легкий плеск волн о борт судна. Не в силах отвергнуть конкретное, дабы наконец утвердиться в измерении, где вещи становятся явлениями и чувственное восприятие уступает место упоительному совпадению вибрации и напряжения, он выбирает жалкий труд астролога, традиционное движение в сфере герметического образа, таро [36] и благоприятного слепого случая. Персио верит в некий дух, подобный джинну, выпущенному из бутылки, который помогает ему ориентироваться в клубке событий и фактов, и, уподобившись носу «Малькольма», разрезающему реку, ночь и время, он спокойно продвигается вперед в своих размышлениях, которые отвергают все тривиальное – например, инспектора или странные запреты, существующие на судне, – чтобы сосредоточиться на том, что подчинено высшей связи. Вот уже некоторое время его глаза изучают капитанский мостик, останавливаются на большом иллюминаторе, пропускающем фиолетовый свет. Кто бы ни вел корабль, он должен находиться в глубине освещенной рубки, вдали от стекол, которые поблескивают в легком речном тумане. Персио чувствует, как в нем постепенно растет ужас, ему мерещатся зловещие барки без рулевых, недавно прочитанные страницы навевают видения, в которых мрачные северо-восточные районы (и грозный Тукулька с зеленым жезлом-кадуцеем в руках) мешаются с Артуром Гордоном Пимом, ладьей Эйрика, подземным озером Оперы, – ну и мешанина! И в то же время Персио страшится, сам не зная почему, того момента, когда в иллюминаторе появится силуэт капитана. До сих пор события развертывались, напоминая приятный бред, отчетливый и понятный, накрепко соединяющий разрозненные элементы; но что-то говорит ему (и это что-то вполне могло быть подсознательным объяснением случившегося), что в течение ночи будет установлен некий порядок, некая тревожная причинность, которая возникает и исчезает вместе с краеугольным камнем, а он с минуты на минуту будет заложен на вершине свода. И Персио дрожит и отступает как раз в тот момент, когда на капитанском мостике вырисовывается силуэт – темный торс, неподвижный и прямой, у самого стекла. В вышине медленно вращаются планеты; стоило появиться капитану, и корабль меняет курс, и вот уже грот-мачта перестает ласкать Сириус, склоняется к Малой Медведице, колет и подстегивает ее, пока не отгоняет в сторону. «У нас есть капитан, – думает Персио, вздрагивая, – есть капитан». И словно в хаосе быстрых и бурлящих, как кровь, мыслей, медленно зарождается закон, матерь будущего, закон, начало неумолимого пути.

ДЕНЬ ПЕРВЫЙ

   …Le ciel et la mer s'ajustent
   ensemble pour former une
   espиce de guitare… [37]
Audiberti, Quoal-Quotft.

 

XIX

   Ночная деятельность Атилио Пресутти завершилась переселением: с помощью хмурого, неразговорчивого стюарда он вынес из своей каюты вторую постель и перенес ее в соседнюю, которую занимали Неллина мать и сама Нелли. Из-за размеров и формы каюты разместиться в пей оказалось не так-то просто, и донья Росита несколько раз предлагала оставить все по-прежнему и вернуться в каюту сына, но Пушок, схватившись за голову, твердил, что в конце концов три женщины вместе – это совсем не то, что мать с сыном, и что в его каюте нет ни ширм, ни перегородок. Наконец удалось запихнуть кровать между дверью в ванную и входом в каюту, и Пушок появился вновь, неся ящик с персиками, который подарил ему Русито. Хотя все сильно проголодались, никто не решился позвонить и заказать ужин; поели персиков, и Неллина мать достала бутыль с вишневым напитком и шоколад. Умиротворенный Пушок возвратился в свою каюту и завалился спать.
   Когда он проснулся, было семь часов; подернутое дымкой солнце светило в иллюминатор. Сев в кровати и почесываясь через майку, Пушок при дневном свете оценил роскошное убранство и размеры своей каюты. «Как здорово, что моя старуха женщина и должна спать вместе с себе подобными», – с удовольствием подумал он, радуясь независимости и весу, которые придавали ему личные апартаменты. Каюта номер четыре сеньора Атилио Пресутти. А теперь поднимемся наверх, посмотрим, что там делается! Пароход вроде стоит на месте, может, мы уже в Монтевидео? Уф! Ну и ванная, ну и сифоны, мама миа! А розовая туалетная бумага, просто грандиозно! Сегодня вече-Ром или завтра обязательно приму душ, потрясающе! А ты только погляди па этот умывальник, да он как бассейн в «Спортиво барракас», в нем можно помыть загривок, пи чуточки не забрызгавшись, а какая приятная водичка течет… Пушок энергично намылил лицо и уши, стараясь не замочить майку. Потом надел пижаму, новую, в полоску, баскетбольные кеды и, прежде чем выйти, причесался; в спешке он забыл почистить зубы, а ведь донья Росита специально купила ему новую зубную щетку.
   Он прошел мимо кают правого борта. Наверняка все еще дрыхнут, он первым вышел на палубу. Но там уже прогуливался мальчуган, который путешествовал вместе с мамой, и очень дружелюбно посмотрел на пего.
   – Добрый день, – сказал Хорхе. – Я вас всех опередил, видите.
   – Как поживаешь, малец? – снизошёл до разговора Пушок. Он приблизился к борту и оперся о перила обеими руками.
   – Черт-те что! – сказал он. – Да мы все еще торчим перед Кильмесом! [38]
   – Значит, все эти цистерны и большие железяки – это и есть Кильмес? – спросил Хорхе. – Здесь варят пиво?
   – Это надо ж! – повторял Пушок. – А я-то вообразил, что мы уже в Монтевидео и что, чего доброго, можно сойти на берег и все такое прочее…
   – А Кильмес, наверное, недалеко от Буэнос-Айреса, да?
   – Конечно! Сел на авто и в два счета тут! Похоже, банда Японца насмехается надо мной с берега, они все отсюда… И это называется путешествие?!
   Хорхе окинул его проницательным взглядом.
   – Мы уже целый час как стоим на якоре, – сказал он. – Я поднялся в шесть утра, не хотелось больше спать. А знаете, здесь никогда никого не увидишь! Прошли два матроса, спешили по своим делам, но, кажется, они меня совсем не поняли, когда я с ними заговорил. Наверняка они липиды.
   – Кто-кто?
   – Липиды. Они такие странные, ничего не говорят. Если только они не протеиды; их так легко спутать.
   Пушок посмотрел па Хорхе исподлобья и уже собирался что-то спросить, но тут на трапе показалась Нелли с матерью, обе в брюках, легких босоножках, дымчатых очках и в платочках.
   – Ах, Атилио, какой дивный пароход! – сказала Нелли. – Все так блестит, прямо прелесть, а воздух, какой воздух!
   – Какой воздух! – сказала донья Пена. – А вы, Атилио, оказывается, рано встаете.
   Атилио подошел; Нелли подставила ему щеку для поцелуя. Вытянув руку, он показал на берег.
   – Да, это место мне знакомо, – сказала Неллина мать.
   – Бериссо! – сказала Нелли.
   – Кильмес, – мрачно сказал Пушок. – Скажите на милость, что это за путешествие.
   – А я-то думала, что мы уже в открытом море и поэтому нас совсем не качает, – сказала Неллина мать. – А может, чего доброго, у них там что-то поломалось, и надо чинить.
   – А может, они собираются брать нефть, – сказала Нелли.
   – Эти суда ходят на мазуте, – сказал Хорхе.
   – Вот-вот, – сказала Нелли. – А этот карапуз тут совсем один? Твоя мамочка внизу, да, дорогой?
   – Да, – ответил Хорхе, искоса смотря на нее. – Она считает пауков.
   – Кого, кого, детка?
   – Коллекцию пауков. Каждый раз, когда мы отправляемся в такие путешествия, мы берем ее с собой. Вчера вечером у пас убежало пять пауков, но, кажется, мама уже нашла троих.
   Неллина мать и сама Нелли разинули рот. Хорхе пригнулся, увертываясь от полудружеского, полусердитого шлепка, которым собирался наградить его Пушок.
   – Вы что, не соображаете, что он насмехается над вами? – сказал Пушок. – Давайте поднимемся наверх, посмотрим, может, нам дадут молока, у меня все кишки свело от голода.
   – Кажется, завтрак на таких пароходах бывает очень обильный, – сказала Неллина мать с недовольным видом. – Я читала, что подают даже апельсиновый сок. Помнишь, доченька, тот кинофильм? Ну тот, где играла девушка… отец ее еще работал в какой-то газете, и он не позволял ей встречаться с Гарри Купером.
   – Да нет, мама, это совсем не тот фильм.
   – Ну разве ты не помнишь, он был цветной, и эта девушка ночью пела болеро на английском языке… Хотя, правда, в этой картине не участвовал Гарри Купер. Он был в той, где про катастрофу на железной дороге, помнишь?
   – Да нет же, мама, – возражала Нелли. – И всегда ты все только путаешь.
   – Там подавали фруктовые соки, – настаивала донья Пепа. Поднимаясь в бар, Нелли повисла на руке жениха; по дороге она тихим голосом спросила у него, как она нравится ему в брюках, на что Атилио отвечал сдавленным рыком, до боли сжав ей плечо.
   – Подумать только, – шептал Пушок ей на ухо, – ты могла уже быть моей женой, если бы не твой папаша.
   – Ах, Атилио, – сказала Нелли.
   – У нас была бы каюта па двоих и все прочее.
   – Ты думаешь, я сама не мучаюсь по ночам? Ну, то есть мы давно уже могли бы пожениться.
   – А теперь надо ждать, пока твой старикан не наймет нам домик.
   – Конечно. Ты же знаешь, какой он, мой папа.
   – Как мул, – сказал Пушок уважительно. – Еще хорошо, что мы можем пробыть вместе все путешествие, поиграть в карты, а ночью выйти па палубу, видишь, вон туда, где эти связки канатов… Отличное укрытие. Ох и жрать хочется, сил нету…
   – От речного воздуха очень разыгрывается аппетит, – сказала Нелли. – А как тебе нравится мама в брюках?
   – Ей они здорово идут, – сказал Пушок, в жизни не видевший ничего более похожего на почтовый ящик, чем тещин зад. – Моя старуха ни за что такое не наденет, она на старый манер, да и посмей она только, старик забил бы ее до смерти. Ты же знаешь, какой он.
   – У вас в семье все вспыльчивые, – сказала Нелли. – Ступай, позови свою маму и давай поднимемся в бар. Погляди, какие тут двери, какая чистота!
   – Слышишь, как шебуршат в баре, – сказал Пушок. – Вроде к часу, когда подают хлеб с маслом, все сбегаются. Пошли вдвоем искать старуху, не люблю, когда ты ходишь одна.
   – По, Атилио, я же не девочка.
   – Тут, па пароходе, такие крокодилы водятся, – сказал Пушок. – Пойдешь со мной, и дело с концом.