Поспешно собрались и поехали в Успенское, около которого находилось мордовское кладбище. Ехал Сеченов в кибитке впереди всех, на тройке вороных сытых монастырских коней. Позади следовал управитель духовных дел и поп Иван; еще дальше в двух возках четыре иеромонаха, и затем на телегах тряслось восемь здоровенных гайдуков-певчих, игравших роль телохранителей епископа и повсюду его сопровождавших.
   Миновали озимье, потом небольшой прозрачный лесок, вспугивая трясогузок, степенно разгуливавших на дороге. День уже клонился к вечеру; прохладило из зеленых овражков. Епископ с хмельной улыбкой любовался полями; березками, невинными, "яко девственницы", в своей юной зелени; розовыми, "яко вино", болотцами и лужами; разлетавшимися с криком, "яко монашенки", утками. В полном самодовольстве, добродушно отрыгивал он из нутра зелие, приговаривая: "Чти господа от праведных дел твоих! Бысть вечер! Будет утро! Будет и день! И-ик!"
   И вдруг в стороне от дороги мелькнуло мордовское кладбище, ряд низеньких срубов, поставленных над могилами предков там и сям среди высоких старых деревьев дремучего чернолесья. Епископ велел остановить. Вылез из возка и спросил попа Макеева, не это ли кладбище?
   Отец Иван живехонько выпрыгнул из своей кибитки.
   - Се оно - то мордовское кладбище и есть, а на нем растущие древеса служат мордве кумирами почитания.
   По-звериному принялся Сеченов обнюхивать воздух. Глаза его сузились, когда он медленно, слегка сгорбившись, стал вылезать из кибитки.
   - Жертвоприношение?! Идолы?! Я вам сейчас покажу, - прошипел он и вдруг гаркнул, что было мочи, сопровождавшим его клирикам: "За мной!".
   В шелковой белой рясе, раздувая ноздри, со встрепанными волосами помчался он через поляну на мордовское кладбище. За ним следом погнались певчие, прихватив, по обыкновению, с собой топоры. Отец Иван подскакивал козликом, уцепившись за полы своей рясы, да так разбежался, что обогнал даже самого епископа.
   - Огонь! - исступленно завопил епископ. - Жги! Пали! - И обругался неистово.
   Певчие поспешно принялись набирать валежник и подкладывать его под срубы. Епископ бегал между могилами и плевал на них с проклятиями и всякою руганью. Поп Иван диву давался такой ожесточенности архипастыря. Пьяные монахи в угоду начальству с большим усердием по-разному оскверняли кладбище, подобострастно поглядывая при этом на епископа, который влез на самую высокую могилу, простер руки в воздухе и зычно выкрикнул:
   - Одолеем духов нечистых! Разорим храмы погании!.. Отмстим племени Хамова рода! Губите! Губите!
   Под его выкрикивания запылали срубы над могилами. Кладбище озарилось бешено мечущимся пламенем. Все эти дни палило солнце, время стояло жаркое; огонь быстро охватил все, способное гореть. Между огнями забегали певчие, рослые, подвижные, похожие на чертей. По приказу Сеченова, они принялись рубить священные березы.
   Тем временем русские крестьяне из соседнего села Успенского, увидев черные столбы дыма, потянувшиеся ввысь, бросились к кладбищу. Было велико удивление успенских мужиков, когда они натолкнулись в этом аду на торжествующих, лохматых и дико вопивших чернецов во главе с самим епископом Димитрием. Тотчас же побежали они в соседние мордовские деревни и сказали: "Епископ и монахи поджигают ваше кладбище!"
   Мордва, как один, от мала до велика, вооружившись кольями, луками, рогатинами, саблями, двинулась к своему кладбищу. Убедившись, что огнем охвачены места упокоения предков, мордва набросилась на архиерейскую челядь. Иноки, предводительствуемые своим архипастырем, вздумали было вступить в бой, но, когда стрелы начали вонзаться в тело то одному, то другому монаху, христова братия не выдержала, стала отступать... Отстреливаясь из пистолета, помчался к своей кибитке и сам епископ. Едва успел он сесть и погнать лошадей, как десятки стрел посыпались ему вдогонку.
   Лошади примчали епископа к селу Сарлеи. Тут он отпустил ямщика, велел ему гнать кибитку дальше, имея мысль обмануть погоню, сам же ринулся в дом здешнего попа, привезенного им из Казанской епархии. Особенно хорошо знала епископа попадья Василиса. (Еще в Казани они были друзьями.)
   - Спасай, мать!.. - прохрипел он.
   Недолго думая, попадья открыла подполье и упрятала туда епископа. На крышку поставила кадку с кислой капустой.
   Немногим из архиерейской свиты удалось сбежать с поля брани. Они спрятались в Рыхловке. Домоправительница Феоктиста сама встретила растрепанных, обливающихся кровью и потом чернецов.
   - Епископа убивают! - простонал один из чернецов.
   - Христову веру посрамляют! - вскрикнул другой.
   Феоктиста собрала около дома всех дворовых и даже велела позвать мужиков из соседней деревни: "Чем больше, тем лучше!"
   Когда мужики собрались, один из монахов вышел на крыльцо дома и заговорил рыдающим голосом, ударяя себя ладонью в грудь:
   - Православные христиане! Что же это такое с нами творит мордва? Она уже не довольствуется служением своим идолам на виду у православных христиан! Она требует разрушения наших храмов, гонения на православное христианство... зрите!
   Монах указал на окровавленных товарищей.
   - Во время крестного хода мордва напала на нас, убила, многих ранила и разогнала прочих; осквернила наши святыни и едва не кончила и самого епископа преосвященного Димитрия!.. Доколе же мы будем терпеть толикое беззаконие?! И не повелевает ли нам христианский долг выступить на защиту нашей православной церкви, издавна гонимой язычниками, иудеями и басурманами!
   Сам монах не ожидал того, какое действие произвели его слова на людей. Не успел он кончить, как в толпе крестьян поднялся невообразимый галдеж. Мужики размахивали кулаками, кричали, ругались; бабы завыли, стали метаться; многие забились в рыданиях, падая на плечо одна другой. Заплакал и сам монах, надрывно вскрикивая: "Братцы!.. Братцы!.. Что нам делать?! Господи!"
   И откуда у него столько слез появилось?
   Через несколько минут вся толпа разъяренных крестьян, вооруженная вилами, ножами, топорами и бердышами, выданными им Феоктистой из запасов Рыхловского, двинулась по дороге к Сарлеям, куда, по словам бежавших чернецов, направилась мордва в погоне за епископом.
   Во главе этой пестрой ожесточенной толпы отважно шествовал сам монах, держа в руках ружье. Феоктиста его не пускала, советовала остаться дома, но он сослался на то, что без него мужики "могут передумать". Опасно одних пускать с дубьем. Кто их знает! Отпустив его, Феоктиста стала готовить ужин. Монах ей очень понравился. Высокий, здоровый, а главное - смелый, горячий. Она взяла с него слово, что он вернется к ней.
   Ночь надвигалась на поля и рощи, но это не останавливало рыхловских крестьян. Столкнулись недалеко от деревни Сарлеи. Туча стрел понеслась в рыхловских крестьян после ружейных выстрелов с их стороны. Монах был удивлен до крайности. Он думал, что, услыхав ружейные выстрелы, мордва сразу разбежится и ее придется гнать, бить в спину и уничтожать, но не тут-то было! Мордва, наполняя тишину дикими негодующими криками, вместо того чтобы отступить, сама перешла в жестокую атаку. Мужики возмутились. Монах вопил за их спиной: "Злодеи! Осквернили наши святыни, побили наше духовенство, а теперь бьют вас ни в чем неповинных, бьют дубьем, да со стрелами! Ах гады!"
   Разъяренные, неудержимо ринулись рыхловские крестьяне на мордву. Сам монах даже перепугался страшных лиц их и зверской ругани. Он подался в самый тыл своего войска, обдумывая на всякий случай способы к бегству. "Надо бы было лошадь захватить!" - всполошился он в самый разгар боя, спрятавшись за стволом громадного дуба. Отсюда он вдруг увидел прославившегося по Терюшевской волости своей злобой к Оранскому монастырю Несмеянку Кривова, бесстрашно шедшего с саблей в руке впереди мордвы. Рядом с ним, размахивая громадным бердышом, шел другой смутьян, глава недавно бунтовавших дальнеконстантиновских мужиков, здоровенный дядя, Семен Трифонов. Он хорошо известен Оранским монахам - приходил жаловаться на старца Варнаву, якобы отбившего у него жену.
   "Свои же православные христиане, русские мужики заодно с язычниками! Господи! Вот бы кого надо живьем на костре сжечь!" - думал, выглядывая из-за дерева, снедаемый злобой монах.
   А в тылу у мордвы, как безумный, метался Сустат Пиюков, уговаривая мордву гнать от себя Семена Трифонова и дальнеконстантиновских мужиков, ибо они - христиане, враги, предатели. Им верить нельзя. Они вовлекают мордву во вражду с начальством, а потом сами первые сбегут.
   Но ярость мордвы была так велика, что никто и не думал слушать Сустата Пиюкова.
   Монах прицелился в Несмеянку, когда тот приблизился к нему, но разве попадешь, если руки дрожат как в лихорадке! Пуля пролетела мимо. Спрятавшись снова, монах с любопытством стал разглядывать мужиков, катавшихся по земле в рукопашной битве с мордвой. Ему не было жалко ни тех, ни других: "Все - сволочи!" Он радовался этому ожесточению дерущихся. Если бы он знал, что его не убьют и если бы он не боялся быть уж очень на виду у мордвы, то непременно бы выскочил из своего прикрытия и сам бы убил двух-трех человек. Потихоньку он благодарил "господа бога" за то, что "началось". Оно и к лучшему? То-то теперь враг Оранской обители, царевич Грузинский, взбеленится. "Вот она, твоя хваленая мордва, которую ты так усердно от нас защищаешь! Посмотрим, что теперь ты скажешь!"
   Ожесточение обеих сторон затянуло бой до поздней ночи. Несмотря на ружья и на озлобление введенных в заблуждение монахами крестьян, мордва не отступила ни на шаг. Только ночь прекратила бой.
   Тем временем епископ Димитрий при помощи матушки Василисы окольными путями пешком добрался до Больших Терюшей. Появившись в доме отца Ивана Макеева, он застал его мирно похрапывающим на пуховой постели в обнимку с попадьей Хионией. Вид его был такой, как будто он на мордовском кладбище никогда и не был и не принимал никакого участия в поджоге срубов и в схватке с мордвой... Епископа охватила досада. Он дернул его за косу.
   - Пустопоп! Вставай!..
   Иван Макеев открыл глаза. Протер их и ужаснулся, увидев епископа.
   - Лошадей! - грозно крикнул Сеченов, разбудив своим зычным голосом попадью. - Ну, ну, скорее!
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   В полночь мордва и рыхловские крестьяне разошлись в разные стороны.
   Звезды смотрели грустно. Мужики слушали пенье соловьев в рощах с тупою болью в сердце. Им пришлось нести с поля пятнадцать раненых товарищей. Десять человек убитых так и оставили до утра... Утром придут с лопатами и зароют... А впереди еще бабий плач, плач ни в чем неповинных ребятишек... "Ой, горе, горе! Черт принес этого монаха!"
   Мордва потеряла сорок человек убитыми и ранеными. Несмеянка, шедший впереди, то и дело останавливался, чтобы успокоить стонавших от боли раненых товарищей и чтобы приободрить здоровых, окончательно упавших духом, подавленных, напуганных всем происшедшим: "Что-то будет дальше?! Чам-Пас, помилуй нас!"
   XVIII
   Благоухала весна, раскрывались влажные медовые почки, цыган Сыч не отходил от Моти. Называл ее то "полевым цветком, мотыльков привлекающим", то "пернатою чечеткой", а иногда принимался расхваливать ее отца, называя его "чудотворцем". Цыган был большой выдумщик, и Моте это нравилось.
   "Пернатой чечетке" вообще было весело в ватаге. Она подолгу любовалась на себя в зеркало, взятое вооруженною рукою Сыча из Феоктистиных хором. Турустан канючил, ревнуя Мотю.
   - В этом ли жизнь?! Глупый! - укоряла она его. - Ты не видишь людей, ты не смотришь на божий мир, а все липнешь ко мне. Смилуйся! Я хочу, чтобы ты убил попа Ивана.
   Турустан бледнел, сильно удивляясь словам Моти: "Почто понадобилось ей убить попа?" Она смеялась. Шлепала Турустана пальцем по носу и говорила:
   - А цыгана и просить не надо: он и сам убьет.
   - Да что тебе дался поп Иван?! Пускай живет.
   - Сукин сын - вот и все. Не убьешь попа, убей Сустата Пиюкова... Послушай жену! Они враги наши.
   От этих слов Моти совсем опешил Турустан. Его бросило сначала в холод, - мороз прошел по коже, - а потом объял жар, пот выступил на лбу.
   - Мотя, уйдем со мной от воров! Не жизнь нам у них. Погубят они тебя. Испортят.
   - Я не мешаю. Иди! А я не хочу...
   Турустан вспомнил о своей недавней встрече с Сустатом Пиюковым в лесу. Тот уверял, что, если Турустан сходит в Нижний к губернатору с повинной, признается в своих преступлениях, его помилуют, дадут службу и заживет он тихо, спокойно, как "честный человек". Задумался Турустан над словами Пиюкова. Крепко засели они в его уме. Немного ведь надо, чтобы сделаться таким "честным человеком"! Прежде всего надо любить себя больше всех на свете. Думать только о себе. Не заботиться о том, что будет с людьми после тебя. Никого не жалеть! Обелить себя перед начальством! Угождать князьям и дворянам. Уважать попов и монахов! Человек живет только раз в жизни. О чем же тогда больше и мечтать, как не о том, чтобы прожить сытно и весело свой век?!
   "Турустан! - внушал он сам себе. - Законам повинись! С ворами не дружи! Друзьями пользуйся! Приобретай богатство. В нем главная сила! Нет никакой высшей власти, кроме бога, царя и денег!"
   В лесу накопил Турустан эти мысли. Там, в отдаленности от общества ватажников. "Пускай милуются Сыч и Мотя! Будь проклят тот день и час, когда я повстречался с Сычом! О Мотя!"
   С каждым днем она становилась все более и более чужой ему. Когда она садилась верхом на лошадь, чтобы ехать с Сычом на разведку, он втайне молил бога, чтобы она свалилась с лошади и разбилась, а Сыча чтобы убили сыщики либо солдаты. Турустан теперь не верил Моте, не верил никому. Одиночество толкнуло его и на сближение с Сустатом Пиюковым, который, встречаясь с ним тайно в лесу, постоянно твердил ему: "Уничтожь пороки кругом себя - бог наш и бог христианский осчастливят тебя".
   Мотя не желает уйти с ним из Оброчной. Отказалась наотрез.
   Злоба к ней и Сычу возросла. С наступлением весны эта злоба уже не давала покоя, мешала спать. Турустану становилось страшно.
   Сыч и Мотя, как только снег стаял, часто и надолго уходили в лес, а возвращались оба серьезные, суровые, неся на спинах большие охапки сучьев. Натаскали их полон двор. А на кой бес они - эти сучья? Весна на дворе, теплынь, скоро лето, а они усердно запасаются топливом.
   Все это не нравилось Турустану, хотя Мотя с первого же дня сбора сучьев стала много ласковее и добрее к нему. Сама начинала обниматься, ухаживать за ним, - от нее пахло прошлогодними травами и лежалой хвоей. Губы были горячие, красные; глаза ласково-усталые - такими глядят цветы подснежники, не в меру согретые солнцем. Принимая ее ласки, Турустан не верил ей и делался еще печальнее.
   Цыган после прогулок в лес деловито чистил своего коня, ласково приговаривая:
   Голубчик ты сизокрылый,
   Мой родной, мой милый,
   Отчего ты приуныл?
   Турустан слушал эти нежные присказки Сыча и злился. Так бы, кажется, и зарубил его топором. Останавливает одно - могут тогда и самого убить. А ему, Турустану, умирать не хочется. О как ему хочется жить! Шайтан с ними со всеми - лучше уйти, бросить их, и...
   Сыч, видя Турустана, сидящего на бревне и зловещими глазами наблюдающего за ним, менял свою песню, беззаботным голосом начиная другую:
   Как встает купец от сна,
   Мысль у ейного одна,
   Чтоб умыться, нарядиться
   И в гостиный двор идти.
   Он дорожкою спешит,
   А разбойничек глядит...
   Противно было слушать Турустану и эту песню о купце и разбойнике. Его душа лежала скорее к купцу, нежели к разбойнику. "Купец - честный человек, а разбойник - вор и проклятый властями бродяга. Какая польза от него и кому?"
   Однажды ночью Турустан разбудил Мотю и тихо, настойчиво сказал: "Бежим!" Она так же тихо и так же настойчиво ответила: "Не пойду! Будь честным, Турустан, и не покидай нас! Приходит трудное время". Турустан шепнул: "Живя с разбойниками, нельзя стать честным человеком". Она закрыла ему рот: "Мы не разбойники! Молчи, услышат - убьют тебя!" Турустан притих. Мотя уснула, а когда утром проснулась, - Турустана уже не было.
   Поднялась тревога в Оброчной. Сыч сел на коня и помчался по всем дорогам искать Турустана. Поискали и другие, но нет парня! Нигде его не нашли.
   - Зачем он тебе? - спросила Мотя вернувшегося из погони Сыча.
   - Слабый человек Турустан. Такие опасны, - ответил он.
   Мотя рассказала, что Турустан звал и ее с собой, и не один раз.
   - Стало быть, ты знала, что он уйдет? - изумился Сыч.
   - Этого не знала.
   - Ежели услыхали бы наши, они убили бы тебя! Ах глупая! Ах неразумная! - И прижался к Моте.
   Мотя ума не теряла. Не раз напоминала она Сычу о Несмеянке, о его тревожных предсказаниях. Училась стрелять из пистоли и жалела, что не может рубить саблей: с трудом она поднимала ее. Сабли у ватажников были крупные, тяжелые - турские и "горские". Мотя еле-еле охватывала толстый крыж (эфес) сабли своею маленькой, почти детской рукой. Легче всего ей давалась пистоль - коротенькое, маленькое ружьецо. И то: люди брали его одной рукой, она - обеими. С завистью смотрела она, как Сыч булатным лезвием сабли рассекал стволы молоденьких берез. Ватажники, наблюдая за Мотей, пытавшейся так же взмахнуть саблей, смеялись:
   - Хворост в лесу собирать, поди, куда легче! Сыч, не правда ли?
   Мотя краснела, убегала. Ребята галдели ей вслед, хохотали. Сыч их останавливал:
   - Чего вы, ей-богу? Бараны! Испугать могите! Девчонка незнающая, а вы... У-у, пустогрызы!
   Хохот увеличивался.
   Веселье переходило в возню, в игру. Делились надвое, начинали "потешную" войну. Выволакивали копья, военные рогатины, обнажали сабли и бежали - стенка на стенку - с гиканьем и свистом. Звенело железо, лязгали сабли одна о другую. Глаза чернели, мускулы надувались, летели ругательства с обеих сторон, только одного не хватало - крови! От этого делался неинтересен потешный бой.
   Один только Рувим не принимал участия в этой возне. На днях из Арзамаса бобыль Семен Трифонов приволок ему полный короб книг, которые Рувим и читал теперь целыми днями, а иногда, собрав около себя товарищей, читал и им. Они слушали его с большим вниманием.
   И вот однажды вечером, когда он читал товарищам вслух "Повесть о Горе-Злочастии, и како Горе-Злочастие довело молодца во иноческий чин", в Оброчное, еле переводя дух, прибежал Семен Трифонов. Он рассказал обступившим его ватажникам, что епископ Сеченов сжег мордовское кладбище и что его чуть не убила мордва. Потом один монах натравил рыхловских мужиков на терюхан. Произошло кровопролитие. Несмеянка командовал мордвой.
   "Ага! - загорелись глаза у Сыча. - Начинается!"
   Семен Трифонов продолжал:
   - Пойду я теперь в Рыхловку и пожурю деревенских, зачем послушали они монаха и пролили понапрасну мордовскую и свою кровь...
   - Всех дураков не переучишь! - ухмыльнулся Сыч.
   - Э-э, брат! Так нельзя говорить! - возразил ему Рувим. - Не знают они, что делают. Вот что.
   Поднялся спор: кто ругал монаха, кто рыхловских мужиков, кто мордву. Больше всех горячился цыган. Он грозил перебить всех рыхловских вояк. Тогда Семен Трифонов укоризненно сказал ему:
   - Мотри! Сердитый петух жирен не бывает. Мужика надо понимать. Я сам - крестьянин. Знаю.
   Сыч посмотрел на Мотю и рассмеялся, но, увидев, что она не на его стороне, покорился, не стал больше спорить. Разговоры пошли о том, как понимать все происшедшее. И все согласились с Сычом, сказавшим, что это только "начало".
   Семен Трифонов снова приготовился в путь. Его останавливали:
   - Куда ты на ночь, борода? Еще разбойники убьют.
   - Я сам разбойник, - сказал он с улыбкой, застегивая кафтан.
   - Значит, решил?
   - Да. Пойду. Ночью буду в Рыхловке. Время терять опасно.
   XIX
   В кремле, у острога под Ивановской башней, в маленькой каморке одноглазый с изрубленным лицом вратарь раздувал огонь.
   Красный отблеск от печурки осветил в углу старуху. Настоящая ведьма, как в сказке: совиный нос, когти да глаза.
   - Э-эх, и сердит же стал князь! - задумчиво сплюнул в печку вратарь.
   - Чего там! Так и пыряет!.. Все плачут.
   - Барская воля! Кого хошь пыряй!..
   Старуха взяла сухими пальцами горячий уголь, поплевала - уголь зашипел. Бросила с сердцем на пол:
   - Ишь, бычится!.. Не хочет покидать. У, окаянный!..
   - Ты кого?
   - Дьявола!.. Господи, изгони его. Мутит он нас.
   - Брось, убогая! В тюрьме дьявол - хозяин. Не изгонишь.
   Вратарь ехидно улыбнулся. Старуха замолчала. Кто-то заглянул в каморку, крикнув:
   - Сидишь?
   - Сижу.
   - Огонь?!
   - Дую.
   И опять дверь захлопнулась.
   - Кто такой?
   - Сенька-сыщик... Фицера ковать будут...
   - Фицера? Ай да батюшки!.. Да что же это?!
   - Прикуси язык, тля! Не велено! Повесют!
   - Ну?
   - Вот те и ну! Сенька-сыщик не зря окольничает, нараз подслушает... И, понизив голос, вратарь сказал: - Сенька домотал. Ночью возьмут. Мотри, молчи!
   - Человек - трава! - вздохнула старуха. - Растет - живет. Выдернут нет травы!
   - И чего приехал? Холоп - в неволе у господина, а господин - у затей своих. На грех в Нижний его занесло. Чего бы не жить в Питере? Не как здесь.
   - Понадеялся: думал - отец!
   - Ноне не надейся, не то што. Истинно. Вчера мордвин в сыск явился... из Терюшей - всех своих выдал... Логово разбойничье указал... Облаву губернатор готовит...
   - Фицера пытать будут?
   - Ощекочат, надо быть, опосля нутро вырвут.
   Изрубцованный человек прошептал вдобавок:
   - Скаредные слова про царицу молол. Сенька-сыщик все до крошечки за ним подобрал. Губернатор пирожок из них спек... Да в Тайную канцелярию и послал... Еврейку тоже ищут.
   - Думаешь, кончат?
   - А ты думаешь? Барским навозом острога не спасешь. У нас и мужичьего довольно...
   - Невдачлив, невдачлив... Не в отца, - покачала головой старуха. Куды ж теперь богатство его пойдет? А? - Впалые глаза блеснули алчно.
   - В казну. Деньги не голова: и отрубишь - живут.
   Отворилась дверь. Затрепетал огонь в печи. Вошел верзила, до потолка ростом, сиплый, сапожнищи с кисточками высоченные. В помещении сторожки сразу стало тесно. Широкий рот почти до ушей, лошадиные зубы, и нет ни усов, ни бровей, а борода козлиная, острая...
   - На дворе теплынь, а ты дрова жжешь, - пробасил безбровый.
   - Приказано вздуть... Ковать, што ль, кого - не знаю. А ты што бродишь?..
   - По кремлевской стене лазал... Волгу глядел. Глаза режет, окаянная простору много. Не привык я.
   - Э-эх и любопытно ты вчера бурлака пытал!.. Ну и ловкач! подобострастно засмеялся вратарь.
   - Не хвали. Простая вещь! Ты сам-то нижегородский?..
   - По староверству пристегнули... С Керженца я. Думал - помру, ан жив остался... В застенье и осел. Сторожем.
   - Старуха чья?
   - Мертвецов омывает... Здешняя. Так, живет.
   - Дело! Хорошо у вас тут: вода, земля, лес - как корову дой! Не в Москве.
   - Господь-батюшка от земли и велел кормиться! - подала свой голос старуха, взглянув в лицо московскому кату*.
   _______________
   *аКааата - палач.
   - Земля - божья ладонь, что говорить!
   - Был ли у нас в соборе?
   - Был. Князьям ходил кланяться. Собор большой, но с нашим Успенским не сравнять... На левом клиросе петь начну... Люблю!
   Раздался шум на улице. Приоткрыли дверь. Потянулись с любопытством:
   - Куда это стража? - спросила старуха.
   - Тебе што? - угрюмо покосился на нее кат.
   - Ой, дела будут! - вздохнул вратарь. - Мордвин напугал вчера и начальника... Воров много будет - тюрьмы не хватит... Губернатор успокоил: "В Волге топить станем!"
   Палач недовольным голосом возразил:
   - Зря губить - не годится. Человек - вещь божья. Надо понимать. Дерево губят и то со смыслом. Сначала обследуют, потом рубят: либо корабь строют, либо дом, либо гроб. А человек родится с мыслью... А какие мысли?! О господи! Ни в какой Библии, ни в каком Евангелии того не вынешь, что из человека перед его смертью. Иной раз и не разберешь - кто это в нем говорит. Он ли или дух какой, три голоса иной раз из него исходят...
   - Много ль тебе платят-то? - поинтересовалась старуха.
   - Разно. По молебну и плата. С мужиков, известно, дешевле.
   - Господа дороже?
   - Всяко бывает. Тоже не одинаково.
   - Скоро тебе офицера приведут.
   - Тише! Ш-ш-ш! - палач зажал громадной лапищей старухе рот. Она замотала головой, замахала руками, задыхаясь.
   - Фу-фу-фу! Батюшка, ты так задушить можешь... Ой, что ты, что ты! Дай пожить!
   Сторож рассмеялся, помешивая угли в печке. Захохотал и кат. Потом сипло залаял в старушечье ухо:
   - Знаю без тебя. Не поймав осетра, котел не готовь. Э-эх и народ у вас тут!.. Дерьмо, а не люди. В Москву бы вас!.. Узнали бы, как языком хлестать.
   Хлопнув дверью, он вышел на волю.
   - Говорил я тебе, старая карга, молчи!.. Смотри - и сама на дыбе повиснешь! И меня с тобой за язык потянут. С этим не шути! Ему сам черт не брат. Только айдакни! Никого не пожалеет, двух губернаторов, говорят, успокоил. А нас с тобой и подавно.
   Старик слегка присвистнул и, встав, приоткрыл дверь:
   - Дай-ка загляну, куда он пошел?
   Оба высунулись за дверь. Кремлевские колокола тихо, унывно напомнили православным о совершающемся в Преображенском соборе всенощном бдении.
   - Вон! - показал пальцем вратарь.
   По кремлевской стене близ Северной башни медленно, задумчиво шел московский кат. Черный, большой, он остановился, освещаемый вечерней зарей, снял свою косматую шапку и усердно помолился на кремлевские соборы...
   - Сам губернатор на днях угощал его у себя в покоях вином... А епископ благословил его в соборе, да еще просвирку ему дал... Только губернатору, купцам да ему - больше никому... Вот как, а ты тут болтаешь... Он и без тебя все знает... Небось, теперь только и думает, что об этом фицере... Глядит на Волгу, а сам думает. Знаешь - золото прилипчиво. Сколько он душ-то сгубил - не сочтешь. Только укажи - родную мать зарубит.