Юлий Крелин
Очередь
повесть
Лариса Борисовна положила ручку, взяла колпачок, лежавший справа, навинтила, положила ручку прямо перед собой, заложила руки за голову, потянулась, выгнулась, как кошка — только вперед, закинув голову и плечи, — потянулась без звука, тихо, потом с силой, а вовсе не безвольно, бросила руки вниз, вдоль тела, почти к самому полу, словно стряхивая с них воду. Может быть, и правда она стряхивала ту воду, которая, пожалуй, слишком заливала что-то нужное и действительно важное в диссертации. Ясная мысль работы была уже исчерпывающе изложена в восьмистраничной журнальной статье, а в капитальном труде своем Лариса обязана дать значительно больше, иначе ее работу в качестве диссертации никто и рассматривать не будет. Лариса оперлась о стул, вроде бы хотела встать, но вновь обмякла, ослабла и растеклась по стулу, по спинке его и сиденью.
Затем повернула голову налево, повернула медленно, нерезко, и ее волосы, хоть и свисали свободно вокруг головы, все-таки не шелохнулись. А она так любила встряхивать волосами, когда не прикрывала их стандартной хирургической шапочкой — в прошлом всегда белой, а теперь то зеленой, то голубой, а то и вновь белой — в зависимости от того, какие привезут в отделение со склада.
У изголовья ее ночного ложа стояли часы, светящиеся четырьмя красными цифрами, из которых по крайней мере одна каждую минуту исчезала, давая место следующим мгновениям. Но когда она бросила на часы взгляд, спокойно, как будто так было всегда и будет вечно, сияли четыре нуля — ноль-ноль часов ноль-ноль минут.
Лариса улыбнулась часам: «Время кончилось. Смешно. Чье? Одно время кончилось — придет другое. Без времени, без минут, без часов, без дней, без годов, без века… Без века, безвекий… Безвекий всегда смотрит. Это, наверное, Бог. Он всегда смотрит, ему веки не нужны, ему и века не нужны. А если б он действительно реально существовал, каково бы было ему?! Нет, веки ему нужны: как же иначе слезу смахивать, чтобы видеть?.. Нужны… А эта диссертация — зачем бы она ему? Не нужна… не нужна…»
Лариса снова взяла список документов, анкет, протоколов, реестрик ее научных работ и прочее, что необходимо подготовить, проверить, сдать в различные инстанции, конторы, кабинеты. Все уже сделано, теперь надо только проверить и окончательно создать «защитительный» диссертационный список. Кошмар, если забудешь какую-нибудь ерундовину, а выяснится все в день защиты. Кошмар!
До защиты осталось совсем мало времени.
«Ноль часов ноль минут. Впрочем, минут уже не ноль. Безвременье кончилось. Грядет время диссертации».
Лариса усмехнулась, повернулась к телефону, сняла трубку, набрала номер отделения.
— Добрый вечер. Это Лариса Борисовна. С кем я говорю?
— Добрая ночь, Лариса Борисовна. Симонов. У нас все в порядке.
— Андрей Евгеньевич? Да, пожалуй, ночь не вечер. Как Кочнева, Андрей?
— Нормально. Температура ниже. Одышка меньше. Живот спокойный.
— А Полупанов?
— Да все так же. Ничего хорошего. Я ничего и не делаю нового. Что ж там делать?
— Верно. Ни-че-го! Ну ладно, стало быть, ничего не произошло особенного?
— Все, как говорится, о'кей.
— Я вас не разбудила?
— Нет, конечно. А если и разбудили? Разве б я сказал такое начальству?
У обеих трубок пробулькал деланный смех. Острота тем самым была утверждена как удачная и правомочная.
Лариса встала, расстегнула кофточку, сняла, расстегнув, юбку, уронила на пол, вышла из юбочного круга, посмотрела на него сверху, не сразу, но нагнулась, подняла и положила на стул. После ванной она, уже в халате, полистала вновь свои бумажки и сложила их в папку.
Потом подошла к окну и посмотрела на машину. Снега было немного. Это хорошо: машину не занесло. А когда она уедет около семи утра, дворники расчистят это место, и вечером опять будет куда поставить машину.
Как-то они ей сказали, что по чьему-то постановлению, каждый владелец машины должен сам отгребать снег от своей движимости на полтора метра вокруг. Но, узнав, что Лариса Борисовна хирург, переменили тон. С тех пор площадка эта всегда чистая.
Удачная профессия.
Правда, если б они знали, что настоящий владелец, истинный владелец не она, а ее муж — физик, возможно, и не были бы столь любезны. И действительно, какая от них, от физиков, польза?
Стас, Станислав Романович, к машине сейчас не прикасался и знать ее не хотел. Когда-то его лишили прав за выпивку, которая законно несовместима с вождением машины. С тех пор он решительно отказался от этих автомобильных радостей и даже не пытался восстановить свои права на вождение.
— Я не хочу дополнительных ограничений в моей жизни, — говорил он. — Хочу — пью, хочу — курю, никому не мешаю. А так я всю жизнь нарушитель за пазухой. Хочу быть свободным, и потому имущество мое — враг мой. Чем больше человек имеет, в том числе и власти, пусть даже над тобой, женщина, и над машиной, тем меньше у него свободы воли, тем больше ограничений. И, желая всеобщей справедливости, он, то есть я в данном случае, будет стремиться уравнять с собой всех зависимых от него, в данном случае тебя то есть. Тяга к справедливости и равенству. Так что сама катайся. Я для машины пальцем о палец не ударю. Да, мне нравится пить, и я буду пить. А ты катайся, возись с этой лошадью, игрушкой, дополнительной нагрузкой. Мне нужно побольше удовольствий и поменьше обязательств.
Такой разговор состоялся у них в самый разгар работы над диссертацией. В общем, давно, но и не так давно. Лариса перевела тогда речь с машины на выпивку. Только это было бесплодно, тяжело и к сближению точек зрения не привело. Станислав, как всегда, заболтал мысль в философских положениях, остротах, никчемных обобщениях.
— Я понимаю, тебе тяжело, но нечего заводить дурацкий разговор о вредности. Вредно все. Яйца есть тоже вредно — ты же ешь. Оставим лучше… Я снял с себя руководство домом — ты у меня начальник, ты и командуй. Но в одном права: питье плохо тем, что окружающим тяжко. И я стараюсь уменьшить эту тяжесть, стараюсь, чтоб было менее тяжело.
— Тяжело? Не-вы-но-си-мо! Да в конце концов я тебя не вижу, не знаю: пьяный ты несносен, невозможен, ты — это не ты, а мерзостный фантом. Тебя практически нет в моей жизни. Ты сильный человек, питье же — всего лишь человеческая слабость.
— Всего лишь! Ну и пусть слабость! Человек и создается слабостями. Все наши радости — производное, функция наших слабостей. У животного слабостей нет.
— Вот и ты доводишь себя до состояния, когда слабостей твоих уже не видно.
— Полна противоречий! И это она, кто «некогда меня встречала свободного» свободною любовью.
— Не ерничай! Суесловя, ты вовсе слабостей своих не чувствуешь.
— Чувствую, дорогая, чувствую. Оттого и маюсь. А когда человек не мается, он не человек, он только ест, пьет, двигается, да и поступки совершает в основном двигательные.
— Я знаю, говорить ты умеешь!
— И эта женщина меня свободного… Да я просто за слабости. Надо потакать человеческим слабостям. Когда же делаешь все правильно, то способствуешь только тому, что необходимо, целесообразно. Люди тогда — пусть и не животные, но машины, без слабостей, они — компьютеры. Нет печалей — нет и очарованности.
— Стасик, милый, я тебя прошу, побудь хоть когда-то со мной. Колька тебя еще видит, утром общаетесь, у меня же только воспоминания юности… Да еще ночные встречи, когда я тебя все-таки вижу, но ты полумертвый, бездвижный. Лишь иногда прорвешься к тебе — и опять… Порой так хочется сделать что-нибудь назло тебе… ударить, что ли, пока ты не в состоянии ответить. Ударить и душу облегчить.
— Ох, женщина, ты забыла, по-моему, все, что было в эпоху свободной любви и совместных радостей. На работе, например, если вдруг начинаешь замечать, что хочешь сделать «назло» или «из принципа», надо увольняться. Поняла? Что ты диктуешь мне? Что ты знаешь?! Хочешь ударить назло — бей. Когда захочешь — бей, обязательно бей. Не хочешь руководить — бей. Но вообще-то давай уволимся.
— Дурак ты, Станислав. Чтоб из-за водки я забыла, выкинула из жизни все прошлое?! Ты помнишь, как я целые сутки летела к тебе? Сначала самолеты не шли, потом шли, но я не попала, а уже сообщила тебе, что вылетаю. Ты всю ночь сидел, ждал. Когда я не появилась последним рейсом, кинулся в аэропорт. А меня все нет. А я на другом конце маршрута носилась по другому аэропорту. И лишь через сутки прилетела, и ты, бледный, с губами белыми, орал на меня. Я, конечно, была виновата — не надо было звонить, и ты орал, говорил, что я сволочь безответственная. А я видела: любишь. И заходилась, глядя на твои белые губы, и сквозь брань твою слышала, слушала мелодию: «Любит!» И мне хотелось, чтоб ты меня ударил… Как ты был красив, сладкоречив, прекрасен…
— Женщина, по-моему, ты вспомнила уже все, что было и до реставрации Бурбонов…
— Шут! И ты хочешь, чтоб я зачеркнула все это сама, своими силами, руками, головой?! Из-за чего? Из-за водки? Чтоб она была сильней моих человеческих слабостей? Да чего ж я стою тогда? Увольняй! Я почему о водке говорю: не вижу твоих человеческих слабостей. Покажи мне твои человеческие слабости. Ты работаешь, ничего не скажу, пишешь что-то, считаешь, бормочешь, стучишь на машинке, но это все утром. Утром ты человек, творец, может быть. Ну, а мне утром надо на работу, в больницу, утром мы — машины. А вот вечером, когда я расслабилась, очеловечилась и вся наполнена слабостями, твоих слабостей к этому времени уже не нахожу…
Таков был тот дурацкий разговор за ужином, в один из светлых вечеров, когда Станислав был вполне, выражаясь нынешним языком, коммуникабелен. Но, очевидно, не чувствуя себя абсолютно правым, прикрывал смущение скоморошьими речами. Они ели сыр с чесноком, и Стас стал объяснять, почему ему не нравится чеснок. Начал подводить очередную теоретическую базу под свои вкусы, желания и неприязни. С той же нагло-виноватой усмешечкой он стал рассказывать, как недавно в одной статье прочел, что сегодняшняя любовь к пище с острым запахом — это атавистическое пристрастие к тухлятинке, к тухлой еде, обычное у наших древних предков — гоминидов, еще получеловеков. Отказываясь от резкого запаха еды, человек-де просто старается уйти подальше от своего прошлого дикарства. Но это ерничанье было лишь остатком былого обаяния Станислава. Лариса закурила и осторожно смахнула из угла глаза слезу.
Потом разговор опять перешел на машину. Стас сказал, что он в эти игрушки больше не играет, снова пожелал ей счастливо кататься. И было ясно, что сам он, как и сказал, для этой никчемной безделицы пальцем о палец не ударит, разве что деньгами будет способствовать этому ее идиотскому счастью рулить на дорогах, от дома до работы. От магазина к магазину.
Катайся! Деньги! Легко говорить. Машина подошла к критическому возрасту, пришел ее срок, надо менять, а как купишь без него? Деньги он даст, но этого мало. Записи на машину давно не было. Когда-то можно было записаться, стать в очередь. Давали тебе номер, и жди себе два года, три, десять, неважно, сколько времени, — придет оно. Сейчас же запись объявляется редко и неожиданно. А на работе в год на всех медиков дали только три машины.
Собственно, потому-то она и вспомнила тот разговор о пьянстве, аэропортах и слабостях человеческих. Все дело в машине. Не в диссертации забота и загвоздка…
Лариса стояла в своем кабинете после операции, стаскивая операционную робу, но все еще оставаясь там, у стола. Иногда уходишь после операции и все неизрасходованные силы отдаются болтовне, чаю, предвкушению радостей или печалей, предуготованных сегодняшней, будущей жизнью или еще более далекой. Или что-то хочешь, о чем-то думаешь или чему-то радуешься, что-то кручинит тебя. А иногда вспоминаешь оконченную операцию, проигрываешь внутри себя все заново: достаточно ли надежно получилось. Конечно, не бывает такого, чтоб недоделал, но степень надежности нередко вызывает сомнение. Ведь снова не полезешь в живот. Все! Зашито. Захлопнута коробочка.
И сегодня Лариса не была уверена в надежности и думала: есть ли ошибка, а если есть, то ее ли это ошибка, ткани ли такие, руки ли не так стали ходить?
Сняла пижаму, надела юбку, натянула свитер, взялась за халат.
Раздался звонок.
— Лариса Борисовна, здравствуйте. Приветствует вас Визиров, из райисполкома.
— Здравствуйте. Я слушаю вас.
— Вы меня не помните?
— Вы уж простите…
— Вам еще звонил двоюродный брат ваш, Григорий Яковлевич. Вспомнили?
— Не припомню. Но это неважно. Вы больны?
— У вас лежала бабушка моей жены.
— А сейчас что? У нас?..
— Нет. Сейчас она дома.
— Что, плохо? Что с ней?
— Все хорошо. Я хотел сказать спасибо. Не вспомнили?
— Нет. Извините. Память плохая стала. Постарела, наверное.
— Как же так? Гриша вам столько раз звонил. Я приходил, из райисполкома.
— А давно?
— Полгода уже.
— О-о! За это время столько воды утекло. Ну, раз все в порядке, я рада. Передайте привет бабушке, больной нашей. Спасибо, что не забыли…
— Как же вы не помните? Из исполкома… Гриша звонил… Она лежала с переломом бедра, непроходимость у нее началась…
— Конечно! На животе рубец от старой операции. Худая. Черная, с сединой? В восьмой палате у окна налево?..
— Да, да!..
— После капельницы лучше стало: я даже думала, от операции убережемся. Думала, обойдется.
— Ну!
— Так и говорили бы: перелом, непроходимость, а то — исполком, Гриша. Перелом помню, как не помнить… И непроходимость — спаечная.
— Ну, слава Богу! Лариса Борисовна, совершенно конфиденциально, и, пожалуйста, никому не рассказывайте. В субботу на пустыре против райисполкома будет запись на машины.
— Объявят?
— Да вы что! Нигде ничего объявлять не будут.
— А как же люди узнают?
— Не волнуйтесь. Кому интересно — звонят, выясняют, а в пятницу мы им скажем.
— Что же мне делать?
— К сожалению, записать я вас не могу, но хирургов, которые оперируют наших близких, мы не забываем. Я думаю, что со вторника надо там занять очередь.
— Как же занимать, когда никто не знает?
— Не знает! Вы-то уже знаете.
— Очередь будет из одних хирургов?
— Нам и нашим близким нужны не только хирурги. Теплые, благодарные отношения между людьми — вещь частая, нередкая. Люди всегда помогают друг другу. К сожалению, мне не удалось помочь вам записаться на машину через райздрав. Пытался.
— Спасибо. Большое вам спасибо. А как это будет технически? Как это все делается?
— Придут люди и организуют очередь. В порядке «живой» очереди.
— А много будет машин?
— Этого нам не сказали.
— А у кого записываться? Там будет кто-нибудь?
— Наверняка. Есть же природные организаторы.
— Значит, надо записаться в список и можно уехать?
— Лариса Борисовна! Вы как ребенок. Как это уехать? Вычеркнут из очереди! Кто-то должен быть все время. Все четыре дня. Поочередно: вы, муж, еще кто-нибудь.
— Муж! Муж на машине не ездит.
— Он же ездил?
— Отобрали права.
— Пьяный был?
— Может, не очень, но было.
— Сколько времени прошло? Можно попытаться помочь ему. Там есть связи.
— Да не хочет он. Очередь! И так деньги его. Не на мои же доходы машину покупать. Кто деньги дает, кто руль держит, а кому — в очереди стоять. Вернее, тому и стоять. Ну да ладно, спасибо. Значит, надо брать отпуск за свой счет на эти дни?
— Не знаю, Лариса Борисовна, но больше я ничем помочь не могу.
— О чем вы говорите?! Спасибо и на этом. Да еще какое спасибо!
«Ничто так не способствует самоутверждению, как возможность помогать, — подумала Лариса. — Сразу чувствуешь себя человеком. От доброты лучше всего дающему. Поможешь другому, полюбишь другого, и стало быть, и себя. А потом, глядишь, и он тебе помог. Или вот сестру на работе за недоделку, даже пусть не сестру, пусть доктора, да кого угодно обругаешь — и вроде квиты. Он не сделал — ты отругал. А промолчишь — и он должник твой. Да и вообще… Люди чаще всего ругают что-то в ком-то, подозревают в ком-то что-то сознательно плохое, ища, вымучивая, изживая, а то и усиливая свои собственные скрытые или явные пороки, недостатки, слабости, и всегда люди чаще думают, говорят, ругают то, что сами ощущают, делают, могут сделать. Про незнакомое лишь слушают и даже не ругают. Впрочем, ругают тоже. Совсем запуталась… — Лариса думала с благодарностью и о себе и об этом благодетеле. — Люди и должны поддерживать друг друга…»
И наступил день. Лариса приехала в указанное место.
Слева, чуть поодаль, стоял дом с колоннами, построенный, наверное, в конце сороковых годов, — райисполком. Когда-то это был горисполком, но теперь бывший город слился с Москвой, поглощен ею. Перед Ларисой лежал пустырь. За пустырем — новый дом, длинный, подъездов на пятнадцать. Чуть дальше — еще строение, тоже дом жилой. Еще дальше — стройка. На пустыре одиноко стоял какой-то маленький домик, похожий на закрытую беседку. Хорошо, что дело к весне идет, солнца все больше и больше, а то ведь и замерзнуть можно. От домика уже тянулась очередь человек в триста. Лариса решила пройти к началу и все разузнать, но предварительно выяснить, кто же со списком, и записаться. А уж там видно будет. Записалась. Замкнула собой эту чреду людей. Сразу пойти на рекогносцировку ей не удалось. Очереди имеют свои законы: нужно дождаться следующего, определиться и зафиксировать свое место живым человеком, а не только мертвым номером, списком на все терпящей бумаге.
«Не похоже, чтоб большинство хирурги. — Лариса оглядывала своих соседей на ближайшие несколько суток. — Публика вполне респектабельная… В основном мы все в какой-то степени мещане. В основном о вещах думаем, о своем заботимся, машину приехали приобретать. Странное дело: мещанин — это ведь тот, кто не торопится, боится быстрых перемен, жаждет устойчивости, покоя, опасается новаций, да, да, не торопится. А тут машина! Может, все-таки торопится? А? Кто ж его знает. Мещанин ни с чем не борется. Но ведь если борешься с кем-то, с чем-то, идешь супротив чьей-то мысли, это уже не собственная позиция, а просто античья-то позиция. Нет личностной самостоятельности».
Эти сомнительные — Лариса понимала — да и не очень стройные, резонерски самодовольные мысли были прерваны еще одним подъехавшим, также, очевидно, будущим очередником.
Сколько ж их, узнавших еще неизвестное! Несть им числа.
У домика сбились в группку несколько энергичных молодых людей, так сказать, оргкомитет. Они-то и решали все вопросы.
— Я думаю, товарищи, чтоб проще следить за очередью, за порядком, разобьемся на сотни.
— Точнее?
— У каждой сотни — свой организатор. Он следит за порядком, проверяет, держит список. Наделен не державной, но общественной властью.
— Это правильно. Чтоб очередь не расползалась. Чтоб не занимали место и не уходили невесть куда. Чтоб все постоянно на виду были.
— Разумеется. У сотенного списочек, и он с помощниками — их тоже выберем — время от времени неожиданно будем проверять.
— Правильно. Скоропостижно.
«Вот этот врач», — решила Лариса, прислушавшись к речам отцов — пионеров очереди.
— Если кого-то не оказалось на месте, вычеркиваем. Все дружно одобрили.
— Значит, есаулы будут… — не выдержала Лариса. Никто не отреагировал на ее неуместный, разумеется, юмор.
Лариса подумала о Стасе. Он бы, конечно, что-нибудь ввернул. Вспомнил бы, как принято у их поколения, Остапа Бендера, вернее, его родителей — Ильфа и Петрова. Может, вспомнил бы митинг, посвященный открытию в городе первой трамвайной линии. Стас оценил бы Ларисину реплику: «В толпе внезапно послышался громкий смех Остапа». Это в ответ на речь одного из отцов города: «Трамвай построить — это вам не ешака купить». Действительно, слова Ларисы были сродни одинокому смеху Остапа.
Никто не отреагировал. То ли не обратили внимания, не расслышали, то ли не до юмора им было в столь ответственный момент.
— Вычеркиваем обязательно. — Этот «отец» очереди посуровел, все-таки расслышал, наверное, неуместную реплику неизвестно откуда свалившейся на них женщины. — Значит, так: считаем, и первая сотня сразу же выбирает своего сотенного, затем переходим к следующей группе, сотне. Так? Так. И так далее.
Оргкомитет, инициативная комиссия — как их еще можно назвать? — со списком в руках пошла считать своих людей, так сказать, по головам. Отсчитали сотню — собрание, выборы. И дальше.
Лариса попала в четвертую сотню. Однако уже вечером, при повторном пересчете, недосчитавшись многих, провели быстрое перераспределение, и Лариса оказалась в третьей.
«Хорунжий» их стаи понравился ей. Это был относительно молодой, энергичный человек, работавший где-то в институте научным сотрудником, мужик явно технического склада. Ходил он вокруг своих людей походкой ковбоя из американских вестернов, но когда Лариса впоследствии увидела его в стороне от руководимого им общества, и походка и осанка стали иными. Разве что он немного по-журавлиному выкидывал вперед ноги, перенося свой торс, но уже не покачивал ни широкими плечами, ни узкими бедрами, не сгибал руки в локтях. Здесь, во главе своей стаи, и в обычной жизни он ходил по-разному. Но сравнительный этот анализ Лариса смогла произвести лишь потом, днем-двумя позже.
Вначале был список, бумага. Очередь была потом. Никто не знал, какие ждут их коллизии, и потому на всякий случай не расспрашивали друг друга ни о работе, ни о профессии, ни об общественном положении.
Наступил вечер, и пока совершенно неясно было, как им жить дальше.
Было темно. Топтались люди. Снег интенсивно таял, бежали ручейки, которые могли бы воскресить у этих людей спокойные радости детства, но, к сожалению, никто не наслаждался гонками корабликов в талых потоках. Все находились в предвкушении иных радостей.
Свет прожекторов со стройки падал на домик, который был началом и духовным центром очереди, а от домика черная тень тянулась на чуть уже осевший снег где он не был затоптан, и на серое месиво, которое уже натоптали люди. Месиво становилось чернее тени на еще не исхоженном, девственном снегу. Окна нового дома светились разноцветными огнями люстр, ламп и опять ставших модными абажуров. На улице, возле исполкома, стояли фонари с ртутными, а может, и не ртутными, может, правильнее их называть люминесцентными лампами — все эти прилагательные не имели для Ларисы никакого смыслового наполнения, а были просто застрявшими в голове звуками, словами. Фонари ярко светили у тротуара, придавая мертвящий оттенок лицам людей, и не излучали почти никакого рассеянного света — как звезды на небе, которые ярко сверкают, но разглядеть что-нибудь не помогают. Как физические тела иль как моральные, душевные звездоединицы, они, звезды, сверкают лишь для того, чтобы хорошо видели их, чтобы обозначить себя в этом мире, а света не дают. И у Ларисы на душе стало холодно от этих фонарей. Как водитель она их тоже не любила, эти лампы.
Лариса справилась с тягостным ознобом, включив в машине печку. Обогревшись, вышла к еще зыбкой очереди.
Недалеко, в той же сотне, оказалась женщина из их дома, соседка. Тамара Васильевна знала Ларису и по больнице, где лежал и оперировался кто-то из ее родственников. В этой необычной и долгой очереди знакомая женщина была просто подарком судьбы. Они тотчас наладили контакт и старались держаться поближе друг к другу. По крайней мере не хотели расставаться, делали все, чтобы по возможности быть вместе. Они угнездились в машине, развернувшись лицом к очереди на случай какой-то срочной надобности — проверки, например, которая быстро бы потребовала их на арену основных событий.
Дамы уже обсудили все, что можно было обсудить. И кинофильмы, и спектакли, артистов, книги… И естественно, прежде всего вспомнили о бывшем Ларисином больном, лечение которого в основном и послужило поводом их тогдашнего знакомства, сегодняшней дружбы и сиюминутного, нынешнего разговора. К сожалению, общих знакомых не было. Они сидели в тепле, в машине, много рассказывали друг другу, расспрашивали, не таились и, как это часто бывает в очереди на улице, в холоде, говорили иногда с излишней откровенностью. Лариса рассказала и про диссертацию, и про целый ряд бед из разных сфер своего бытия, что, наверное, было напрасным с точки зрения сдержанного интеллигента. Но ведь и ситуация была крайне необычной.
Около двенадцати подошел к машине их вожак:
— Ну что, девочки, хорошо стоим?
— Хорошо сидим.
— Да, вы-то сидите. Если б можно было машины поближе поставить, почти все б так расселись. Оперативненько было б.
— Хорошо, что они это место выбрали. Удобное: ни прохожих, ни транспорта — никому не мешаем.
Теперь они познакомились поближе. Звали его Валерием Семеновичем. В машине он не выглядел столь деловым, энергичным, суровым, и Лариса помягчела к нему. Она считала, что люди действия, действующие и умеющие действовать, энергичные, иногда бывают опасны. Во всяком случае, с ними надо быть настороже: у них часто действие предваряет мысль. Умение действовать, считала она, уменьшает внутреннюю потребность, необходимость да и возможность подумать. Дело, дело, дело! А когда думать? Тем и опасны энергичные люди. Но сейчас, в машине, Лариса в нем такой уж энергии и деловитости не увидела. Пожалуй, даже излишне мягок для той роли, которая пала на него, которую принял он на себя.
Валерий Семенович тоже, оказывается, на неделю взял отпуск за свой счет, потому что машина для него крайне необходимая вещь: во-первых, он с детства их любит, во-вторых, в институте с ними работает. Наконец, это удобно, да и разъездов по городу много. Но главный его аргумент, мотивировка, главный резон — любовь к машине. Об этом он говорил долго и громко.
Затем повернула голову налево, повернула медленно, нерезко, и ее волосы, хоть и свисали свободно вокруг головы, все-таки не шелохнулись. А она так любила встряхивать волосами, когда не прикрывала их стандартной хирургической шапочкой — в прошлом всегда белой, а теперь то зеленой, то голубой, а то и вновь белой — в зависимости от того, какие привезут в отделение со склада.
У изголовья ее ночного ложа стояли часы, светящиеся четырьмя красными цифрами, из которых по крайней мере одна каждую минуту исчезала, давая место следующим мгновениям. Но когда она бросила на часы взгляд, спокойно, как будто так было всегда и будет вечно, сияли четыре нуля — ноль-ноль часов ноль-ноль минут.
Лариса улыбнулась часам: «Время кончилось. Смешно. Чье? Одно время кончилось — придет другое. Без времени, без минут, без часов, без дней, без годов, без века… Без века, безвекий… Безвекий всегда смотрит. Это, наверное, Бог. Он всегда смотрит, ему веки не нужны, ему и века не нужны. А если б он действительно реально существовал, каково бы было ему?! Нет, веки ему нужны: как же иначе слезу смахивать, чтобы видеть?.. Нужны… А эта диссертация — зачем бы она ему? Не нужна… не нужна…»
Лариса снова взяла список документов, анкет, протоколов, реестрик ее научных работ и прочее, что необходимо подготовить, проверить, сдать в различные инстанции, конторы, кабинеты. Все уже сделано, теперь надо только проверить и окончательно создать «защитительный» диссертационный список. Кошмар, если забудешь какую-нибудь ерундовину, а выяснится все в день защиты. Кошмар!
До защиты осталось совсем мало времени.
«Ноль часов ноль минут. Впрочем, минут уже не ноль. Безвременье кончилось. Грядет время диссертации».
Лариса усмехнулась, повернулась к телефону, сняла трубку, набрала номер отделения.
— Добрый вечер. Это Лариса Борисовна. С кем я говорю?
— Добрая ночь, Лариса Борисовна. Симонов. У нас все в порядке.
— Андрей Евгеньевич? Да, пожалуй, ночь не вечер. Как Кочнева, Андрей?
— Нормально. Температура ниже. Одышка меньше. Живот спокойный.
— А Полупанов?
— Да все так же. Ничего хорошего. Я ничего и не делаю нового. Что ж там делать?
— Верно. Ни-че-го! Ну ладно, стало быть, ничего не произошло особенного?
— Все, как говорится, о'кей.
— Я вас не разбудила?
— Нет, конечно. А если и разбудили? Разве б я сказал такое начальству?
У обеих трубок пробулькал деланный смех. Острота тем самым была утверждена как удачная и правомочная.
Лариса встала, расстегнула кофточку, сняла, расстегнув, юбку, уронила на пол, вышла из юбочного круга, посмотрела на него сверху, не сразу, но нагнулась, подняла и положила на стул. После ванной она, уже в халате, полистала вновь свои бумажки и сложила их в папку.
Потом подошла к окну и посмотрела на машину. Снега было немного. Это хорошо: машину не занесло. А когда она уедет около семи утра, дворники расчистят это место, и вечером опять будет куда поставить машину.
Как-то они ей сказали, что по чьему-то постановлению, каждый владелец машины должен сам отгребать снег от своей движимости на полтора метра вокруг. Но, узнав, что Лариса Борисовна хирург, переменили тон. С тех пор площадка эта всегда чистая.
Удачная профессия.
Правда, если б они знали, что настоящий владелец, истинный владелец не она, а ее муж — физик, возможно, и не были бы столь любезны. И действительно, какая от них, от физиков, польза?
Стас, Станислав Романович, к машине сейчас не прикасался и знать ее не хотел. Когда-то его лишили прав за выпивку, которая законно несовместима с вождением машины. С тех пор он решительно отказался от этих автомобильных радостей и даже не пытался восстановить свои права на вождение.
— Я не хочу дополнительных ограничений в моей жизни, — говорил он. — Хочу — пью, хочу — курю, никому не мешаю. А так я всю жизнь нарушитель за пазухой. Хочу быть свободным, и потому имущество мое — враг мой. Чем больше человек имеет, в том числе и власти, пусть даже над тобой, женщина, и над машиной, тем меньше у него свободы воли, тем больше ограничений. И, желая всеобщей справедливости, он, то есть я в данном случае, будет стремиться уравнять с собой всех зависимых от него, в данном случае тебя то есть. Тяга к справедливости и равенству. Так что сама катайся. Я для машины пальцем о палец не ударю. Да, мне нравится пить, и я буду пить. А ты катайся, возись с этой лошадью, игрушкой, дополнительной нагрузкой. Мне нужно побольше удовольствий и поменьше обязательств.
Такой разговор состоялся у них в самый разгар работы над диссертацией. В общем, давно, но и не так давно. Лариса перевела тогда речь с машины на выпивку. Только это было бесплодно, тяжело и к сближению точек зрения не привело. Станислав, как всегда, заболтал мысль в философских положениях, остротах, никчемных обобщениях.
— Я понимаю, тебе тяжело, но нечего заводить дурацкий разговор о вредности. Вредно все. Яйца есть тоже вредно — ты же ешь. Оставим лучше… Я снял с себя руководство домом — ты у меня начальник, ты и командуй. Но в одном права: питье плохо тем, что окружающим тяжко. И я стараюсь уменьшить эту тяжесть, стараюсь, чтоб было менее тяжело.
— Тяжело? Не-вы-но-си-мо! Да в конце концов я тебя не вижу, не знаю: пьяный ты несносен, невозможен, ты — это не ты, а мерзостный фантом. Тебя практически нет в моей жизни. Ты сильный человек, питье же — всего лишь человеческая слабость.
— Всего лишь! Ну и пусть слабость! Человек и создается слабостями. Все наши радости — производное, функция наших слабостей. У животного слабостей нет.
— Вот и ты доводишь себя до состояния, когда слабостей твоих уже не видно.
— Полна противоречий! И это она, кто «некогда меня встречала свободного» свободною любовью.
— Не ерничай! Суесловя, ты вовсе слабостей своих не чувствуешь.
— Чувствую, дорогая, чувствую. Оттого и маюсь. А когда человек не мается, он не человек, он только ест, пьет, двигается, да и поступки совершает в основном двигательные.
— Я знаю, говорить ты умеешь!
— И эта женщина меня свободного… Да я просто за слабости. Надо потакать человеческим слабостям. Когда же делаешь все правильно, то способствуешь только тому, что необходимо, целесообразно. Люди тогда — пусть и не животные, но машины, без слабостей, они — компьютеры. Нет печалей — нет и очарованности.
— Стасик, милый, я тебя прошу, побудь хоть когда-то со мной. Колька тебя еще видит, утром общаетесь, у меня же только воспоминания юности… Да еще ночные встречи, когда я тебя все-таки вижу, но ты полумертвый, бездвижный. Лишь иногда прорвешься к тебе — и опять… Порой так хочется сделать что-нибудь назло тебе… ударить, что ли, пока ты не в состоянии ответить. Ударить и душу облегчить.
— Ох, женщина, ты забыла, по-моему, все, что было в эпоху свободной любви и совместных радостей. На работе, например, если вдруг начинаешь замечать, что хочешь сделать «назло» или «из принципа», надо увольняться. Поняла? Что ты диктуешь мне? Что ты знаешь?! Хочешь ударить назло — бей. Когда захочешь — бей, обязательно бей. Не хочешь руководить — бей. Но вообще-то давай уволимся.
— Дурак ты, Станислав. Чтоб из-за водки я забыла, выкинула из жизни все прошлое?! Ты помнишь, как я целые сутки летела к тебе? Сначала самолеты не шли, потом шли, но я не попала, а уже сообщила тебе, что вылетаю. Ты всю ночь сидел, ждал. Когда я не появилась последним рейсом, кинулся в аэропорт. А меня все нет. А я на другом конце маршрута носилась по другому аэропорту. И лишь через сутки прилетела, и ты, бледный, с губами белыми, орал на меня. Я, конечно, была виновата — не надо было звонить, и ты орал, говорил, что я сволочь безответственная. А я видела: любишь. И заходилась, глядя на твои белые губы, и сквозь брань твою слышала, слушала мелодию: «Любит!» И мне хотелось, чтоб ты меня ударил… Как ты был красив, сладкоречив, прекрасен…
— Женщина, по-моему, ты вспомнила уже все, что было и до реставрации Бурбонов…
— Шут! И ты хочешь, чтоб я зачеркнула все это сама, своими силами, руками, головой?! Из-за чего? Из-за водки? Чтоб она была сильней моих человеческих слабостей? Да чего ж я стою тогда? Увольняй! Я почему о водке говорю: не вижу твоих человеческих слабостей. Покажи мне твои человеческие слабости. Ты работаешь, ничего не скажу, пишешь что-то, считаешь, бормочешь, стучишь на машинке, но это все утром. Утром ты человек, творец, может быть. Ну, а мне утром надо на работу, в больницу, утром мы — машины. А вот вечером, когда я расслабилась, очеловечилась и вся наполнена слабостями, твоих слабостей к этому времени уже не нахожу…
Таков был тот дурацкий разговор за ужином, в один из светлых вечеров, когда Станислав был вполне, выражаясь нынешним языком, коммуникабелен. Но, очевидно, не чувствуя себя абсолютно правым, прикрывал смущение скоморошьими речами. Они ели сыр с чесноком, и Стас стал объяснять, почему ему не нравится чеснок. Начал подводить очередную теоретическую базу под свои вкусы, желания и неприязни. С той же нагло-виноватой усмешечкой он стал рассказывать, как недавно в одной статье прочел, что сегодняшняя любовь к пище с острым запахом — это атавистическое пристрастие к тухлятинке, к тухлой еде, обычное у наших древних предков — гоминидов, еще получеловеков. Отказываясь от резкого запаха еды, человек-де просто старается уйти подальше от своего прошлого дикарства. Но это ерничанье было лишь остатком былого обаяния Станислава. Лариса закурила и осторожно смахнула из угла глаза слезу.
Потом разговор опять перешел на машину. Стас сказал, что он в эти игрушки больше не играет, снова пожелал ей счастливо кататься. И было ясно, что сам он, как и сказал, для этой никчемной безделицы пальцем о палец не ударит, разве что деньгами будет способствовать этому ее идиотскому счастью рулить на дорогах, от дома до работы. От магазина к магазину.
Катайся! Деньги! Легко говорить. Машина подошла к критическому возрасту, пришел ее срок, надо менять, а как купишь без него? Деньги он даст, но этого мало. Записи на машину давно не было. Когда-то можно было записаться, стать в очередь. Давали тебе номер, и жди себе два года, три, десять, неважно, сколько времени, — придет оно. Сейчас же запись объявляется редко и неожиданно. А на работе в год на всех медиков дали только три машины.
Собственно, потому-то она и вспомнила тот разговор о пьянстве, аэропортах и слабостях человеческих. Все дело в машине. Не в диссертации забота и загвоздка…
Лариса стояла в своем кабинете после операции, стаскивая операционную робу, но все еще оставаясь там, у стола. Иногда уходишь после операции и все неизрасходованные силы отдаются болтовне, чаю, предвкушению радостей или печалей, предуготованных сегодняшней, будущей жизнью или еще более далекой. Или что-то хочешь, о чем-то думаешь или чему-то радуешься, что-то кручинит тебя. А иногда вспоминаешь оконченную операцию, проигрываешь внутри себя все заново: достаточно ли надежно получилось. Конечно, не бывает такого, чтоб недоделал, но степень надежности нередко вызывает сомнение. Ведь снова не полезешь в живот. Все! Зашито. Захлопнута коробочка.
И сегодня Лариса не была уверена в надежности и думала: есть ли ошибка, а если есть, то ее ли это ошибка, ткани ли такие, руки ли не так стали ходить?
Сняла пижаму, надела юбку, натянула свитер, взялась за халат.
Раздался звонок.
— Лариса Борисовна, здравствуйте. Приветствует вас Визиров, из райисполкома.
— Здравствуйте. Я слушаю вас.
— Вы меня не помните?
— Вы уж простите…
— Вам еще звонил двоюродный брат ваш, Григорий Яковлевич. Вспомнили?
— Не припомню. Но это неважно. Вы больны?
— У вас лежала бабушка моей жены.
— А сейчас что? У нас?..
— Нет. Сейчас она дома.
— Что, плохо? Что с ней?
— Все хорошо. Я хотел сказать спасибо. Не вспомнили?
— Нет. Извините. Память плохая стала. Постарела, наверное.
— Как же так? Гриша вам столько раз звонил. Я приходил, из райисполкома.
— А давно?
— Полгода уже.
— О-о! За это время столько воды утекло. Ну, раз все в порядке, я рада. Передайте привет бабушке, больной нашей. Спасибо, что не забыли…
— Как же вы не помните? Из исполкома… Гриша звонил… Она лежала с переломом бедра, непроходимость у нее началась…
— Конечно! На животе рубец от старой операции. Худая. Черная, с сединой? В восьмой палате у окна налево?..
— Да, да!..
— После капельницы лучше стало: я даже думала, от операции убережемся. Думала, обойдется.
— Ну!
— Так и говорили бы: перелом, непроходимость, а то — исполком, Гриша. Перелом помню, как не помнить… И непроходимость — спаечная.
— Ну, слава Богу! Лариса Борисовна, совершенно конфиденциально, и, пожалуйста, никому не рассказывайте. В субботу на пустыре против райисполкома будет запись на машины.
— Объявят?
— Да вы что! Нигде ничего объявлять не будут.
— А как же люди узнают?
— Не волнуйтесь. Кому интересно — звонят, выясняют, а в пятницу мы им скажем.
— Что же мне делать?
— К сожалению, записать я вас не могу, но хирургов, которые оперируют наших близких, мы не забываем. Я думаю, что со вторника надо там занять очередь.
— Как же занимать, когда никто не знает?
— Не знает! Вы-то уже знаете.
— Очередь будет из одних хирургов?
— Нам и нашим близким нужны не только хирурги. Теплые, благодарные отношения между людьми — вещь частая, нередкая. Люди всегда помогают друг другу. К сожалению, мне не удалось помочь вам записаться на машину через райздрав. Пытался.
— Спасибо. Большое вам спасибо. А как это будет технически? Как это все делается?
— Придут люди и организуют очередь. В порядке «живой» очереди.
— А много будет машин?
— Этого нам не сказали.
— А у кого записываться? Там будет кто-нибудь?
— Наверняка. Есть же природные организаторы.
— Значит, надо записаться в список и можно уехать?
— Лариса Борисовна! Вы как ребенок. Как это уехать? Вычеркнут из очереди! Кто-то должен быть все время. Все четыре дня. Поочередно: вы, муж, еще кто-нибудь.
— Муж! Муж на машине не ездит.
— Он же ездил?
— Отобрали права.
— Пьяный был?
— Может, не очень, но было.
— Сколько времени прошло? Можно попытаться помочь ему. Там есть связи.
— Да не хочет он. Очередь! И так деньги его. Не на мои же доходы машину покупать. Кто деньги дает, кто руль держит, а кому — в очереди стоять. Вернее, тому и стоять. Ну да ладно, спасибо. Значит, надо брать отпуск за свой счет на эти дни?
— Не знаю, Лариса Борисовна, но больше я ничем помочь не могу.
— О чем вы говорите?! Спасибо и на этом. Да еще какое спасибо!
«Ничто так не способствует самоутверждению, как возможность помогать, — подумала Лариса. — Сразу чувствуешь себя человеком. От доброты лучше всего дающему. Поможешь другому, полюбишь другого, и стало быть, и себя. А потом, глядишь, и он тебе помог. Или вот сестру на работе за недоделку, даже пусть не сестру, пусть доктора, да кого угодно обругаешь — и вроде квиты. Он не сделал — ты отругал. А промолчишь — и он должник твой. Да и вообще… Люди чаще всего ругают что-то в ком-то, подозревают в ком-то что-то сознательно плохое, ища, вымучивая, изживая, а то и усиливая свои собственные скрытые или явные пороки, недостатки, слабости, и всегда люди чаще думают, говорят, ругают то, что сами ощущают, делают, могут сделать. Про незнакомое лишь слушают и даже не ругают. Впрочем, ругают тоже. Совсем запуталась… — Лариса думала с благодарностью и о себе и об этом благодетеле. — Люди и должны поддерживать друг друга…»
И наступил день. Лариса приехала в указанное место.
Слева, чуть поодаль, стоял дом с колоннами, построенный, наверное, в конце сороковых годов, — райисполком. Когда-то это был горисполком, но теперь бывший город слился с Москвой, поглощен ею. Перед Ларисой лежал пустырь. За пустырем — новый дом, длинный, подъездов на пятнадцать. Чуть дальше — еще строение, тоже дом жилой. Еще дальше — стройка. На пустыре одиноко стоял какой-то маленький домик, похожий на закрытую беседку. Хорошо, что дело к весне идет, солнца все больше и больше, а то ведь и замерзнуть можно. От домика уже тянулась очередь человек в триста. Лариса решила пройти к началу и все разузнать, но предварительно выяснить, кто же со списком, и записаться. А уж там видно будет. Записалась. Замкнула собой эту чреду людей. Сразу пойти на рекогносцировку ей не удалось. Очереди имеют свои законы: нужно дождаться следующего, определиться и зафиксировать свое место живым человеком, а не только мертвым номером, списком на все терпящей бумаге.
«Не похоже, чтоб большинство хирурги. — Лариса оглядывала своих соседей на ближайшие несколько суток. — Публика вполне респектабельная… В основном мы все в какой-то степени мещане. В основном о вещах думаем, о своем заботимся, машину приехали приобретать. Странное дело: мещанин — это ведь тот, кто не торопится, боится быстрых перемен, жаждет устойчивости, покоя, опасается новаций, да, да, не торопится. А тут машина! Может, все-таки торопится? А? Кто ж его знает. Мещанин ни с чем не борется. Но ведь если борешься с кем-то, с чем-то, идешь супротив чьей-то мысли, это уже не собственная позиция, а просто античья-то позиция. Нет личностной самостоятельности».
Эти сомнительные — Лариса понимала — да и не очень стройные, резонерски самодовольные мысли были прерваны еще одним подъехавшим, также, очевидно, будущим очередником.
Сколько ж их, узнавших еще неизвестное! Несть им числа.
У домика сбились в группку несколько энергичных молодых людей, так сказать, оргкомитет. Они-то и решали все вопросы.
— Я думаю, товарищи, чтоб проще следить за очередью, за порядком, разобьемся на сотни.
— Точнее?
— У каждой сотни — свой организатор. Он следит за порядком, проверяет, держит список. Наделен не державной, но общественной властью.
— Это правильно. Чтоб очередь не расползалась. Чтоб не занимали место и не уходили невесть куда. Чтоб все постоянно на виду были.
— Разумеется. У сотенного списочек, и он с помощниками — их тоже выберем — время от времени неожиданно будем проверять.
— Правильно. Скоропостижно.
«Вот этот врач», — решила Лариса, прислушавшись к речам отцов — пионеров очереди.
— Если кого-то не оказалось на месте, вычеркиваем. Все дружно одобрили.
— Значит, есаулы будут… — не выдержала Лариса. Никто не отреагировал на ее неуместный, разумеется, юмор.
Лариса подумала о Стасе. Он бы, конечно, что-нибудь ввернул. Вспомнил бы, как принято у их поколения, Остапа Бендера, вернее, его родителей — Ильфа и Петрова. Может, вспомнил бы митинг, посвященный открытию в городе первой трамвайной линии. Стас оценил бы Ларисину реплику: «В толпе внезапно послышался громкий смех Остапа». Это в ответ на речь одного из отцов города: «Трамвай построить — это вам не ешака купить». Действительно, слова Ларисы были сродни одинокому смеху Остапа.
Никто не отреагировал. То ли не обратили внимания, не расслышали, то ли не до юмора им было в столь ответственный момент.
— Вычеркиваем обязательно. — Этот «отец» очереди посуровел, все-таки расслышал, наверное, неуместную реплику неизвестно откуда свалившейся на них женщины. — Значит, так: считаем, и первая сотня сразу же выбирает своего сотенного, затем переходим к следующей группе, сотне. Так? Так. И так далее.
Оргкомитет, инициативная комиссия — как их еще можно назвать? — со списком в руках пошла считать своих людей, так сказать, по головам. Отсчитали сотню — собрание, выборы. И дальше.
Лариса попала в четвертую сотню. Однако уже вечером, при повторном пересчете, недосчитавшись многих, провели быстрое перераспределение, и Лариса оказалась в третьей.
«Хорунжий» их стаи понравился ей. Это был относительно молодой, энергичный человек, работавший где-то в институте научным сотрудником, мужик явно технического склада. Ходил он вокруг своих людей походкой ковбоя из американских вестернов, но когда Лариса впоследствии увидела его в стороне от руководимого им общества, и походка и осанка стали иными. Разве что он немного по-журавлиному выкидывал вперед ноги, перенося свой торс, но уже не покачивал ни широкими плечами, ни узкими бедрами, не сгибал руки в локтях. Здесь, во главе своей стаи, и в обычной жизни он ходил по-разному. Но сравнительный этот анализ Лариса смогла произвести лишь потом, днем-двумя позже.
Вначале был список, бумага. Очередь была потом. Никто не знал, какие ждут их коллизии, и потому на всякий случай не расспрашивали друг друга ни о работе, ни о профессии, ни об общественном положении.
Наступил вечер, и пока совершенно неясно было, как им жить дальше.
Было темно. Топтались люди. Снег интенсивно таял, бежали ручейки, которые могли бы воскресить у этих людей спокойные радости детства, но, к сожалению, никто не наслаждался гонками корабликов в талых потоках. Все находились в предвкушении иных радостей.
Свет прожекторов со стройки падал на домик, который был началом и духовным центром очереди, а от домика черная тень тянулась на чуть уже осевший снег где он не был затоптан, и на серое месиво, которое уже натоптали люди. Месиво становилось чернее тени на еще не исхоженном, девственном снегу. Окна нового дома светились разноцветными огнями люстр, ламп и опять ставших модными абажуров. На улице, возле исполкома, стояли фонари с ртутными, а может, и не ртутными, может, правильнее их называть люминесцентными лампами — все эти прилагательные не имели для Ларисы никакого смыслового наполнения, а были просто застрявшими в голове звуками, словами. Фонари ярко светили у тротуара, придавая мертвящий оттенок лицам людей, и не излучали почти никакого рассеянного света — как звезды на небе, которые ярко сверкают, но разглядеть что-нибудь не помогают. Как физические тела иль как моральные, душевные звездоединицы, они, звезды, сверкают лишь для того, чтобы хорошо видели их, чтобы обозначить себя в этом мире, а света не дают. И у Ларисы на душе стало холодно от этих фонарей. Как водитель она их тоже не любила, эти лампы.
Лариса справилась с тягостным ознобом, включив в машине печку. Обогревшись, вышла к еще зыбкой очереди.
Недалеко, в той же сотне, оказалась женщина из их дома, соседка. Тамара Васильевна знала Ларису и по больнице, где лежал и оперировался кто-то из ее родственников. В этой необычной и долгой очереди знакомая женщина была просто подарком судьбы. Они тотчас наладили контакт и старались держаться поближе друг к другу. По крайней мере не хотели расставаться, делали все, чтобы по возможности быть вместе. Они угнездились в машине, развернувшись лицом к очереди на случай какой-то срочной надобности — проверки, например, которая быстро бы потребовала их на арену основных событий.
Дамы уже обсудили все, что можно было обсудить. И кинофильмы, и спектакли, артистов, книги… И естественно, прежде всего вспомнили о бывшем Ларисином больном, лечение которого в основном и послужило поводом их тогдашнего знакомства, сегодняшней дружбы и сиюминутного, нынешнего разговора. К сожалению, общих знакомых не было. Они сидели в тепле, в машине, много рассказывали друг другу, расспрашивали, не таились и, как это часто бывает в очереди на улице, в холоде, говорили иногда с излишней откровенностью. Лариса рассказала и про диссертацию, и про целый ряд бед из разных сфер своего бытия, что, наверное, было напрасным с точки зрения сдержанного интеллигента. Но ведь и ситуация была крайне необычной.
Около двенадцати подошел к машине их вожак:
— Ну что, девочки, хорошо стоим?
— Хорошо сидим.
— Да, вы-то сидите. Если б можно было машины поближе поставить, почти все б так расселись. Оперативненько было б.
— Хорошо, что они это место выбрали. Удобное: ни прохожих, ни транспорта — никому не мешаем.
Теперь они познакомились поближе. Звали его Валерием Семеновичем. В машине он не выглядел столь деловым, энергичным, суровым, и Лариса помягчела к нему. Она считала, что люди действия, действующие и умеющие действовать, энергичные, иногда бывают опасны. Во всяком случае, с ними надо быть настороже: у них часто действие предваряет мысль. Умение действовать, считала она, уменьшает внутреннюю потребность, необходимость да и возможность подумать. Дело, дело, дело! А когда думать? Тем и опасны энергичные люди. Но сейчас, в машине, Лариса в нем такой уж энергии и деловитости не увидела. Пожалуй, даже излишне мягок для той роли, которая пала на него, которую принял он на себя.
Валерий Семенович тоже, оказывается, на неделю взял отпуск за свой счет, потому что машина для него крайне необходимая вещь: во-первых, он с детства их любит, во-вторых, в институте с ними работает. Наконец, это удобно, да и разъездов по городу много. Но главный его аргумент, мотивировка, главный резон — любовь к машине. Об этом он говорил долго и громко.