В своих материалах Долгополов по отработанной схеме ловко дозировал важное, интересное ему лично с общедоступной развлекательностью, вычурными "красотами", пафосом и сентиментальными всхлипами, чуждыми, между тем, его жесткой, трезвой, с элементами деспотизма натуре. Когда я появилась в "Огоньке", он находился на гребне успеха, вершине фавора и в расцвете мужской привлекательности, прельстительной для женщин за тридцать. Фланировал по коридорам редакции в темно-синем, модном костюме, шелковых, стильных галстуках, с пробором, отлитым в зачинающейся, у брюнетов яркой, седине, и сверкающих штиблетах, казавшимися при его небольшом росте великоватыми.
   Меня он не замечал, я надеялась, что и не заметит, осведомленная о его грубости, хамстве, отпора у сотрудников не встречающих, так как все знали, что у Папы, как Софронова в журнале за глаза называли, о мафии в ту пору лишь читая в переводных детективах, Долгополов в любимчиках, приближенных.
   Я не собиралась после практики задерживаться в "Огоньке" -специфическая атмосфера там улавливалась сразу, угодливо-подхалимская, с подловатым, предательским душком. А Долгополова побаивалась. Но как-то лютая Тоня сказала: "Зайди к Долгополову, задание у него, срочное". Захотелось ей, одноглазой, подмигнуть, но я сдержалась. Из приемной Софронова, сунув руки в карманы, слегка раскачиваясь, на встречных взглядывая из-подлобья, свирепо, направилась к кабинету начальника-грубияна, сопровождаемая хихиканьем. Удалась, значит, имитация его походки, повадки, но, увлекшись, не заметила, что и он за мной наблюдает, выжидая в дверях.
   Писала я в те годы обо всем, на любые темы, театральные, криминальные, медицинские, ничуть не смущаясь своей дремучести, с бойкой наглостью, присущей не только неопытности, но вообще средней руки журналистам. Нравился сам процесс упоенного, буйного, самоуверенного, без тени сомнений, бумагомарания, и я не сознавала, что легкость, с которой удавалось за один присест выдать, что называется, на гора многостраничный текст, свидетельствует о нетребовательности, присущей посредственностям.
   Задание, от Долгополова полученное, энтузиазма не вызвало, но и трудным не показалось. Подумаешь, о выставке в Манеже три странички накатать. Чтобы завтра было готово? Да пожалуйста!
   Пока Долгополов странички эти читал, я, стоя рядом, изучала его безупречный пробор в прилизе редеющих, с сединой, волосах. "Та-а-ак, -услышала тягучее, - а на выставке вы были? Ах, были… Тогда интересно тем более. А как фамилия автора той картины, что вы столь живо описали, как изволили выразиться, с белой кобылой? Запамятовали? А где она висит, в каком зале? Тоже не помните? Ну так вот, мы сейчас вместе поедем в Манеж, и вы мне там белую кобылу предъявите. - Помолчал. - Если она существует".
   В Манеже мы провели часа два, кобылы, черт ее побери, так и не обнаружив, и уж поизмывался он надо мной власть. Вот ведь садист, почему просто мое сочинение в мусорную корзину не выкинул? Выгнал бы из кабинета -ничего, я бы пережила. Так ведь нет, не пожалел времени, чтобы унижать, издеваться с оттяжкой. Ладно, вытерплю, но уж больше ни на какие заманы не поддамся, обегать буду его логово стороной.
   Знать бы, что пройдут годы, и уже не к пожилому ловеласу, а к больному, вышвырнутому Коротичем из "Огонька" старику, буду таскаться с передачами в больницы, подмосковные санатории, хочу - не хочу, не имеет значения: он меня ждет.
   Но это будет потом, я выйду замуж, рожу дочку, перестану печататься в "Огоньке", издадут мои первые книжки, и в отношениях с Долгополовым все деловое, практическое постепенно, незаметно исчезнет. Но прежде я напишу изрядное количество статей по его заданию, без капризов, предпочтений, как положено подмастерью, в которые он меня зачислил. Водил по музеям, вернисажам, мастерским художников, уча грубовато, бесцеремонно умению видеть, понимать, проникать в таинства изобразительного искусства.
   Хотя я и жила, выросла напротив Третьяковской галереи, мои познания в живописи ограничивались альбомами, куда мой дед, Михаил Петрович Кожевников, вклеивал тусклые открытки с полотен близких ему по духу передвижников. Родители картинами не обзаводились, в нашей библиотеке книги по искусству отсутствовали, и ничто в ту пору не предвещало моей страсти к коллекционированию каталогов, редких изданий, выискиваемых, покупаемых всюду, где впоследствии приходилось бывать.
   И эту страсть, и потребность отрешенно бродить по музеям заронил, пробудил во мне он, Долгополов. Ходил от картины к картине, бормоча, иной раз еле слышно, невнятно, то, чему я, стоя за его спиной, обязана была внимать, запоминать. Манера устных его разъяснений кардинально отличалась от его же писаний, адресованных так называемой широкой аудитории. Никакой воды, лапши на уши, "сюжетов", раскручиваемых им на страницах "Огонька". Общался со мной так, будто я знала, постигла азы ремесла, просидев положенное за мольбертом, вынуждая напрягаться, тянуться, и усталость мою, просто физическую, презирал.
   Экскурсии наши сделались постоянными, внедрились в жизненный распорядок, а я не вникала - ему-то какая нужда меня наставлять, просвещать. И даже признательности не испытывала. Давал - я брала, поглощала, по обязанности поначалу, но после с вошедшей в привычку жадностью, пробудившимся аппетитом.
   Что им двигало, побуждало к отдаче, выплеску сокровенного, дойдет, когда приведу дочку в Пушкинский, Третьяковку, Эрмитаж. И Лувр, музеи Венеции, Флоренции, Вены. А после она меня, в свою очередь, в Гуггенхайм, на вернисажи в салонах Челси, где уже не она - я стану ведомой, но в спайке нашей общей причастности, допущенности к пониманию без подсказок внятной и вечной, веками признанной, и по сегодняшнему бесстрашной, смелостью, новизной пронзающей, чарующей красоты.
   Белая кобыла - спасибо. Не будь ее, мною беспечно, халтурно измышленной, я могла бы так и остаться незрячей. Унижение, пережитое в Манеже, оказалось толчком к прозрению.
   До сих пор памятно, как Долгополов, нарочито зевнув, на меня не взглянув, пошел к выходу, а я, как побитая собачонка, затрусила следом. Замерла на обочине, пока он ловил такси, уселся и вдруг, в окно высунувшись, проорал: "Ну что вы там, обедать едем, у меня спазмы от голода. - И водителю, с характерной, отработанной вальяжностью, скомандовал, - шеф, к "Метрополю".
   Столик у фонтана ждал завсегдатая. Меню не понадобилось, официант уже летел с подносом: семга, икра, миноги под горчичным соусом, оливки, запотевший графинчик с водкой. Долгополов рявкнул: "Барышне бокал вина. - С досадой. - Белого, конечно!" Гурман. Вот так, значит, просаживает свои гонорары. Но что ему от меня-то надо?
   Да ничего. А в сущности - все, о чем, он, пожалуй, и сам еще не догадывался. В опытном хищнике назревала потребность кого-то опекать. Случай, что именно мне он вручил неизрасходованную, невостребованную часть себя.
   Незадолго до его смерти услышу от жены Игоря Викторовича, Лиды: "Ты ему, Надя, дочка". Лида ошибалась. Дочками обзаводятся в положенный срок, и упущенное тут не наверстывается. Матерый эгоист не дал Лиде родить, чтобы не отвлекалась, только его, повелителя, обихаживала. Их двухкомнатная, тесная квартира в помпезной, сталинской высотке на Котельнической набережной сияла опрятностью чрезмерной, нежилой, обезличенной, как гостиничный номер. Кого-нибудь Долгополов любил? Та же Лида как-то, убирая со стола, горько пошутила. "У Игоря после кошки Маши Надя на втором месте, а третье никем не занято". Долгополов никак на ее реплику не отреагировал. Мне бы за Лиду вступиться, но и я промолчала. Рабов, добровольных тем более, не уважают. Лида, лет на двадцать моложе мужа, ярмо подневольности безропотно приняла. Следовало, видимо, ее пожалеть, но интереса она не вызывала.
   История их знакомства романтична. В фоторепортаже командированного в Киев корреспондента Долгополова привлек снимок девушки, выхваченной из толпы. Прелестной. Та-а-ак… Хозяин, как известно, барин. Корреспонденту вменяется задание: выяснить и письменно изложить, кто такая, имя, фамилия, координаты. Сделано! Долгополов прибывает в Киев, с родней девушки знакомится, чин чином, солидно, предлагает руку и сердце, женится. Все, с романтикой закончено. Очаровательная, с серо-сиреневыми глазами Лидочка превращается в "Лидон, дай пирамидон, а лучше налей, дура, почему водка теплая?!"
   Неинтересно. Никому. Им двоим, в первую очередь. Уныло, стыло. Он хамит, она глотает. Лидины кулинарные подвиги, вынужденное, насильственное, под кнутом выдрессированное гостеприимство, при посещениях их дома сопровождались неловкостью, за все годы так мною и непреодоленной. Стыдно было и то, что он не может, не хочет сдержаться, и что она все терпит, и что я при этом присутствую. Меня не стеснялись, подноготное не скрывали, вовлекая насильно в то, о чем я предпочла бы не знать.
   Но уклониться от визитов к ним не получалось. Он стал прихварывать, слабеть, худеть, диагноз его недуга от меня тоже не утаили. Дочка? Ничего не поделать - взятое, принятое приходит срок возвращать. Болезнь его раздражительность обострила, присовокупив еще и подозрительность. Он будто боялся, что задолженное вернуть не успею. Однажды в летней, душной, пыльной Москве, полулежа в кресле, укрытый пледом, неожиданно предложил: "А не махнуть ли нам, Надя, в "Метрополь"? Но на сей раз ты меня приглашаешь, согласна?"
   Конечно, согласна. Жду, пока одевается, ловлю у высотки такси, садимся, едем. Но тоска, такая тоска! А столик у фонтана тот же, и то же меню, миноги, семга, ему запотевший графинчик, мне белое, сухое. Но все по-другому. Как промелькнули быстро моя молодость, его жизнь. Он никогда меня прежде не хвалил, и теперь бы не надо. Болезнь притупила чутье? Не нужны мне ваши, Игорь Викторович, комплименты, я взрослая, совсем взрослая, настолько, что неприятное, тягостное в нашей сегодняшней встрече предвижу заранее.
   И вот, за кофе, буравя меня почти прежним, настырно-въедливым взглядом, произносит: "Ты ведь Коротича знаешь, еще по Киеву, да? Можно ему доверять? Он обещал, что оставит меня в редакции. "Огонек", понятно, изменится, но меня это, мол, не коснется. Поговори с ним, ладно? Он тебе скажет правду?"
   Коротич? Правду? Да никому, никогда. Игорь Викторович, ну что же вы, с вашим-то опытом… Софронов что ли правду говорил? Правду? От них? Да прежде чем их в кресло начальников усадят, о правде, о честном слове, о кому-то что-то обещанном они уже и понятия не имеют. Сказал-забыл. Потому и сказал, чтобы забыть. Неужели не уяснили?
   Лица разные, а методы одинаковые, не мне же вам разъяснять.
   Насупился, помрачнел. Отказ мой в посредничестве с Коротичем обидел. Неблагодарная Надя, ужином в "Метрополе" с графинчиком водки с благодетелем щедрым, многолетним расплатиться что ли решила? С таким вот выражением он на меня смотрел, а я ни оправдаться, ни объясниться не сумела.
   Хотя чего проще: власть была - власть ушла. Чем давалась полнее, тем исчезала бесследней. Тот, кто с властью свыкся, а потом лишился, хиреет, чахнет как безутешный, оставленный любовник. Кроме власти ничего что ли нет? Для таких - нет. Не семейный дом, а служебный кабинет вмещал главное, ради чего, выходит, стоило жить? Жить, чтобы повелевать, на подчиненных орать, отказывать просителям, не представляя, забыв напрочь, что и тебе однажды могут отказать. Во всем.
   Существуя так долго под сенью одиозности Софронова, Долгополов обречен был рухнуть под мрачной глыбой, став тенью своего покровителя. Коротич, да и никто другой, любимца прежнего хозяина рядом терпеть бы не стал. Изощренность же Коротича в том сказалась, что Долгополову выписали новый, в коленкоре, почетный как бы пропуск в журнал, и он мне его гордо продемонстрировал. Понадеялся на что? Ну пропустили бы его вахтеры, вошел бы в лифт, поднялся на пятый этаж, прошелся бы по коридору до своего, то есть бывшего, кабинета? Так лучше сразу на кладбище, в крематорий, и дымом через трубу.
   Но, надежда, как известно, оставляет человека последней. И вот терзания такой химерой, вместе с унижением собственной раздавленностью, самое страшное, что еще предстоит.
   За годы власти Долгополов обидел отказом стольких, что некого, не о чем оказалось попросить. Власть выкашивает близь стоящих, как безглазая смерть - скелет с косой. Утратив власть, ты, оказывается, никому не нужен. Смириться? Но такой совет может дать только тот, кто власти никогда не имел и не хотел. Власть ведь сжирает изнутри, а для смирения тоже нужна воля, хотя бы, чтобы смириться пожелать, то есть перевоплотиться внутренне. И Долгополов сумел. Вот тогда мы с ним действительно сомкнулись.
   Там же, в музеях, у тех же картин. Уже не работодатель - спутник, усталый, физически немощный, но остатки сил собирающий, чтобы восхищаться, любоваться тем, что вправду вечно, нетленно. Не говор - шелест: "Надя, ты посмотри, ну как, можно ли это словами выразить?" Дошло, и до него дошло: нельзя. Стоило жить, чтобы понять. Прозреть. И замолчать. Вот так, таким я его навсегда запомню. С благодарностью.
   Тексты, написанные по его заданию, опубликованные в софроновском "Огоньке", оплаченные по тем временам отменно, остались на чердаке дачи в Переделкине, сваленные в картонных коробках, как хлам, мне больше ненужный, неинтересный. А вот другое, как бы сопутствующее, мною недооцененное, оказалось капиталом, ни при каких поворотах судьбы не растрачиваемым, и даже напротив, как раз при ее ударах наращиваемым, накапливаемым. Сила настоящего, подлинного искусства еще ведь и в том, что обостряя, обнажая сердечную, душевную нашу боль, оно одновременно и утоляет ее, лечит.
   В семидесятых, в Москве, в Пушкинском, открылась экспозиция шедевров из Нью-Йоркского Метрополитена. Народу! Многочасовые очереди. Долгополов провел меня через служебный вход. Снисходительно небрежный, круто властный, ядовито насмешливый, по лестнице поднимался на меня, как обычно, не оглядываясь. Нуждался, значит, в такой вот броне, по инерции скорее. И я по инерции за ним плелась, с покорностью, правда, уже несколько преувеличенной, но если ему так удобней, пожалуйста, не возражаю.
   Эль Греко, Веласкес, Гойя… Рембрандт, Распятие Христа. Оба замерли. Он, внезапно: "Ты что-то сказала?" Я смутилась, врасплох он меня застал. Раздраженно, гневно: "Нет, ты сказала, ты правильно сказала, и главное, ты увидела. А ну-ка повтори!" Но я промолчала.
   Пройдут годы, Метрополитен-музей обживу как дом родной. Каждый раз, приезжая в Нью-Йорк, останавливаясь в студии дочки на Манхеттене, первым делом туда, по лестнице, на второй этаж, на свидание с ними, ставшими такими близкими, дорогими, родными. Здравствуйте, Веласкес, Рембрандт, Мемлинг, Де Ля Тур, Кранах, Брейгель, как поживаете, скучали без меня? Я без вас очень. С дочкой мы ходим по галереям, где выставляются современные авторы-новаторы, а вот здесь нравится одной побыть. Постоять, помолчать, замечая иной раз, что бурчу что-то невнятное, может быть, странноватое. Вы слышите, Игорь Викторович? Ведь это я вам. Зря вы, выходит, беспокоились, что не верну задолженное. Вы рядом. Вот и все.
 

ОВЦА В ВОЛЧЬЕЙ ШКУРЕ

   Как-то мне предстояло путешествие с длительным перелетом, я-то и коротких не люблю, а тут много часов над океанской бездной - представить только, уже начинало мутить. Приятель, знающий мои страхи, принес книжку в пестрой, не внушающей доверия обложке, сказав: откроешь - не оторвешься. Это что, детектив? - я спросила. Он ответил: это - жизнь.
   И оказался прав. С момента взлета и до посадки, ни разу не взглянув в иллюминатор, забыв при падении в воздушные ямы вскрикивать, я от книжки не отрывалась, последние страницы дочитывала уже у таможенного контроля.
   Называлась она "Бандиты в белых воротничках", с подзаголовком "Как разворовывали Россию", издательство ЭКСМО. Автор, А. Максимов, на изысканность стиля не претендуя, сдержанно, подчеркнуто бесстрастно, исследовал механизм афер, связанных с приватизацией государственной собственности. Речь шла не о ворах в законе, не о киллерах-отморозках, а об очень приличной публике, что называется, уважаемых членах общества, да просто о его верхушке. Докторах наук, академиках, дипломатах, высокопоставленных чиновниках, а также о знаменитостях в иных, литературно-артистических сферах.
   Меня увлекла не только сама по себе тема - к концу девяностых она стала отнюдь не нова - а то, что среди списка обретших уже оперное звучание фамилий - Гайдар, Чубайс, Кох и прочих того же ряда - обнаружила своих личных знакомых, вхожих в наш дом. Батюшки-святы, вон чего оказывается! Коттеджи, купленные за бесценок, дармовые поездки с семьей в экзотические страны, ну и всякого рода ублажения, одолжения получались, принимались людьми, с которыми я общалась, ни о чем подобном не подозревая…
   Хотя с какой стати я негодую? Ну выпал им шанс, обстоятельства так сложились, а человек, как известно, слаб, падок на соблазны. Правда, к такой мысли я пришла, прочитав недавно другую книгу, по жанру совершенно отличную от "Бандитов в белых воротничках", написанную с блеском, с юмором. Рекомендую всем. Она называется "Здесь было НТВ", автор Виктор Шендерович, издательство "Захаров".
   Я не видела знаменитых телепередач Шендеровича на экране ("Куклы", "Итого"), потому что, когда они появились, меня уже не было в России, но обаянием его личности текст книжки насыщен. Помимо таланта, трезвости мышления, видно, что автор совестлив, честен, не пуглив. Без деклараций, без показухи, а органично, генетически. Но, как мне кажется, самое главное, книжка эта, небольшая по объему, дает ясное представление, как изменились страна и люди за последние десять лет.
   Уже в начале своего повествования Шендерович дал картинку-метафору: из окна своего дома он, автор, видит мусорные контейнеры, возле которых "всегда можно обнаружить нескольких российских граждан, ищущих, чего бы надеть или поесть. Это, как правило, абсолютно честные люди. И уж точно не бизнесмены". Далее: "Всякий же, кто, отойдя от этого контейнера, вступил хоть в какие-то рыночные отношения в сегодняшней Российской Федерации - заведомо является преступником".
   Вот так. Без иллюзий. Соответственно воспринимается и Гусинский, создатель "Медиа-моста" и "НТВ". Шендерович признает, что Гусинский "не ангел". Да уж! Вместе с тем, на фоне других олигархов, преследованиям властей не подвергшихся, выглядит привлекательнее, достойнее. А на другом фоне? Или такового больше нет? Куда же он делся?
   Шендерович пишет: "К людям, исповедующим коммунистические идеалы, я отношусь с уважением и симпатией, замешенной на ностальгии. Коммунистом был мой дед, добровольцем пошедший на фронт и погибший под Ленинградом в ноябре сорок первого; коммунисткой была бабушка, нищенствующая с тремя детьми после ареста мужа. Они верили, что мир можно в короткий срок изменить к лучшему, они были чувствительны к несправедливости. Они в жизни не взяли чужой копейки, да и своих за жизнь им перепало не особенно… А сытые обкомовские дяди, в процессе раздела имущества условно разделившиеся на "коммунистов" и "демократов" - ничего, кроме брезгливости, у нормального человека вызвать не могут".
   Еще цитата: "…коварство приватизации по-русски состояло в следующем. Общество наивно полагало, что отцы-реформаторы хотят разделить все на всех. В действительности же они с самого начала решили разделить кое-что среди кое-кого. Так, чтобы ни населению, ни тем более госказне ничего не досталось". Как, стыкуется? Между тем это уже не из "Здесь было НТВ", а из "Бандитов в белых воротничках". Точки соприкосновения у столь разных авторов, как В. Шендерович и А. Максимов, подтверждают, что ими написанное не домыслы, не догадки, а явь. Но чтобы она проступила в российской действительности вот с такой четкостью, понадобилось время.
   Вернемся к началу девяностых. К их эйфории. Ну у кого тогда не кружилась голова? У меня тем более, при ослабленном девятилетним отсутствием в стране иммунитете. Вынуждена об этом напоминать, так как все же не врожденной дефективностью вызвана была моя дурацкая, как мне сейчас кажется, решимость бросаться на ветряные мельницы, с шашкой картонной наголо.
   Итак, девяносто второй год. На его излете, в конце декабря, как новогодний подарок, мне в руки, скажем, случайно попал документ - копия договора о совместной деятельности, в те, еще с флером приличий, времена, весьма впечатляющий. Согласно этому договору Российская государственная телерадиовещательная компания "Останкино", в лице Генерального директора по международным связям, на тот момент вновь ставшего зампредом, В. Лазуткина, директора Телерадиофонда Ю. Корнилова, предоставила исключительные права на использования всего архива звуко-видео записей американской корпорации U.S.S.U. Arts Group, Inc. Договор был подписан 22 января 1992 года, но скромно замалчивался. Слухи о нем просочились, но не с нашей, а с американской стороны: Тристан Дел, председатель U.S.S.U. Arts Group, Inc., не смог сдержать удовлетворения проведенной операцией, и о его ликовании сообщила газета "Лос Анджелес Таймс". Газетная вырезка прилагалась к копии договора.
   Думаю, все знают, но все же хочу напомнить, что архив Гостелерадио -сокровищница, собираемая более полувека. Сотни тысяч фонограмм, документальных съемок выступлений выдающихся артистов разных поколений. Для российской культуры - Алмазный фонд. И вот, соответственно договору, выходило, что доступ к нему получить можно будет только обращаясь за океан, к Тристану Делу и Сиднею Шарпу. Абсолютные права на распоряжение архивом американской корпорация предоставлялись на семь лет. Кроме того она имела право выдачи лицензии третьим сторонам, и тут срок не оговаривался: навсегда, что ли?
   Конечно, в сопоставлении с тем, что в дальнейшем произошло, и в каких масштабах, какие капиталы утекли и продолжают утекать из страны, всего-то архив, всего-то звукозаписей - пустяк, мелочь. Но тогда, при начальных, боязливых этапах "прихватизации", такая "мелочь", обнаружившись, воспринималась иначе, вызывала другую реакцию. Журналистское, как это называлось, расследование еще не превратилось в пустой звук. Как и общественное мнение, и такие понятия, как репутация, долг, честь.
   Теперь бы я не ввязалась в такую историю, не стала бы ворошить муравейник, раздувать кадило, ввязывать столько людей, да никто бы и не откликнулся. И редактор газеты, где тогда работала, вряд ли сказал бы: как напишешь, сразу ставим в номер, успеешь ко второму января? А было тридцатое декабря.
   Смешно, нелепо, как тогда встретила Новый, 1993 год. Дом полон гостей, а я, только отзвучали куранты, засучила ногами от нетерпения засесть за компьютер. Но никто на мои судороги внимания не обращал, пока все не съели, не выпили, не оттанцевали, и лишь на рассвете, когда за последним из гостей закрылась дверь, наконец получила возможность удовлетворить свою страсть. Ну не дура ли?
   А прежде, вместо того чтобы, как приличествовало хозяйке, стоять у плиты, висела на телефоне, обзванивая десятки людей. Музыкантов, звезд, виртуозов, многих из которых знала еще со школы, Центральной музыкальной при консерватории, о других писала, так что врывалась по их домашних номерам нельзя сказать что с улицы. О договоре, мною нарытом, никто из них не знал. Не знал и тогдашний, на момент его подписания, глава "Останкино" Е. Яковлев. Не оповестили зампреда, курирующего радиофонд, А. Тупикина. В полном неведении был и директор Государственного Дома радиозаписей И. Леонов. И редактор студии развлекательных программ "Останкино" В. Куржиямский.
   Кстати, когда меня, разнуздавшуюся разоблачительницу, пригласили, то бишь вызвали на "ковер" к зампреду Лазуткину, и я ожидала аудиенции в предбаннике его огромного, начальственного кабинета, вдруг забегали секретарши. Выяснилось, что Куржиямский, при нашей беседе обещавший присутствовать, не придет. Никогда и вообще никуда. Я с ним условилась об этой встрече накануне, в 8.30 утра, 26 января. Но угораздило его выйти прогуляться с собачкой, и в подъезде собственного дома он был убит. Такой вот звоночек. Черед Листьева еще не настал. И я, балда, не увязала никак свою расследовательскую прыть и эту смерть. Казалось, совпадение. Ой ли?
   Увы, без Куржиямского, в кабинете Лазуткина со стороны "Останкино" присутствовали он сам, Анатолий Андрианов, Юрий Корнилов, юрист Виктор Жарков, хотя уже не как недавний сотрудник "Останкино", а представляющий интересы американской корпорации, работающий у Тристана Дела, еще какие-то дамы с блокнотами. А с другой, как единственный оппонент, я. Выложив перед собой диктофон, задавала вопросы, полагая, что ну очень каверзные. Вроде того, что в свое время, когда Гостелерадио попыталось купить у компании Си-би-эс кассету с концертом Гилельса, те такую сумму заломили, что пришлось отступиться. А теперь свой же, то есть государственный фонд отдают скопом, как валовый продукт. Всего Гилельса, Когана, Рихтера, Ойстраха - 800 часов звучания - уже передали американской стороне. И какой же должен быть куш, если, к примеру, минута звучания в эфире пианиста Николая Петрова расценивается на телевидении (по тогдашним, на 1993 год ценам) в 25 тысяч рублей, - столько было запрошено для готовящейся о нем телепередаче. Ну и дальше, в том же роде, ликуя, что припираю останкинское начальство к стенке.