И хотя в эту смутную пору он сочинял небывало мало, его могучая натура не сдавалась. Подобно тому как нива, которая полегла от бури, вновь встает, собравшись с силами, отходил и Бетховен. Выжженная душа снова начинала зеленеть. И он все больше и больше писал не «для смерти», а для жизни.
   Даже в это неустойчивое время он пишет то, чему суждено было незыблемо стоять в веках, – Десятый струнный квартет и Пятый концерт для фортепиано с оркестром.
   Десятый квартет – это эпический взволнованный рассказ о времени, о людях, о себе. Первые же звуки вступления, медленного и гнетуще печального, вводят слушателя в обстановку, в которой создавался квартет. «Inter lacrimas et luctum[21], – написал Бетховен на титульном листе виолончельной сонаты опус 60, посвящая ее своему другу барону Игнацу Глейхенштейну. Соната рождалась среди • слез и скорби, а одновременно с ней рождался и Десятый квартет. Потому его вступление окутано грустью, в нем звучат страдание и боль. В первой части краски светлеют. Но не настолько, чтобы создавалась картина безмятежного счастья. В светлую музыку то и дело вторгаются резкие и властные аккорды. А когда спокойствие и умиротворенность, казалось, уже одерживают верх, вдруг разражается яростный шторм.
   Резкая смена контрастов насыщает музыку острим драматизмом.
   Вторая часть – певучая, широкая. Ее мелодии красивы и лиричны. Но и в них нет-нет да прозвенит нотка грусти, раздастся жалоба, послышится сдавленный вздох.
   Кульминация Десятого квартета, его драматическая вершина – третья часть, престо. В этом бурном престо запечатлен образ эпохи.
   Словно вихрь, всесильный и неукротимый, налетает главная тема. Порывистая и неудержимая, она неумолчно стучит тремя дробными, одинаковыми нотами, с отчаянной отвагой бросается вниз, взлетает, вновь стучит, опять бросается вниз. И все время безостановочно мчится вперед.
   В этой теме, грозной, волевой, всемогущей, воплощены настойчивость и непреклонность. Вслушавшись, узнаешь в ней знакомые черты знаменитой темы судьбы из Пятой симфонии.
   Удары пронизывают престо Десятого квартета. Они помогают побороть слабость, смятение, уныние, ведут к победе радости над отчаянием, которая приходит в четвертой, финальной части. Финал квартета основан всего на одной теме, мастерски варьируемой несколько раз. Один и тот же мотив предстает в разных, совершенно непохожих друг на друга образах – и лирических, и нежных, и суровых, и героических.
   Героика побеждает. Ею заключается этот замечательный квартет.
   Героика, возвышенная и благородная, озаряет ярким и праздничным сиянием и Пятый фортепианный концерт – монументальнейшее творение бетховенского гения. Уже само его начало настраивает слушателя на величественный и торжественный лад. Мощный громогласный аккорд всего оркестра возвещает о том, что скоро свершится нечто значительное. И тотчас из могучего массива оркестровых голосов, подобно звонкому источнику, внезапно забившему из-под нависшей над землей скалы, вырывается голос рояля и рассыпается сверкающими перлами виртуозных пассажей.
   Свободная и вольная фортепианная фантазия в духе импровизаций, прерываемая решительными и требовательными аккордами оркестра, постепенно подводит к тому моменту, когда оркестр запевает главную тему. Торжественно и величаво вплывает она, непреклонная, широкая, героичная. Эта словно высеченная из гранита тема стремительна, но нетороплива, полна неперебродившей силы молодости и уверенности мудрости.
   Следом за ней появляется вторая тема – торжествующая, радостная, напоенная бодростью и оптимизмом. Она рождает дивной прелести мелодию, светлую и лучистую, своей мягкой лиричностью еще больше оттеняющую героику и мужественную красоту первых двух тем.
   В эпическом оркестровом вступлении собраны все темы первой части, а затем, вспорхнув в быстром пассаже, в сверкающих венчиках трелей, вступает рояль. Воздушная и легкая, реет в вышине героическая тема. Она нежно звенит в высоких регистрах, являясь взору в новом, неожиданном обличье. Так Бетховен, используя знакомый материал, возводит здание, поражающее своей новизной. С удивительным даже для него мастерством разработан уже известный тематический материал. Конфликты непрерывно развиваются, драматическое напряжение растет.
   В грандиозной по своим масштабам и неслыханной по своим размерам первой части концерта-симфонии для фортепиано и оркестра широко и полно использованы богатейшие возможности рояля. Пятый концерт не только потрясает глубиной музыкальных образов, но и восхищает виртуозным блеском своей сольной партии.
   Вторая часть переносит в солнечный мир мечтаний и светлых раздумий. Неторопливо и плавно течет мелодия изумительной красоты, поэтичная, певучая, спокойно-созерцательная. Она рождает ощущение безмятежного покоя, удовлетворения, ничем не омраченного счастья.
   Если стержень первой части составляла борьба рояля с оркестром, их состязание, то во второй части господствует солист. Оркестр лишь вполголоса, осторожно и бережно, аккомпанирует ему. А рояль все поет и поет о счастье, о покое, о нерушимой красоте жизни.
   Тихие и нежные звуки рояля постепенно замирают. И тогда чуть слышно, осторожно и нерешительно, словно нащупывая путь, звенят трезвучия. Одно, второе… Они готовят приход третьей части. Она врывается бурным потоком радости. Третья часть – это веселое, живое рондо, полное движения, юмора, огня. Звонкая радость, безмятежное упоение жизнью звучат в каждой ноте последней части концерта, заканчивающегося взрывом ликования.
   Пятый концерт для фортепиано с оркестром созданный в мрачную годину, когда лютовали война и разруха, словно яркий факел, разрывал тьму отчаяния и высвечивал людям, изверившимся в лучшем будущем, путь к миру и счастью.
   Но современники не так скоро увидели этот спасительный свет. Во всяком случае, не тогда, когда они больше всего в нем нуждались. Пятый фортепианный концерт был впервые исполнен в Вене только в 1812 году.
   Мечты, сбываясь, далеко не всегда приносят удовлетворение. Случается, что они приносят и разочарование А также горькую обиду на то, что в действительности все оказалось совсем иным, нежели хотелось и думалось.
   Бетховен чуть ли не с детства боготворил Гёте. И с юности мечтал о встрече с ним. Она представлялась ему наижеланнейшим благом. Любимый писатель был его неразлучным спутником и другом. В часы отдыха и размышлений, когда звуки на какое-то время оставляли его в покое, он надевал очки и склонялся над книгой. И тотчас погружался в бездонную глубину гётевских образов и идей. В них его ум неизменно черпал пищу, а талант– вдохновение. И пусть он никак не мог найти в себе сил и смелости взять вершину вершин – написать оперу «Фауст», он не только в мыслях своих, но и в творчестве был связан с Гёте.
   Чем дальше, тем связь эта становилась крепче и теснее. Сразу же после войны он вплотную соприкасается с произведениями поэта – пишет песни на его стихи. Работа над текстами Гёте помогает ему восстановить утерянное душевное равновесие.
   В это же время его увлекает свободолюбивая трагедия «Эгмонт». Он пишет к ней музыку. Знаменитая увертюра, песни Клерхен, антракты, Победная симфония и остальные музыкальные номера по силе художественной выразительности под стать гётевской трагедии, которую они призваны иллюстрировать и сопровождать. Недаром даже такой взыскательный и привередливый ценитель искусства, как сам Гёте, прослушав музыку к «Эгмонту», признал:
   «Бетховен с гениальностью, достойной восхищения, проник в мои намерения».
   И вот то, чего Бетховен так долго ждал, о чем так сильно мечтал, свершилось. Он увиделся с Гёте.
   Летом 1812 года в курортном городке Теплице встретились два величайших человека эпохи
   И остались недовольны друг другом.
   Впрочем, иначе и не могло получиться. И не только потому, что двум гениям, хотя и работающим в разных областях, тесно. А главным образом потому, что его превосходительство тайный советник министр фон Гёте и не имеющий ни титулов, ни |чинов и компонист Людвиг Бетховен были совершенно непохожими людьми.
   Гёте коробили плебейская резкость и необузданная демократичность Бетховена.
   Бетховена раздражали светская сдержанность и осторожная тактичность Гёте.
   Но поначалу ни тот, ни другой не подавали виду, что все это так. Напротив, они ежедневно встречались и подолгу беседовали. Гёте был слишком мудр и проницателен, чтобы не разглядеть в Бетховене того, что составляло драгоценную суть его натуры. И слишком честен, чтобы, несмотря на растущую неприязнь, не признать его достоинств. Поэтому после первых же встреч он писал:
   «Я еще не видел артиста, который был бы таким сосредоточенным, энергичным, искренним». Правда, вслед за тем он довольно неожиданно прибавляет фразу, которую вряд ли можно причислить, к только что высказанным похвалам: «Я прекрасно понимаю, что свет считает его чудаком». Хотя Гёте и подчеркивает, что мнение о чудачестве Бетховена принадлежит суетному свету, он вместе с тем смешит заявить, что эту точку зрения следует если не разделить, то, уж во всяком случае, понять.
   А дальше – больше: по мере того как они встречались, все сильнее обнаруживалась их полная несхожесть.
   Убежденный и непоколебимый республиканец, Бетховен высказывал полное равнодушие, даже презрение к титулам и чинам, независимо от их величины.
   Гёте – в то время ему уже пошел седьмой десяток – за долгие годы жизни при дворе приучился скрывать свои истинные чувства и мысли и превыше всего ценить довольство и покой. А ими могли одарить только сильные мира сего. Поэтому он, по мнению Бетховена, не в меру много внимания уделял высокопоставленным особам. В то достопамятное лето маленький курортный городок буквально кишел ими. Одновременно с Бетховеном и Гёте в Теплице находился император Франц, а вместе с ним и пышная его свита.
   Бетховен, чуравшийся двора в Вене, избегал его и на водах. Пустое светское общество претило ему, и он в открытую, чуть ли не демонстративно третировал титулованную знать, чем, разумеется, все сильнее раздражал Гёте, умевшего повелевать своими чувствами и не показывать их окружающим.
   «Я познакомился с Бетховеном в Теплице. Его талант поразил меня; но, к сожалению, это совершенно необузданная натура, – с раздражением признается он в письме своему другу, композитору Цельтеру, – конечно, он прав, считая свет отвратительным, но от этого он не становится более привлекательным ни для него, ни для других».
   Одновременно росло недовольство и Бетховена. «Придворная атмосфера, – с досадой восклицает он в одном из своих писем, – гораздо более по сердцу Гёте, чем то пристало поэту. Что уж говорить о глупостях виртуозов, если поэты, которых надлежит считать первыми учителями нации, забывают обо всем ради подобной мишуры».
   По-разному относились они и к искусству, в частности к музыке. Хотя Гёте писал, что был поражен талантом Бетховена, это совсем не значило, что ему нравилась его музыка. Напротив, она казалась ему чем-то чудовищным, вселяющим ужас и повергающим в трепет. Музыкальные вкусы Гёте целиком оставались в рамках XVIII века. Привыкший к классически ясной и гармоничной музыке восемнадцатого столетия, Гёте в ужасе отшатнулся от бурной, полной сил и циклопических потрясений музыки Бетховена. Прозорливый мудрец, на глазах которого произошла революция в обществе, не разглядел революции, свершенной в музыке. Не понял ее, устрашился ее.
   Так было не только в 1812 году. Так продолжалось до конца жизни Гёте. Когда восемнадцать лет спустя юный Феликс Мендельсон посетил восьмидесятилетнего Гёте, старец наотрез отказался слушать музыку Бетховена. И только после долгих настояний и уговоров согласился поступиться своим предубеждением.
   Мендельсон сел за рояль и сыграл отрывок из пятой симфонии. После того как он кончил, Гёте задумчиво произнес:
   – Да ведь это ничуть не трогает, это лишь поражает, это грандиозно!
   И через несколько часов, уже сидя за столом, во время обеда, он вдруг прервал разговор, вертевшийся вокруг совершенно иных тем, и вернулся к Пятой симфонии.
   – Это грандиозно, – повторил он, – это совершенно невообразимо. Боишься, что обрушится дом. А что будет, если все люди сыграют это сообща!
   И вместе с тем никому и никогда не удавалось так глубоко заглянуть в душу Бетховена, как это сделал Гёте. И никто, кроме него, не смог с такой полнотой постичь трагедию Бетховена, увидеть, в чем его сила и в чем его слабость.
   Именно Гёте с поразительной ясностью понял, что глухота не в состоянии сломить творческий гений Композитора. «Слух покидает его, – мудро писал он, но это, вероятно, меньше вредит музыкальной стороне его натуры, нежели общественной».
   И это написано человеком, сторонним музыке, и результате непродолжительного общения на курорте. В то время как музыканты, те, кто изо дня в день, в течение многих лет, общался с Бетховеном, наблюдал его на репетициях м на концертах, исполнял его произведения, сокрушенно качали головой и ахали, а ближе к концу его жизни вообще заявляли, что только человек, который ничего не слышит из того, что сочиняет, может писать такое.
   Теплицкая встреча, к сожалению, принесла взаимное разочарование и оставила как у того, так и у другого неприятный осадок. Впрочем, Бетховен оказался выше мелочных обид и до конца дней своих любил Гете-писателя.
   Эта встреча не произошла сама собой. Она была заведомо подготовлена. Трудную задачу свести их в Теплице решила Беттина Брентано. Женщина во многом примечательная, она была энергична и предприимчива. Это помогало ей завязывать знакомства со многими выдающимися людьми эпохи. И хотя в стремлении познакомиться со знаменитостями она заметно напоминала коллекционера, собирающего старинный фарфор, широкий кругозор и высокая культура помогали Беттине довольно быстро обращать шапочные знакомства в дружбу. При этом, разумеется, далеко не последнюю роль играла ее внешность. Беттина была изящна, красива, молода. А когда человеку, даже самому прославленному, переваливает за сорок, ему доставляет приятность дружба с юным, привлекательным существом.
   Беттина была близкой приятельницей Гёте и хорошей знакомой Бетховена. Именно она, к чести ее будь сказано, первой поняла, что Бетховен в духовном развитии намного опередил человечество.
   Но, помимо всего этого, Беттина обладала еще одним свойством, и немаловажным, – необыкновенной пылкостью воображения. Таких людей в народе зовут вралями, а в образованном обществе – фантазерами. Беттина не то чтобы придумывала все, с начала и до конца, – она додумывала. Додумывая же, сама настолько увлекалась, что редкие и тонкие ростки истины глушились буйной порослью домыслов и вымыслов. Если она вспоминала о недавно прошедшем дожде, он превращался в ливень, если рассказывала о ветре, он становился ураганом. Любой факт, действительно имевший место в жизни, пройдя сквозь мощные призмы ее воображения, терял это место и переставал быть фактом.
   Познакомившись с Бетховеном, Беттина поспешила уведомить Гёте о своем новом друге. Человек, фигурирующий в ее письме, – Бетховен. И вместе с тем это совсем не он.
   Под ее бойким пером оживает субъект, в котором лишь очень смутно проглядывают черты Бетховена. Отдельные мысли, сходные с подлинными его мыслями, тонут в потоке пышных, псевдокрасивых фраз и безудержно витиеватых разглагольствований. Именно по милости Беттины Бетховен, презиравший позу и пустое фразерство, изрекает афоризмы вроде этого, являющегося образцом безвкусицы, нескромности и самодовольного позерства: «Музыка – вино, вдохновляющее на новые дела, а я – Бахус, изготовляющий для людей чудесный напиток, который их опьяняет».
   Беттина Брентано не удовлетворилась тем, что заставила Бетховена высокопарно говорить. Она принудила его и писать. И, разумеется, тоже так, как ей того хотелось.
   Имеются три письма Бетховена к Беттине. Два из них наверняка сочинены ею самой, и лишь одно, возможно, написано им.
   В одном из двух писем, якобы принадлежащих Бетховену, описана теплицкая встреча с Гёте. Вероятно, прослышав о том, что композитор порицал поэта за излишнее пристрастие к придворной атмосфере, Беттина придумала эффектную историю о том, как Бетховен «намылил голову» Гёте.
   …Они идут под руку по центральной аллее парка. Навстречу близится группа людей. Перед ней все подобострастно расступаются. Это император Франц и его свита. Завидев их, Гёте поспешно высвобождает спою руку и, отскочив в сторону, склоняется и почтительном поклоне. А Бетховен, гордо закинув голову, устремляется вперед. Еще минута, и он врезается в самую гущу придворных. Теперь им остается лишь расступиться и дать ему дорогу. Эрцгерцог Рудольф снимает шляпу, императрица, приветливо улыбаясь, раскланивается, а он, скрестив на груди руки, с независимым видом проходит мимо стоящих шпалерами дворцовых шаркунов…
   Так под пером Бетины выглядят Бетховен и Гёте в Теплице. Картина, разрисованная буйными красками фантазии, не знающей ни удержу, ни меры, ни границ. Выигрышная театральность описанного эпизода, вероятно, и послужила причиной того, что он получил широчайшую известность. Апокриф стал историей. В его реальность поверили не только многочисленные люди, читавшие так называемые письма Бетховена к Беттине или прослышавшие о них, не только художники, создавшие на этот сюжет сколь популярные, столь и малохудожественные картины, но и сама Беттина. Любопытно, что с течением времени она напрочь забыла о том, что писала эти письма сама. И лишь много лет спустя, когда к ней, пятидесятивосьмилетней женщине, неожиданно явился Шиндлер, один из ближайших друзей Бетховена, и попросил показать подлинники писем, она смешалась. Как покажешь подлинники того, что лишено подлинности? И сколько Шиндлер ни настаивал, просил, молил, Беттина так и не проронила ни слова. Со страхом и злобой смотрела старая женщина на докучливого пришельца и облегченно вздохнула лишь тогда, когда он, ничего не добившись, ушел.
   Жизнь на курорте напоминает человеческую жизнь. Приезд – появление на свет, отъезд – уход с него, а то немногое, что заключено между ними, – все остальное. И здесь и там дни человека строго отмерены, с той лишь разницей, что час ухода с земли неведом никому, а время отъезда с курорта известно самому человеку и еще нескольким людям, у которых он живет и лечится.
   В остальном же все происходит так же, как в жизни. Что ни день, человек гуляет в парке, пьет воду у источника, принимает целебные ванны, встречается со множеством людей. В один из дней он так же, как обычно, появляется в шумной толпе, и никому не известно, что он ходит, уже съедаемый червоточиной, что сегодня после обеда или завтра поутру он покинет то, что его окружает, навсегда уйдет из этой толпы, а она, оживленная и равнодушная, будет без него, как и при нем, по-прежнему шуметь, кокетничать, жуировать, сплетничать, веселиться, то есть жить и, не переставая, совершать один и тот же извечный путь – к источнику и с источника, на ванны и с ванн.
   Но курортная жизнь не просто похожа на жизнь человека, она ее сгусток, она человеческая жизнь в миниатюре. Оттого на курорте все развивается с необычной быстротой. Даже самые необщительные люди здесь сходятся. Завязывают узлы отношений и еще быстрее развязывают их, расставаясь.
   Люди торопятся. Они стремятся за короткий срок испытать все, что обычно испытываешь за долгую жизнь. То, что отмерено годами, должно быть уложено в дни. Потому недостаток продолжительности чувств большей частью заменяется их интенсивностью.
   Еще год назад Бетховен, впервые приехав в Теплиц, приметил статную девушку с высокой и тонкой талией и сильной красивой шеей, которую не портили даже две резко обозначенные жилы. В пестрой и сероликой курортной толпе выделялось ее лицо – задумчивое и умное, с большими темными глазами, пристально внимательными и изучающими.
   Несколько раз она случайно попадалась ему в парке или у источника. А потом он стал ее искать. И как это обычно бывает, нигде не мог найти. Просиживал часами на скамье в той самой аллее, Где в первый раз увидел ее, часами прохаживался перед источником, и все понапрасну. А разыскать ее он не мог, ибо не знал, кто она, где живет, откуда приехала. И осведомиться обо всем этом было не у кого. Когда он встречал ее, она была одна.
   Он видел ее два-три раза. Он не обмолвился с ней ни единым словом. И вместе с тем он не находил себе места без нее. А может быть, именно потому, что он ее не знал его так тянуло встретиться и познакомиться с ней. И, безусловно, еще и потому, что ему до смерти надоела пустая жизнь курортного городка глупая и бесплодная болтовня об искусстве. Пустые светские разговоры и пересуды, бесконечные непристойные истории, вызывающие у слушателей взрывы восторженного хохота, а у него – ярость и отвращение. Гнетущая, беспросветная пошлость. Boкруг множество людей, и среди них – ни одного человека. А встречи с человеком он как раз и искал, неустанно, не считаясь ни с силами, ни с энергией. И когда он уже отчаялся ее увидеть, произошло их знакомство. Все получилось на редкость просто.
   Он встретил ее. На этот раз не одну, а в сопровождении венских друзей, недавно приехавших в Теплиц. Они и познакомили их.
   Она оказалась берлинской певицей, двадцати четырех лет, обладательницей восхитительного сопрано.
   Звали ее Амалией Зебальд.
   И как-то вышло так, что с первых же слов, малозначащих, какими вежливо перебрасываются при первом знакомстве, и ему и ей показалось, что они уже давно знают друг друга.
   Они шли парком, юная стройная девушка, на диво светловолосая и темноокая, и коренастый, приземистый, чуть выше ее плеч пожилой человек с непокорной гривой седеющих волос и медно-красным лицом. Она не замечала долгих и ласково назойливых взглядов встречных мужчин, он не кивал в ответ на многочисленные поклоны. И лишь перед боковой аллеей, когда их спутники остановились, чтобы распрощаться, она нашлась и приличия ради стала вяло уговаривать их не уходить. Он же, испуганно взглянув на своих друзей, поспешно пожал им руки.
   К сожалению, дни Амалии в Теплице были уже сочтены. Послезавтра она должна была уезжать. Но иной раз несколько часов стоят нескольких лет. Тогда, когда для каждого из двух бесценно дорог каждый час.
   Уезжая в Берлин, Амалия Зебальд увозила с собой альбом. В нем рукой Бетховена была сделана шутливая надпись в корявых и неумелых стихах:
   «Людвиг ван Бетховен, который, с вашего позволения, не должен стать жертвой забвения».
   Игривый тон не скрыл от нее большого и серьезного смысла этих слов. То, что написал Бетховен, было даже не пожеланием. Это была просьба. Почти что мольба.
   И она исполнила ее. Год спустя, в 1812 году, они встретились вновь, в том же самом Теплице.
   Но на сей раз Амалию сопровождала мать. И вела себя так, как ведут себя матери, чьи дочки на выданье, в надежде на выгодного жениха.
   Бетховен им не был. Год назад он вдруг оказался нищим. Австрийское правительство провело разбойничью финансовую реформу. Девальвация скостила стоимость гульдена до одной пятой его цены. Так что пенсия Бетховена оказалась жестоко урезанной. Этих жалких денег при дороговизне, которая росла из года в год, едва хватало на пропитание.
   Им приходилось видеться урывками, под недреманным материнским оком, на людях. «Люди ни о чем не говорят, – с глухим раздражением писал он ей в одной из своих записок, к которым был вынужден довольно часто прибегать, – это всего лишь люди; они большей частью видят в другом самих себя, а это ничто; ну их! Хорошее, прекрасное не нуждается в людях. Оно существует без всякой посторонней помощи, и это, кажется мне, является причиной нашего единения».
   Так думал он. Но не совсем так думала она. Со времени их первой встречи прошел год. Казалось бы, пустяк. Но тогда ей было двадцать четыре года, теперь – двадцать пять лет. До двадцати пяти довольствуешься роем поклонников. После двадцати пяти всерьез подумываешь о женихе. Особенно если благоразумная мамаша неустанно хлопочет о счастье любимой дочери.
   Теперь, гуляя с Бетховеном по парку, Амалия Зебальд не только замечала взгляды встречных мужчин, но и благосклонно улыбалась в ответ. Общество, которого так стремился избежать Бетховен, ее влекло. Это вызывало его раздражение.
   По удивительное дело: то, что он не в пример ее знакомым не прятался за учтивыми улыбками, а прямо, с грубоватой резкостью высказывал все, что думал, чувствовал, хотел, нравилось ей. Она с шутливым негодованием называла его своим тираном.
   И умилялась, когда он, принимая всерьез ее слова, наминал горячо оправдываться: «Тиран, я?! Ваш тиран! Вы могли сказать такое, только превратно истолковав мои поступки, ведь ваш приговор нисколько не подходит ко мне… Я постоянно желаю лишь того, чтобы мое присутствие доставляло вам покой и мир и чтобы вы с доверием относились ко мне».
   Амалия Зебальд была умна. Она ясно понимала, что Бетховен безмерно превосходит всех, кто ее окружал.
   Амалия Зебальд была начитанна и высокообразованна. Ей было интересно с Бетховеном. За все время знакомства она ни минуты не скучала с ним.