Страница:
Но развеа эатаоа было все? Развеа эатаоа сон?
Царица назначила к нему некоего француза - обучать его танцам. Неловок был Петр, туго поддавался науке, но... ничего не поделаешь пришлось приседать, скакать и кружиться под дикие крики француза. Да кроме того, царица приставила к нему какую-то старуху, Марью Ивановну, для услуг и надзора.
Особым указом по двору Петр Рыхловский был зачислен на "всякое дворцовое довольство" и даже внесен в ведомость по отпуску "к поставцу* ее величества". На его долю в день полагалось полкружки водки и три кружки пива. (Больше всех пития уходило на духовника царицы протопресвитера Дубянского: полкружки водки, полкружки вина и шесть кружек пива ежедневно.)
_______________
*аПаоасатаааваеаца - стол.
Питейная норма сильно смутила Рыхловского. К поставцу самой царицы и ее гостей, в число которых уже два раза попадал и он, Рыхловский, подавалась водка десятками кружек и вино множеством ведер.
Царица пила вино и водку в одном порционе с духовником. Усердно, уговорами, заставляла она пить и своих вельмож, а часто и насильно, против желания их, при общем хохоте окружающих.
Придворный музыкант Штроус жаловался Рыхловскому, что Елизавета Петровна, будучи цесаревной, во времена Анны Иоанновны получала себе к поставцу в треть года только сто семь ведер и пять кружек водки и отдельно шестьдесят семь ведер для своих служащих. Кроме того, для себя и гостей, "опричь поставца", вина сто пять ведер и пять кружек с четвертью и пива тысячу пятьдесят четыре ведра, а всего со служащими - две тысячи сто пятьдесят два ведра и шесть кружек. Штроус вздыхал, говоря, что "Анна Иоанновна сама пила зело много, а царевну сильно притесняла".
Чудным все это показалось неизбалованному, выросшему в строгих правилах трезвости и постоянных расчетов сыну скупого Филиппа Павловича. Правда, немало видывал он среди купцов и посадских обывателей пьянства в Нижнем Новгороде, но не такого.
Нелегко было провинциалу Петру Рыхловскому привыкать к дворцовым порядкам. Каждый день, каждый час его поражали все новые и новые вещи. Он видел пьяных вельмож, валяющихся на полу, и шутов, сидящих на них верхом, видел пляшущих вприсядку монахов и генералов, полураздетых, похожих на ведьм, старух.
А после того, что он услышал однажды из уст самой захмелевшей царицы, когда она рассердилась на своего гоф-фурьера Пимена Лялина, он, Петр, целую ночь не мог заснуть. Его бросало то в жар, то в холод при мысли, что это сказала царица!
При девушках и кавалерах она обругала Лялина такими словами, которые и в казарме считались предосудительными. И не смутилась. Осмотрела всех невинным взглядом, и как ни в чем не бывало, подошла к Рыхловскому, схватила его под руку и увлекла танцевать. Музыканты заиграли менуэт.
Что было дальше, Рыхловский плохо помнит - его тоже напоили; помнит только, что кто-то крепко целовал его, бил по щекам, на теле своем он обнаружил синяки - били его или щипали - не поймешь... На следующий день Рыхловский заметил, что при встрече с ним служители царицы стали как-то чересчур почтительно кланяться ему и с улыбками подобострастия сторонились, давали ему дорогу, а потом позади него о чем-то шептались. Царица награждала его нежными улыбками, а он всячески старался доказать царице свое усердие и преданность.
Музыкант Штроус в хмелю, наедине и по секрету, рассказал Петру, что у царицы непрочное сердце, а может быть, она его и совсем не имеет, и богомольничает не от души: с вечерни, из церкви, бежит на бал, а с бала бежит к утрене, и нередко, вопреки законам церкви, входит в алтарь, хотя женщине это не полагается. Хмельная, в бальном платье, становится к певчим и поет с ними дискантом, а потом с шумом и хохотом тянет их всех с собою во дворец... Натешившись вдоволь, велит их всех убрать из дворца... "Любит чудить, как и ее отец, славной памяти Петр Великий".
Старичок Штроус качал головою и вздыхал:
- Ей верить нельзя... С одним она одно, с другим - другое... И много у нее было таких, как и ты, а где они теперь - господь ведает... Все знают, как она плакала и ласкала при своем восшествии на престол низвергнутого малютку Иоанна Антоновича, клялась не делать ему ничего дурного... А где он теперь? Спрятан далеко, не найдешь... Соперника в нем грезит. Э-эх, да что говорить! Ни огня нельзя прикрыть одеждою, ни постыдного дела - хвалою и временем. Она в золоте танцует, веселится, а царевич Иоанн обрастает шерстью и когтями, чахнет в юных летах.
Капельмейстер Штроус, не в пример прочим немцам, удержался при дворе, как говорили, "за ветхостию жизни", но он сильно был недоволен российскими порядками, видя разлившееся по стране в народе недружелюбие к его соотечественникам-немцам. К Рыхловскому он почувствовал почему-то особое расположение и доверие. Может быть, тому причиною послужило то, что этот молодой поручик, недавно появившийся при дворе, как-то раз защитил на площади от разъяренной толпы двух офицеров-немцев.
- Обладательницы власти единым только несохранением благоразумия лишаются владычества своего, - говорил он слезливо. - Пока молва гремит об их красоте, превозносит их добродетели, - они пользуются своим обладанием, но слова без дел - наихудшее основание для правителя. От пролития немецкой крови немного прибавится довольства, и ненадолго этим злом будут облегчены тягости народа. И прав ты, юноша, когда защитил неповинных людей от толпы, в слепой ярости искавшей спасения из своего низкого состояния и голода, искавшей утоления живота в избиении неповинных людей... В чем их вина? В том, что они - немцы. Давно ли русские бояре кланялись немцам Бирону, Остерману, Миниху, а теперь изгоняют немцев... Побоялись! Нашептали им английские сплетники, что, мол, немцы захватить Россию хотят...
Штроус хотел сказать еще что-то, но замялся... Он увидел на лице Петра недоверие к сказанному им о немцах, почувствовал, что Петр тоже не является сторонником немцев...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
По дворцу забегали оживившиеся сплетники. Необыкновенная суетня началась в темных коридорах.
- Рыхловский?
- Да. Петр.
- Ах! Ах! Ах! Кто он?
- Лейб-компанец...
- Большой?
- Здоровенный... Кровь с молоком.
- Красивый?
- Цыган! Ну, прямо цыган! Курчавый. Мужик!
- А Разумовский?..
- Тоже.
- Что - тоже?
- И его любит. Нарышкина уступила его царице.
- Как же это так?
- Господь бог их ведает!
- Чей он?
- Нижегородский.
- Надолго ли?! Любимцы наших цариц похожи на сосуды с вином. Как скоро их опорожнят, так и бросают.
- Разумовского выбросить нелегко.
- Разумовский - настоящий орел.
- А этот?
- Тоже. Сама, как увидела, так...
- Во дворце более занимаются своими делами, нежели государственными... Господи, батюшка наш! Что-то будет?!
- Голландец вчера прямо брехнул: "К чему было восходить на престол, коли государство покидается на разграбление..."
- Ласкателей много, вот что!
- Значит, не долговечен. А где Разумовский?
- На отдыхе. В Царском Селе пирует с братом Кириллом. Приехали к нему хохлы...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Петр Рыхловский стал притчею во языцех.
Недавно на набережной Невы он встретил своего старого друга Юрия Грюнштейна, который был под хмельком.
- Трудно ходить в генералах! - шутливо сказал Юрий. - Но еще труднее быть фаворитом у царицы... Сочувствую!
Петр испуганно осмотрелся кругом.
- Ничего, - успокоил его Грюнштейн. - Уж на меня-то не донесешь... Меня от дворца и так оттерли... Вспомнили, что я еврей, а может быть, и по другой причине... Разве узнаешь?
Петр крепко сжал ему руку:
- Иди.
- Прощай.
Грюнштейн и Петр, расставаясь, обнялись по-братски. Когда-то под командой Грюнштейна Рыхловский, в числе других преображенцев, участвовал в аресте Анны Леопольдовны с сыном и в возведении на престол Елизаветы. В те поры он и сдружился с Грюнштейном, которого царица высоко ценила за смелость, проявленную в ту ноябрьскую ночь свержения Брауншвейгов...
VII
Елизавета Петровна, очутившись на престоле, дала торжественное обещание - быть истинно русской царицей. Она не раз показывалась народу одетою в красочный сарафан, который, кстати сказать, способствовал "немалому приукрашению ее внешности".
- Будем думать только о том, чтобы сделать наше отечество счастливым, во что бы то ни стало! Повторяю вам свою клятву - ни разу, ни при каких обстоятельствах, не подписывать никому смертного приговора. Я хочу счастия и благоденствия народу.
Возведенному на эшафот бывшему канцлеру Остерману, в то время когда палач занес над его головой топор, было объявлено помилование: вместо отсечения головы - вечная ссылка. Были сосланы на север и фельдмаршал Миних и обергофмаршал Левенвольд.
В Санкт-Петербурге началась новая жизнь. Русское дворянство ликовало. После бироновщины и владычества немецких вельмож слава новой царицы пронеслась по всей стране. Дворяне, пользуясь ненавистью простого народа к немецким капралам, к их сыщикам, наводнявшим Россию, к их палачам, разжигали эту ненависть еще сильнее в народе. Засучивали рукава, напрягали мускулы и постепенно, со всем старанием очищали войсковые приказы от имен немецких офицеров и чиновников. Слово "немчин" стало ругательным словом. В немецкие жилища и лютеранские церкви летели камни. Земское и городовое дворянство, а также купечество и посадские дельцы стали каждый по-своему сводить счеты с немцами. Под слово "немчин" они непрочь были иногда подвести и многие другие нации. Вместо любви к отечеству получалась любовь к наживе.
Питерские гвардейцы открыто пошли против немцев, своих же начальников. Они мстили им. Мстили за то, что немецкие начальники обратили солдатскую службу в беспросветное рабство, и за то, что по милости немецких сборщиков налогов крестьяне пухнут в деревнях с голоду и чахнут от барского произвола, и за то, что появились в народе многие болезни, а немецкие правители, равняя простой русский народ со скотом, не обращали на это никакого внимания, наконец, мстили за проклятую, ненужную никому войну со шведами, в которую опять-таки втянули немцы. За все! За все унижение и позор, которым немецкие правители окружили жизнь русского человека.
Однажды на Адмиралтейской площади в Петербурге солдаты подняли настоящий бунт. Полезли на своих командиров-немцев со штыками, "браня их всяко и даже матерно" и обзывая их, к тому же, "шельмами, канальями, иноземчишками". Елизавета, помня клятву, данную ею в момент восшествия на престол, "милостиво приговорила" четырех главных зачинщиков сослать в сибирскую тайгу, отрубив им по одной руке, на вечные работы да остальных разослать по дальним гарнизонам.
Дипломаты с горечью писали своим дворам: "настало время русской народности", "плотно окружили престол Елисавет русские люди", "русское проникает и явными и незримыми путями во все дела".
Духовенство ликовало. Гонение на бывших столпов власти немцев, - в глуши, в разных губерниях и областях непрочь были истолковать - кому это было выгодно, - как великий поход русской нации и православия на иноплеменников и на иноверцев вообще. Забывалось даже то, что только вчера те же самые попы молились о здравии Остермана, принца Ульриха Брауншвейгского и других немцев.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Когда Филипп Павлович степенно пожаловал к епископу Сеченову и, помолившись на божницу, принял архиерейское благословение и стал выкладывать перед епископом свои жалобы на мордву, на немца Штейна и на еврея Гринберга, то немедленно удостоился троекратного горячего лобызания его преосвященства. Рыхловский от неожиданности растерялся, сразу лишившись красноречия. Но... к чему красноречие?! Епископ и так все понял, с первого слова. Он сразу увидел в лице Филиппа Павловича вернейшего союзника своего в борьбе с иноверцами.
А потому и сказал:
- Человек я в Нижнем - новый... И не могу обресть столь мудрых слов, чтобы выразить свою радость нашей встрече... У калмыков я слышал буддийское изречение: "ом-ма-ни-пад-мэ-хом!" Называется это - "шесть парамит": благотворительность, обеты, ревность, терпение, созерцание и премудрость... Оные шесть парамит нужно усвоить и моим богомольцам... Благотворительствуйте, строго соблюдайте свои обеты, данные отцам церкви, ревнуйте православию, будьте терпеливы в неудачах, созерцайте прекрасное и никогда не теряйте разума. Если вы, дворяне, будете таковы, - легко и церкви вступать во всякую брань с язычеством и неверием.
Филипп Павлович, слушая Сеченова, многого не понимал из того, что он говорил. Епископ произнес еще несколько татарских изречений, в которых осуждалось плотоугодие и сребролюбие, равнодушие к делам общественным и себялюбие. Произнося по-татарски, он потом переводил их на русский язык и объяснял Рыхловскому их смысл.
- Привык я говорить с инородцами на их собственных языках и многое нахожу у них мудрым и достойным внимания, и не считаю грехом напоминать некоторые мысли буддийцев и мухаметан и православным христианам... Скорблю я жестоко, что незнаком с мордовским и чувашским диалектами, однако не теряю надежды научиться и этому, ибо какой же я буду полководец, ежели я, победив врагов, не сумею на их родном языке учить их подчинению властям и церкви? Через толмачей может ли пастырь внедрить к себе подобающее уважение и близость?!
А какое дело было до всего этого Филиппу Павловичу, думавшему всецело только о том, как бы покрепче забрать в руки крепостную мордву, обезопасить себя от ее мести, да сжить со света Штейна и Гринберга, да приумножить за их счет свое богатство?!
Рыхловский не выдержал сеченовской многоречивости и красоты его суждений. Он нетерпеливо перебил его, сказав, что ему надо уходить, так как его должен сегодня принять у себя губернатор. На этом и расстались.
Утомленный беседою с епископом, Филипп Павлович, приехав к губернатору Даниилу Андреевичу Друцкому, сразу же заявил: не пора ли закрыть либо отобрать завод у немца Штейна в Кунавине, и не заняться ли торговцем мехами евреем Гринбергом, ибо человек явно "за русский счет" богатеть начинает. Рыхловский напомнил, что ныне царица - подлинно русская и за "таких людей" заступаться не станет. По мнению Рыхловского, необходимо, чтобы мордва, чуваши и черемисы, а также и татары, а наипаче люди иудейской веры жили в страхе, отчего всем только единая польза получится.
Филипп даже покраснел от крайнего напряжения ума.
- При князе Владимире Мономахе - вона когда! - горячился он, русские купцы просили, чтобы иудеев, цыган и иных вер людей изгнать из Руси, отобрав их имения. Владимир созвал на совет удельных князей... Князья сказали: "всех оных инородцев выслать со всем их имением и впредь не впущать, а если тайно войдут, вольно их всех грабить и убивать"...
Геройски подбоченясь, Рыхловский еще раз повторил: "Вольно их всех грабить и убивать".
Друцкой встал, шумно отодвинул кресло, с раскрытыми для объятья руками подошел к Филиппу, громко, взволнованно проговорил:
- Филипп Павлович, дружище, дай обнять тебя!.. Постой, постой!.. Настоящее воскресение христово наступило у нас, у русских.
Князь облобызал смущенного княжескою нежностью гостя.
- Истинное мужество сына твоего Петра Филипповича торжествует... Не вложил ли и он свою лепту в основание сего торжества?!
Рыхловский не понимал, в чем дело. ("Чего это они меня все обнимают?") Губернатор, усаживаясь против него, произнес загадочно:
- Будет притворяться! По глазам вижу: знаешь!
- Никак не могу знать...
- Из Петербурга приехал воевода... Рассказывал... Матушка-императрица зело похвально отозвались о твоем сыне в присутствии многих вельмож... А это... - Друцкой загадочно рассмеялся, потом с бедовой улыбкой погрозился на Филиппа пальцем. Его пухлые, немного обвисшие щеки запрыгали, глаза увлажнились слезами. Филипп сидел сам не свой. Ему хотелось реветь от радости, колени его ходили ходуном, словно в пляске.
- Спасибо на дивном слове! - проговорил он невнятно от душивших его слез. - Спасибо.
- Так вот, Филипп Павлович, какие дела, а ты насчет Штейна да Гринберга...
Оба вынули из кармана платки и стали вытирать слезы.
Филиппу Павловичу, однако, показалось что-то фальшивое в тоне губернаторского голоса. Стал очень подозрителен к старости Рыхловский. (Да и как доверять людям?)
"Нет ли тут какого обмана? Не замазывает ли мне глаза господин губернатор? Не подкуплен ли он Штейном и Гринбергом? Многие генералы не брезгуют какими угодно деньгами". Рыхловский это знает по личному опыту: мало ли приходилось на своем веку подкупать начальство!
Прилив радости сменила тревога.
- Ваше сиятельство, может ли то быть, чтобы царское величество обратила свое особое внимание на незначащего человека, моего сына?
- Чего царицею не сказано, того не скажу и я. Запомни! Ты у врат счастья!.. Бог вас не забывает, царица обжалует щедро. Жди!
Филипп встал и низко поклонился.
- Еще раз кланяюсь за добрые вести!
Сел весь красный, довольный (Шутка ли! Сам губернатор старается его уверить в государыниной милости к его сыну.) Однако, немец и еврей все же существуют.
- Ну, а как же насчет этих двух? Я не один. Все купечество наше нижегородское в моем лице бьет челом вам о том же. Не пристало нам ныне иметь в своем православном граде немчина и иудея.
Губернатор задумался. Потом, покачав головою, сказал:
- Штейн - прусский подданный, и губернатор не имеет власти над ним... В войне с Пруссией мы не состоим, а единственно только руки ее хотим отвести от России.
- Вы, ваше сиятельство, должны вникнуть в род нашего купечества, в суть взаимной друг другу нашей между собою помощи. Притворяясь, яко нищий, Гринберг сильным капиталом обладает при посредстве иноземцев (каких "иноземцев" - Рыхловский и сам не знал) и заодно с Штейном причиняет немалый вред и убыток русскому нижегородскому купечеству. Падает и благонравие в торговле, ибо где русское исконное купечество, там и благонравие, а где его нет, там погибель общества.
Говорил Филипп Павлович храбро, твердым голосом, горя желанием доказать губернатору правильность своих суждений и время от времени прибавляя: "а там дело вашего сиятельства, как постановите, так и будет".
Друцкой мечтательно пускал дым, поглядывая куда-то вверх, в угол. Вдруг, как бы очнувшись, сказал:
- Не подумай, что я за иудеев. Нет! Я бил калмыков. Собственноручно укладывал на месте буянивших киргизов, убивал я и хохлов за непокорство, а уж тем паче евреев... Их я и вовсе никогда не жалел. И Гринберга не пощажу. Увидишь. Все это от них. И все короли и государства воюют из-за них. Знаю. Куда ни сунься - везде они. Заговорщики они против всех, кто не их веры!.. Знаю я это и без вас. Но я сердит и на дворян и на тебя. Жалуетесь на мордву, а переселению их иногда мешаете. На кунавинском заводе хотел взять кузнеца-мордвина по твоей же просьбе и отослать его на поселение в Яицкие степи, а ты - на попятную. И от рекрутской квитанции отказался за него... Не лучше тебя и другие: кричат, жалуются, а начнешь изымать человека для отсылки на поселение в степи или Сибирь, сами же начинают мешать...
Филипп Павлович попробовал оправдываться. Он уверял, что помянутый кузнец - нужный человек на заводе, лучший рабочий и что без него никак нельзя обойтись. Вот почему он и отказался от рекрутской квитанции и не отпустил кузнеца с завода, хотя сам и жаловался на его непокорный нрав.
- То-то и есть! - нахмурился Друцкой. - Я сам дворянин, но никогда я ради выгоды не оставлю у себя непокорного раба. Дворянская честь превыше всяких сокровищ.
Филиппу Павловичу показалось, что Друцкой смотрит на него презрительно. В нем втайне заговорило самолюбие, но что он мог возразить против этих слов губернатора? Да и не первый уж раз ему приходится слышать намеки, что-де он не настоящий столбовой дворянин, в большей мере он-де промышленник и торговец. "Вот почему, - думал Рыхловский, - Друцкой не так охотно идет навстречу моему челобитию об отводе в тюрьму Штейна и Гринберга. Не желает мне еще большего обогащения".
- Раньше дворянин, - сказал Друцкой, - мечтал лишь о ратных подвигах, доблестях и защите родины, а ныне...
Друцкой с грустью махнул рукой, поднявшись с своего места:
- Жди! Посмотрим. Все они в наших руках и никуда от нас не уйдут. Но и ты будь дворянином.
Так ничего определенного Друцкой и не сказал Рыхловскому. Расстались сухо.
VIII
На холме появился всадник. Конь серый, яблоками, горячий, не стоится ему на месте - так и бьет копытом. Все жилки играют.
Турустан, удалившийся уже на многие версты от своей деревни в леса, наблюдал из-за кустарника за незнакомцем. "Не воеводин ли уж гонец?" И трепетал от страха: "А если воеводин, почему кафтан старый, выгорелый? Да и шапка из невиданного здесь меха, острая, и наушники торчат в разные стороны. Таких у нас не носят". Прикрыл ладонью глаза от солнца, оглядывает окрестность - лицо нахмурилось. И тяжело, громко вздохнул.
"Кто же это такой? Что за человек? Посланец воеводы? Но где же его сабля, либо пиштолет, либо что другое? И одежда не такая. И к тому же чего ради в глуши, в пустыне, появляться воеводину слуге? Чего ему тут делать? Какая тут корысть?"
Турустан сидел, затаив дыхание, и мысленно, как всегда в испуге, молился всем богам - и мордовским и русским: "Ай, ай, помилуй нас!" Он был несказанно рад тому, что неизвестный человек его не видит. Турустан разглядывает его со всех сторон, а сам остается невидимкой.
Всадник сплюнул, достал кисет с табаком, называя коня нежными, ласковыми именами, и закурил трубку.
"Да. Да. Нездешний, - продолжал разглядывать всадника мордвин, - у нас таких и трубок нет".
Незнакомец, подымив, тихим шагом направил коня именно к тому кустарнику, за которым спрятался Турустан. Лошадиные ноги замелькали перед самым его носом.
- Чам-Пас! - в ужасе прошептал он и тут же начал читать про себя молитву.
Объехав со всех сторон куст и увидев прижавшегося к земле Турустана, незнакомец весело рассмеялся. Сильные белые зубы сразу помолодили лицо его.
- Здорово, христьянин! Вылезай. Чего приплюснулся?!
Турустан в испуге стал на колени и поклонился ему земно.
- Спасай, христосик! - пролепетал он.
Всадник махнул рукой. Кольцо на пальце вспыхнуло искрой.
- Вставай, дурень! Чего трясешься?
И, немного подумав, остановил испытующий взгляд на лице Турустана:
- Чей?
- Терюшевский... Село есть такое - Терюшево. Верст сто отсюда.
- Беглый? Русский?
Турустан съежился, челюсти застучали, ответить он не мог. Боялся сказать, что беглый, боялся сказать, что мордвин.
- Не робей! Такая же птичка божия, как ты, и я сам. Не бойся. Скажи-ка мне лучше: где проехать в мордовское село Большое Сескино?
- Большое Сескино?
Опять струсил мордвин. Начал говорить что-то и замялся.
- Смелее, отрок! Смелее!.. Свои мы.
Турустан приободрился.
- Рядышком это с моим селом...
И он рассказал о том, что сам из тех же мест, но что бежал от рекрутчины и теперь боится вернуться к себе в родное село Терюшево, хотя и остались у него там родители, и он не знает теперь, живы ли они, - а Большое Сескино находится в нескольких верстах от Терюшева.
Тогда незнакомец спросил Турустана - знает ли он Несмеянку Кривова?
- Как не знать - знаю... В канун ухода моего из Терюшева видел я его... Приплыл с низу он, с солью... Да, да, видел.
- Как же мне проехать-то к нему? Укажи...
- Прямо по дороге так... А потом спросишь вотчину Рыхловку... Филиппа Рыхловского землю.
- Рыхловского? - переспросил всадник и как-то поспешно соскочил с коня.
- Вотчина его по дороге на Кудьму-реку.
Черный человек крепко сжал плечи Турустана, тряхнул его, закрыл глаза, задумавшись. Будто вспоминал что-то. Тихо сказал:
- Милый! "Льзя ли, льзя ли с тем расстаться, век кого клялся любить?" Чего разинул рот? Подержи-ка коня... Чудак!
Из котомки своей, висевшей у него через плечо, он достал хлеба, рыбы, пареную репу, а затем и флягу, обшитую верблюжьей шкурой. Лицо его повеселело.
- Давай поставим коня в кусты... Угощайся! Дивную вещь ты мне изрек, братец. Сам того ты не знаешь, что ты сказал.
Он долго возился в кустах и вдруг ни с того ни с сего запел, ласково поглаживая коня: "Ах, в прекрасном во местечке и при быстрой Кудьме-речке стоял зелен луг..." Привязав к дереву лошадь, дружески хлопнул мордвина по плечу:
- Эх, ты, сбитень! Смейся!.. Говорю тебе - смейся!.. Много я всего видел - ничего нет страшнее, коли сам никуда не годишься... На, вот!.. Пригубь... Лучшее вино, боярское... Жить можно! Жизнь надо любить, как хорошую девчонку. Бывают измены, но немало и хороших дней, было бы уменье и храбрость! Покатался я по бел-свету, всяко видел.
Оба сели на траву. Сначала потянул из фляги Турустан. Сосед следил за ним с ласковой улыбкой. А затем, приняв от Турустана флягу, он сказал: "Соскучился я по нижегородским местам! Где ни бывал - лучше нет!"
Тут только Турустан рассмотрел его как следует: веселый, сильный, крепкий, но пожилой человек. А о том, что он уже немолодой, говорили морщины на лбу и у глаз. Когда он снял шапку, бросив ее на траву, засеребрились седые нити в курчавой черной шевелюре. И только зубы, белые, как у девушки, и розовые губы, подвижные, усмешливые, да и глаза такие же, как будто они все время над кем-то подсмеиваются.
- В степях донецких я свою вотчину оставил... В верховьях ныне боярствовать вздумал. Да и не я один... Нас много. Надоело нам в своей вотчине от царских холуев прятаться, как собаке от мух. Допивай!
Царица назначила к нему некоего француза - обучать его танцам. Неловок был Петр, туго поддавался науке, но... ничего не поделаешь пришлось приседать, скакать и кружиться под дикие крики француза. Да кроме того, царица приставила к нему какую-то старуху, Марью Ивановну, для услуг и надзора.
Особым указом по двору Петр Рыхловский был зачислен на "всякое дворцовое довольство" и даже внесен в ведомость по отпуску "к поставцу* ее величества". На его долю в день полагалось полкружки водки и три кружки пива. (Больше всех пития уходило на духовника царицы протопресвитера Дубянского: полкружки водки, полкружки вина и шесть кружек пива ежедневно.)
_______________
*аПаоасатаааваеаца - стол.
Питейная норма сильно смутила Рыхловского. К поставцу самой царицы и ее гостей, в число которых уже два раза попадал и он, Рыхловский, подавалась водка десятками кружек и вино множеством ведер.
Царица пила вино и водку в одном порционе с духовником. Усердно, уговорами, заставляла она пить и своих вельмож, а часто и насильно, против желания их, при общем хохоте окружающих.
Придворный музыкант Штроус жаловался Рыхловскому, что Елизавета Петровна, будучи цесаревной, во времена Анны Иоанновны получала себе к поставцу в треть года только сто семь ведер и пять кружек водки и отдельно шестьдесят семь ведер для своих служащих. Кроме того, для себя и гостей, "опричь поставца", вина сто пять ведер и пять кружек с четвертью и пива тысячу пятьдесят четыре ведра, а всего со служащими - две тысячи сто пятьдесят два ведра и шесть кружек. Штроус вздыхал, говоря, что "Анна Иоанновна сама пила зело много, а царевну сильно притесняла".
Чудным все это показалось неизбалованному, выросшему в строгих правилах трезвости и постоянных расчетов сыну скупого Филиппа Павловича. Правда, немало видывал он среди купцов и посадских обывателей пьянства в Нижнем Новгороде, но не такого.
Нелегко было провинциалу Петру Рыхловскому привыкать к дворцовым порядкам. Каждый день, каждый час его поражали все новые и новые вещи. Он видел пьяных вельмож, валяющихся на полу, и шутов, сидящих на них верхом, видел пляшущих вприсядку монахов и генералов, полураздетых, похожих на ведьм, старух.
А после того, что он услышал однажды из уст самой захмелевшей царицы, когда она рассердилась на своего гоф-фурьера Пимена Лялина, он, Петр, целую ночь не мог заснуть. Его бросало то в жар, то в холод при мысли, что это сказала царица!
При девушках и кавалерах она обругала Лялина такими словами, которые и в казарме считались предосудительными. И не смутилась. Осмотрела всех невинным взглядом, и как ни в чем не бывало, подошла к Рыхловскому, схватила его под руку и увлекла танцевать. Музыканты заиграли менуэт.
Что было дальше, Рыхловский плохо помнит - его тоже напоили; помнит только, что кто-то крепко целовал его, бил по щекам, на теле своем он обнаружил синяки - били его или щипали - не поймешь... На следующий день Рыхловский заметил, что при встрече с ним служители царицы стали как-то чересчур почтительно кланяться ему и с улыбками подобострастия сторонились, давали ему дорогу, а потом позади него о чем-то шептались. Царица награждала его нежными улыбками, а он всячески старался доказать царице свое усердие и преданность.
Музыкант Штроус в хмелю, наедине и по секрету, рассказал Петру, что у царицы непрочное сердце, а может быть, она его и совсем не имеет, и богомольничает не от души: с вечерни, из церкви, бежит на бал, а с бала бежит к утрене, и нередко, вопреки законам церкви, входит в алтарь, хотя женщине это не полагается. Хмельная, в бальном платье, становится к певчим и поет с ними дискантом, а потом с шумом и хохотом тянет их всех с собою во дворец... Натешившись вдоволь, велит их всех убрать из дворца... "Любит чудить, как и ее отец, славной памяти Петр Великий".
Старичок Штроус качал головою и вздыхал:
- Ей верить нельзя... С одним она одно, с другим - другое... И много у нее было таких, как и ты, а где они теперь - господь ведает... Все знают, как она плакала и ласкала при своем восшествии на престол низвергнутого малютку Иоанна Антоновича, клялась не делать ему ничего дурного... А где он теперь? Спрятан далеко, не найдешь... Соперника в нем грезит. Э-эх, да что говорить! Ни огня нельзя прикрыть одеждою, ни постыдного дела - хвалою и временем. Она в золоте танцует, веселится, а царевич Иоанн обрастает шерстью и когтями, чахнет в юных летах.
Капельмейстер Штроус, не в пример прочим немцам, удержался при дворе, как говорили, "за ветхостию жизни", но он сильно был недоволен российскими порядками, видя разлившееся по стране в народе недружелюбие к его соотечественникам-немцам. К Рыхловскому он почувствовал почему-то особое расположение и доверие. Может быть, тому причиною послужило то, что этот молодой поручик, недавно появившийся при дворе, как-то раз защитил на площади от разъяренной толпы двух офицеров-немцев.
- Обладательницы власти единым только несохранением благоразумия лишаются владычества своего, - говорил он слезливо. - Пока молва гремит об их красоте, превозносит их добродетели, - они пользуются своим обладанием, но слова без дел - наихудшее основание для правителя. От пролития немецкой крови немного прибавится довольства, и ненадолго этим злом будут облегчены тягости народа. И прав ты, юноша, когда защитил неповинных людей от толпы, в слепой ярости искавшей спасения из своего низкого состояния и голода, искавшей утоления живота в избиении неповинных людей... В чем их вина? В том, что они - немцы. Давно ли русские бояре кланялись немцам Бирону, Остерману, Миниху, а теперь изгоняют немцев... Побоялись! Нашептали им английские сплетники, что, мол, немцы захватить Россию хотят...
Штроус хотел сказать еще что-то, но замялся... Он увидел на лице Петра недоверие к сказанному им о немцах, почувствовал, что Петр тоже не является сторонником немцев...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
По дворцу забегали оживившиеся сплетники. Необыкновенная суетня началась в темных коридорах.
- Рыхловский?
- Да. Петр.
- Ах! Ах! Ах! Кто он?
- Лейб-компанец...
- Большой?
- Здоровенный... Кровь с молоком.
- Красивый?
- Цыган! Ну, прямо цыган! Курчавый. Мужик!
- А Разумовский?..
- Тоже.
- Что - тоже?
- И его любит. Нарышкина уступила его царице.
- Как же это так?
- Господь бог их ведает!
- Чей он?
- Нижегородский.
- Надолго ли?! Любимцы наших цариц похожи на сосуды с вином. Как скоро их опорожнят, так и бросают.
- Разумовского выбросить нелегко.
- Разумовский - настоящий орел.
- А этот?
- Тоже. Сама, как увидела, так...
- Во дворце более занимаются своими делами, нежели государственными... Господи, батюшка наш! Что-то будет?!
- Голландец вчера прямо брехнул: "К чему было восходить на престол, коли государство покидается на разграбление..."
- Ласкателей много, вот что!
- Значит, не долговечен. А где Разумовский?
- На отдыхе. В Царском Селе пирует с братом Кириллом. Приехали к нему хохлы...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Петр Рыхловский стал притчею во языцех.
Недавно на набережной Невы он встретил своего старого друга Юрия Грюнштейна, который был под хмельком.
- Трудно ходить в генералах! - шутливо сказал Юрий. - Но еще труднее быть фаворитом у царицы... Сочувствую!
Петр испуганно осмотрелся кругом.
- Ничего, - успокоил его Грюнштейн. - Уж на меня-то не донесешь... Меня от дворца и так оттерли... Вспомнили, что я еврей, а может быть, и по другой причине... Разве узнаешь?
Петр крепко сжал ему руку:
- Иди.
- Прощай.
Грюнштейн и Петр, расставаясь, обнялись по-братски. Когда-то под командой Грюнштейна Рыхловский, в числе других преображенцев, участвовал в аресте Анны Леопольдовны с сыном и в возведении на престол Елизаветы. В те поры он и сдружился с Грюнштейном, которого царица высоко ценила за смелость, проявленную в ту ноябрьскую ночь свержения Брауншвейгов...
VII
Елизавета Петровна, очутившись на престоле, дала торжественное обещание - быть истинно русской царицей. Она не раз показывалась народу одетою в красочный сарафан, который, кстати сказать, способствовал "немалому приукрашению ее внешности".
- Будем думать только о том, чтобы сделать наше отечество счастливым, во что бы то ни стало! Повторяю вам свою клятву - ни разу, ни при каких обстоятельствах, не подписывать никому смертного приговора. Я хочу счастия и благоденствия народу.
Возведенному на эшафот бывшему канцлеру Остерману, в то время когда палач занес над его головой топор, было объявлено помилование: вместо отсечения головы - вечная ссылка. Были сосланы на север и фельдмаршал Миних и обергофмаршал Левенвольд.
В Санкт-Петербурге началась новая жизнь. Русское дворянство ликовало. После бироновщины и владычества немецких вельмож слава новой царицы пронеслась по всей стране. Дворяне, пользуясь ненавистью простого народа к немецким капралам, к их сыщикам, наводнявшим Россию, к их палачам, разжигали эту ненависть еще сильнее в народе. Засучивали рукава, напрягали мускулы и постепенно, со всем старанием очищали войсковые приказы от имен немецких офицеров и чиновников. Слово "немчин" стало ругательным словом. В немецкие жилища и лютеранские церкви летели камни. Земское и городовое дворянство, а также купечество и посадские дельцы стали каждый по-своему сводить счеты с немцами. Под слово "немчин" они непрочь были иногда подвести и многие другие нации. Вместо любви к отечеству получалась любовь к наживе.
Питерские гвардейцы открыто пошли против немцев, своих же начальников. Они мстили им. Мстили за то, что немецкие начальники обратили солдатскую службу в беспросветное рабство, и за то, что по милости немецких сборщиков налогов крестьяне пухнут в деревнях с голоду и чахнут от барского произвола, и за то, что появились в народе многие болезни, а немецкие правители, равняя простой русский народ со скотом, не обращали на это никакого внимания, наконец, мстили за проклятую, ненужную никому войну со шведами, в которую опять-таки втянули немцы. За все! За все унижение и позор, которым немецкие правители окружили жизнь русского человека.
Однажды на Адмиралтейской площади в Петербурге солдаты подняли настоящий бунт. Полезли на своих командиров-немцев со штыками, "браня их всяко и даже матерно" и обзывая их, к тому же, "шельмами, канальями, иноземчишками". Елизавета, помня клятву, данную ею в момент восшествия на престол, "милостиво приговорила" четырех главных зачинщиков сослать в сибирскую тайгу, отрубив им по одной руке, на вечные работы да остальных разослать по дальним гарнизонам.
Дипломаты с горечью писали своим дворам: "настало время русской народности", "плотно окружили престол Елисавет русские люди", "русское проникает и явными и незримыми путями во все дела".
Духовенство ликовало. Гонение на бывших столпов власти немцев, - в глуши, в разных губерниях и областях непрочь были истолковать - кому это было выгодно, - как великий поход русской нации и православия на иноплеменников и на иноверцев вообще. Забывалось даже то, что только вчера те же самые попы молились о здравии Остермана, принца Ульриха Брауншвейгского и других немцев.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Когда Филипп Павлович степенно пожаловал к епископу Сеченову и, помолившись на божницу, принял архиерейское благословение и стал выкладывать перед епископом свои жалобы на мордву, на немца Штейна и на еврея Гринберга, то немедленно удостоился троекратного горячего лобызания его преосвященства. Рыхловский от неожиданности растерялся, сразу лишившись красноречия. Но... к чему красноречие?! Епископ и так все понял, с первого слова. Он сразу увидел в лице Филиппа Павловича вернейшего союзника своего в борьбе с иноверцами.
А потому и сказал:
- Человек я в Нижнем - новый... И не могу обресть столь мудрых слов, чтобы выразить свою радость нашей встрече... У калмыков я слышал буддийское изречение: "ом-ма-ни-пад-мэ-хом!" Называется это - "шесть парамит": благотворительность, обеты, ревность, терпение, созерцание и премудрость... Оные шесть парамит нужно усвоить и моим богомольцам... Благотворительствуйте, строго соблюдайте свои обеты, данные отцам церкви, ревнуйте православию, будьте терпеливы в неудачах, созерцайте прекрасное и никогда не теряйте разума. Если вы, дворяне, будете таковы, - легко и церкви вступать во всякую брань с язычеством и неверием.
Филипп Павлович, слушая Сеченова, многого не понимал из того, что он говорил. Епископ произнес еще несколько татарских изречений, в которых осуждалось плотоугодие и сребролюбие, равнодушие к делам общественным и себялюбие. Произнося по-татарски, он потом переводил их на русский язык и объяснял Рыхловскому их смысл.
- Привык я говорить с инородцами на их собственных языках и многое нахожу у них мудрым и достойным внимания, и не считаю грехом напоминать некоторые мысли буддийцев и мухаметан и православным христианам... Скорблю я жестоко, что незнаком с мордовским и чувашским диалектами, однако не теряю надежды научиться и этому, ибо какой же я буду полководец, ежели я, победив врагов, не сумею на их родном языке учить их подчинению властям и церкви? Через толмачей может ли пастырь внедрить к себе подобающее уважение и близость?!
А какое дело было до всего этого Филиппу Павловичу, думавшему всецело только о том, как бы покрепче забрать в руки крепостную мордву, обезопасить себя от ее мести, да сжить со света Штейна и Гринберга, да приумножить за их счет свое богатство?!
Рыхловский не выдержал сеченовской многоречивости и красоты его суждений. Он нетерпеливо перебил его, сказав, что ему надо уходить, так как его должен сегодня принять у себя губернатор. На этом и расстались.
Утомленный беседою с епископом, Филипп Павлович, приехав к губернатору Даниилу Андреевичу Друцкому, сразу же заявил: не пора ли закрыть либо отобрать завод у немца Штейна в Кунавине, и не заняться ли торговцем мехами евреем Гринбергом, ибо человек явно "за русский счет" богатеть начинает. Рыхловский напомнил, что ныне царица - подлинно русская и за "таких людей" заступаться не станет. По мнению Рыхловского, необходимо, чтобы мордва, чуваши и черемисы, а также и татары, а наипаче люди иудейской веры жили в страхе, отчего всем только единая польза получится.
Филипп даже покраснел от крайнего напряжения ума.
- При князе Владимире Мономахе - вона когда! - горячился он, русские купцы просили, чтобы иудеев, цыган и иных вер людей изгнать из Руси, отобрав их имения. Владимир созвал на совет удельных князей... Князья сказали: "всех оных инородцев выслать со всем их имением и впредь не впущать, а если тайно войдут, вольно их всех грабить и убивать"...
Геройски подбоченясь, Рыхловский еще раз повторил: "Вольно их всех грабить и убивать".
Друцкой встал, шумно отодвинул кресло, с раскрытыми для объятья руками подошел к Филиппу, громко, взволнованно проговорил:
- Филипп Павлович, дружище, дай обнять тебя!.. Постой, постой!.. Настоящее воскресение христово наступило у нас, у русских.
Князь облобызал смущенного княжескою нежностью гостя.
- Истинное мужество сына твоего Петра Филипповича торжествует... Не вложил ли и он свою лепту в основание сего торжества?!
Рыхловский не понимал, в чем дело. ("Чего это они меня все обнимают?") Губернатор, усаживаясь против него, произнес загадочно:
- Будет притворяться! По глазам вижу: знаешь!
- Никак не могу знать...
- Из Петербурга приехал воевода... Рассказывал... Матушка-императрица зело похвально отозвались о твоем сыне в присутствии многих вельмож... А это... - Друцкой загадочно рассмеялся, потом с бедовой улыбкой погрозился на Филиппа пальцем. Его пухлые, немного обвисшие щеки запрыгали, глаза увлажнились слезами. Филипп сидел сам не свой. Ему хотелось реветь от радости, колени его ходили ходуном, словно в пляске.
- Спасибо на дивном слове! - проговорил он невнятно от душивших его слез. - Спасибо.
- Так вот, Филипп Павлович, какие дела, а ты насчет Штейна да Гринберга...
Оба вынули из кармана платки и стали вытирать слезы.
Филиппу Павловичу, однако, показалось что-то фальшивое в тоне губернаторского голоса. Стал очень подозрителен к старости Рыхловский. (Да и как доверять людям?)
"Нет ли тут какого обмана? Не замазывает ли мне глаза господин губернатор? Не подкуплен ли он Штейном и Гринбергом? Многие генералы не брезгуют какими угодно деньгами". Рыхловский это знает по личному опыту: мало ли приходилось на своем веку подкупать начальство!
Прилив радости сменила тревога.
- Ваше сиятельство, может ли то быть, чтобы царское величество обратила свое особое внимание на незначащего человека, моего сына?
- Чего царицею не сказано, того не скажу и я. Запомни! Ты у врат счастья!.. Бог вас не забывает, царица обжалует щедро. Жди!
Филипп встал и низко поклонился.
- Еще раз кланяюсь за добрые вести!
Сел весь красный, довольный (Шутка ли! Сам губернатор старается его уверить в государыниной милости к его сыну.) Однако, немец и еврей все же существуют.
- Ну, а как же насчет этих двух? Я не один. Все купечество наше нижегородское в моем лице бьет челом вам о том же. Не пристало нам ныне иметь в своем православном граде немчина и иудея.
Губернатор задумался. Потом, покачав головою, сказал:
- Штейн - прусский подданный, и губернатор не имеет власти над ним... В войне с Пруссией мы не состоим, а единственно только руки ее хотим отвести от России.
- Вы, ваше сиятельство, должны вникнуть в род нашего купечества, в суть взаимной друг другу нашей между собою помощи. Притворяясь, яко нищий, Гринберг сильным капиталом обладает при посредстве иноземцев (каких "иноземцев" - Рыхловский и сам не знал) и заодно с Штейном причиняет немалый вред и убыток русскому нижегородскому купечеству. Падает и благонравие в торговле, ибо где русское исконное купечество, там и благонравие, а где его нет, там погибель общества.
Говорил Филипп Павлович храбро, твердым голосом, горя желанием доказать губернатору правильность своих суждений и время от времени прибавляя: "а там дело вашего сиятельства, как постановите, так и будет".
Друцкой мечтательно пускал дым, поглядывая куда-то вверх, в угол. Вдруг, как бы очнувшись, сказал:
- Не подумай, что я за иудеев. Нет! Я бил калмыков. Собственноручно укладывал на месте буянивших киргизов, убивал я и хохлов за непокорство, а уж тем паче евреев... Их я и вовсе никогда не жалел. И Гринберга не пощажу. Увидишь. Все это от них. И все короли и государства воюют из-за них. Знаю. Куда ни сунься - везде они. Заговорщики они против всех, кто не их веры!.. Знаю я это и без вас. Но я сердит и на дворян и на тебя. Жалуетесь на мордву, а переселению их иногда мешаете. На кунавинском заводе хотел взять кузнеца-мордвина по твоей же просьбе и отослать его на поселение в Яицкие степи, а ты - на попятную. И от рекрутской квитанции отказался за него... Не лучше тебя и другие: кричат, жалуются, а начнешь изымать человека для отсылки на поселение в степи или Сибирь, сами же начинают мешать...
Филипп Павлович попробовал оправдываться. Он уверял, что помянутый кузнец - нужный человек на заводе, лучший рабочий и что без него никак нельзя обойтись. Вот почему он и отказался от рекрутской квитанции и не отпустил кузнеца с завода, хотя сам и жаловался на его непокорный нрав.
- То-то и есть! - нахмурился Друцкой. - Я сам дворянин, но никогда я ради выгоды не оставлю у себя непокорного раба. Дворянская честь превыше всяких сокровищ.
Филиппу Павловичу показалось, что Друцкой смотрит на него презрительно. В нем втайне заговорило самолюбие, но что он мог возразить против этих слов губернатора? Да и не первый уж раз ему приходится слышать намеки, что-де он не настоящий столбовой дворянин, в большей мере он-де промышленник и торговец. "Вот почему, - думал Рыхловский, - Друцкой не так охотно идет навстречу моему челобитию об отводе в тюрьму Штейна и Гринберга. Не желает мне еще большего обогащения".
- Раньше дворянин, - сказал Друцкой, - мечтал лишь о ратных подвигах, доблестях и защите родины, а ныне...
Друцкой с грустью махнул рукой, поднявшись с своего места:
- Жди! Посмотрим. Все они в наших руках и никуда от нас не уйдут. Но и ты будь дворянином.
Так ничего определенного Друцкой и не сказал Рыхловскому. Расстались сухо.
VIII
На холме появился всадник. Конь серый, яблоками, горячий, не стоится ему на месте - так и бьет копытом. Все жилки играют.
Турустан, удалившийся уже на многие версты от своей деревни в леса, наблюдал из-за кустарника за незнакомцем. "Не воеводин ли уж гонец?" И трепетал от страха: "А если воеводин, почему кафтан старый, выгорелый? Да и шапка из невиданного здесь меха, острая, и наушники торчат в разные стороны. Таких у нас не носят". Прикрыл ладонью глаза от солнца, оглядывает окрестность - лицо нахмурилось. И тяжело, громко вздохнул.
"Кто же это такой? Что за человек? Посланец воеводы? Но где же его сабля, либо пиштолет, либо что другое? И одежда не такая. И к тому же чего ради в глуши, в пустыне, появляться воеводину слуге? Чего ему тут делать? Какая тут корысть?"
Турустан сидел, затаив дыхание, и мысленно, как всегда в испуге, молился всем богам - и мордовским и русским: "Ай, ай, помилуй нас!" Он был несказанно рад тому, что неизвестный человек его не видит. Турустан разглядывает его со всех сторон, а сам остается невидимкой.
Всадник сплюнул, достал кисет с табаком, называя коня нежными, ласковыми именами, и закурил трубку.
"Да. Да. Нездешний, - продолжал разглядывать всадника мордвин, - у нас таких и трубок нет".
Незнакомец, подымив, тихим шагом направил коня именно к тому кустарнику, за которым спрятался Турустан. Лошадиные ноги замелькали перед самым его носом.
- Чам-Пас! - в ужасе прошептал он и тут же начал читать про себя молитву.
Объехав со всех сторон куст и увидев прижавшегося к земле Турустана, незнакомец весело рассмеялся. Сильные белые зубы сразу помолодили лицо его.
- Здорово, христьянин! Вылезай. Чего приплюснулся?!
Турустан в испуге стал на колени и поклонился ему земно.
- Спасай, христосик! - пролепетал он.
Всадник махнул рукой. Кольцо на пальце вспыхнуло искрой.
- Вставай, дурень! Чего трясешься?
И, немного подумав, остановил испытующий взгляд на лице Турустана:
- Чей?
- Терюшевский... Село есть такое - Терюшево. Верст сто отсюда.
- Беглый? Русский?
Турустан съежился, челюсти застучали, ответить он не мог. Боялся сказать, что беглый, боялся сказать, что мордвин.
- Не робей! Такая же птичка божия, как ты, и я сам. Не бойся. Скажи-ка мне лучше: где проехать в мордовское село Большое Сескино?
- Большое Сескино?
Опять струсил мордвин. Начал говорить что-то и замялся.
- Смелее, отрок! Смелее!.. Свои мы.
Турустан приободрился.
- Рядышком это с моим селом...
И он рассказал о том, что сам из тех же мест, но что бежал от рекрутчины и теперь боится вернуться к себе в родное село Терюшево, хотя и остались у него там родители, и он не знает теперь, живы ли они, - а Большое Сескино находится в нескольких верстах от Терюшева.
Тогда незнакомец спросил Турустана - знает ли он Несмеянку Кривова?
- Как не знать - знаю... В канун ухода моего из Терюшева видел я его... Приплыл с низу он, с солью... Да, да, видел.
- Как же мне проехать-то к нему? Укажи...
- Прямо по дороге так... А потом спросишь вотчину Рыхловку... Филиппа Рыхловского землю.
- Рыхловского? - переспросил всадник и как-то поспешно соскочил с коня.
- Вотчина его по дороге на Кудьму-реку.
Черный человек крепко сжал плечи Турустана, тряхнул его, закрыл глаза, задумавшись. Будто вспоминал что-то. Тихо сказал:
- Милый! "Льзя ли, льзя ли с тем расстаться, век кого клялся любить?" Чего разинул рот? Подержи-ка коня... Чудак!
Из котомки своей, висевшей у него через плечо, он достал хлеба, рыбы, пареную репу, а затем и флягу, обшитую верблюжьей шкурой. Лицо его повеселело.
- Давай поставим коня в кусты... Угощайся! Дивную вещь ты мне изрек, братец. Сам того ты не знаешь, что ты сказал.
Он долго возился в кустах и вдруг ни с того ни с сего запел, ласково поглаживая коня: "Ах, в прекрасном во местечке и при быстрой Кудьме-речке стоял зелен луг..." Привязав к дереву лошадь, дружески хлопнул мордвина по плечу:
- Эх, ты, сбитень! Смейся!.. Говорю тебе - смейся!.. Много я всего видел - ничего нет страшнее, коли сам никуда не годишься... На, вот!.. Пригубь... Лучшее вино, боярское... Жить можно! Жизнь надо любить, как хорошую девчонку. Бывают измены, но немало и хороших дней, было бы уменье и храбрость! Покатался я по бел-свету, всяко видел.
Оба сели на траву. Сначала потянул из фляги Турустан. Сосед следил за ним с ласковой улыбкой. А затем, приняв от Турустана флягу, он сказал: "Соскучился я по нижегородским местам! Где ни бывал - лучше нет!"
Тут только Турустан рассмотрел его как следует: веселый, сильный, крепкий, но пожилой человек. А о том, что он уже немолодой, говорили морщины на лбу и у глаз. Когда он снял шапку, бросив ее на траву, засеребрились седые нити в курчавой черной шевелюре. И только зубы, белые, как у девушки, и розовые губы, подвижные, усмешливые, да и глаза такие же, как будто они все время над кем-то подсмеиваются.
- В степях донецких я свою вотчину оставил... В верховьях ныне боярствовать вздумал. Да и не я один... Нас много. Надоело нам в своей вотчине от царских холуев прятаться, как собаке от мух. Допивай!