«Дорогой брат, больше я не могу оставаться спокойным за судьбу Карла; он здесь лодырничает и так привык к праздному образу жизни, что ему будет очень трудно снова приняться за дело, и тем труднее, чем дольше он будет бездельничать. Брейнинг дал ему две недели на поправку, а прошло уже два месяца!… Чем дольше он проживет здесь, тем большее это для него несчастье, ибо тем труднее ему будет приняться за дело, и, стало быть, нам, возможно, еще предстоит пережить что-нибудь весьма скверное… Прискорбно, что этот талантливый молодой человек так транжирит свое время. Кому же за это отвечать, как не нам с тобой? Ведь он слишком молод, чтобы обуздать себя. Таким образом, твой долг, если ты не хочешь когда-нибудь сам казнить себя и выслушивать чужие упреки, заставить его поскорее заняться делом… Не то будет слишком поздно. Я вижу по его повадкам, что он не прочь остаться у нас, но не здесь его будущее, и к тому же это невозможно; чем дольше мы будем колебаться, тем труднее будет принудить его уехать. Поэтому заклинаю тебя, прими твердое решение. Не ходи на поводу у Карла!»
   От этого письма Бетховен пришел в ярость. Именно потому, что увидел – брат угодил в самое яблочко. Все высказанное им было абсолютной правдой – ни одного слова преувеличения или лжи.
   Произошел огромной силы взрыв. Бетховен потребовал от племянника – немедленно выезжать. Он не хотел слушать ни уговоров, ни урезониваний брата, предлагавшего через два-три дня ехать вместе. Уже наступили холода, дольше жить в неутепленном доме было нельзя, и вся семья готовилась к переезду в город.
   Взбешенный Бетховен твердил лишь одно: – Прочь! Немедленно прочь отсюда! Стылым декабрьским днем, когда всю округу заволокло мелким дождем, перемешанным со снегом, а дорогу покрыла скользкая наледь, они выехали из Гнейксендорфа.
   В крытом возке Иоганн отказал – он нужен был ему самому для будущего переезда, – и ехать пришлось в открытой тележке, в которой обычно возили кувшины с молоком. А одет был Бетховен по-летнему, точно так, как приехал сюда в начале осени.
   Дорогой он так сильно продрог, что еле дотянул до деревенского трактира, где они и остановились на ночевку.
   Но здесь было немногим лучше, чем в пути. Комната не отапливалась. Из незаделанных щелей в оконных рамах пронизывающе тянуло холодом.
   Полночи он проворочался с боку на бок, тщетно пытаясь согреться. А потом его стал бить озноб. Начались колотая в боку, грудь раздирал сухой кашель.
   Теперь ему уже не было холодно. Теперь он не знал, куда деться от жары. Пылающий, с красным, как раскаленная печь, лицом, он то и дело вскакивал с жесткой постели и бросался в сени, пить кружку за кружкой из прихваченного льдом ведра. Однако жажда не уменьшалась, а жар лишь прибывал.
   Едва дождавшись утра, он в полузабытьи, поддерживаемый Карлом, добрел до тележки и. бессильно свалился в нее.
   Как они добрались до Санкт-Пельтена, как пересели в почтовую карету, как прибыли в Вену, он не помнил. В голове мелькали лишь какие-то смутные, еле различимые клочки.
   Слава богу, он был дома и лежал не в тряской телеге, а на своей кровати. Но и дом не принес облегчения. Он лежал один, без присмотра близких, без врачебной помощи, отданный на произвол болезни, пожираемый клопами. Карл, доставив его домой, посчитал свой долг исполненным. Соскучившись по Вене, он спешил наверстать упущенное за два месяца и пропадал в трактирах и других злачных местах. Как-то в перерыве между двумя партиями на бильярде он вдруг вспомнил о больном дяде и поручил маркеру вызвать к нему врача.
   И вот после трех дней жестокой болезни – крупозного воспаления легких – к Бетховену пришел врач – доктор Ваврух.
   Появились и друзья. Узнав о беде, к нему на квартиру, в Шварцшанниерхауз, поспешили Хольц, Шиндлер, Стефан фон Брейнинг.
   Теперь за больным был хороший уход. Его внимательно и толково лечили.
   И он стал поправляться. На пятый день могучая натура преодолела кризис, и Бетховен уже мог сидеть в кровати, а на седьмой день уже встал с постели, ходил по комнате, читал и писал.
   Как вдруг наступило резкое ухудшение. Ваврух, прийдя на другой день утром, не узнал больного. Лицо его было желтым, белки глаз тоже пожелтели.
   Печень затвердела.
   Больной стал отекать. Началась водянка – первые симптомы ее появились еще в Гнейксендорфе. Пламя, тлевшее под спудом, внезапно прорвалось наружу, грозное, прожорливое, ненасытное. Причиной тому, по мнению Вавруха, было страшное нервное потрясение, пережитое Бетховеном ночью. Тогда, когда больной оставался один, к нему кто-то пришел и настолько сильно расстроил, что вся поправка пошла насмарку.
   «Сильный приступ гнева, глубокие страдания, вызванные черной неблагодарностью и незаслуженной обидой, привели к страшному взрыву. Содрогаясь и дрожа, он корчился от болей в печени и кишечнике», – пишет Ваврух.
   Кто же был этим ночным посетителем? Кто так горько и незаслуженно обидел Бетховена? Кто нанес ему последний и роковой удар?
   Скорее всего это был все тот же Карл. Не желая того, племянник ускорил кончину дяди.
   С того дня началось единоборство со смертельной болезнью, длившееся три с половиной месяца.
   Водянка развивалась бурно и беспощадно. Бетховен катастрофически опухал. Он задыхался. Ваврух предложил произвести операцию. Подумав, больной согласился.
   Прибыл хирург – доктор Зейберт – и сделал разрез на животе.
   Бетховен и здесь не изменил самому себе. Глядя на воду, хлынувшую из разреза, он усмехнулся и сравнил хирурга с Моисеем, а свой живот со скалой, из которой Моисей ударом посоха извлек воду.
   Операция поначалу принесла облегчение. Но скоро вода скопилась вновь, и в еще большем количестве.
   Пришлось опять прибегнуть к хирургу. Еще три операции, еще страдания, и еще скопления воды, все новые и новые. Но, как ни тяжело было, Бетховен не сдавался. Он умирал, как жил, – стоя.
   После одной из операций больной с трудом приоткрыл глаза и, теперь уже слабо улыбнувшись, пошутил:
   – Лучше вода из-под ножа, чем из-под пера…
   Приходили и уходили врачи – Ваврух, Зейберт, Мальфатти[36]. Одного он не терпел, второго уважал, третьему слепо верил, как кудеснику и чудодею.
   А улучшения все не было.
   Он страшно исхудал и походил теперь на скелет.
   Но, пожалуй, больше, чем страдания физические, его мучили страдания нравственные. Он, привыкший всю жизнь трудиться, он, чьим правилом было – «ни дня без строчки», был обречен на бездействие. Врачи категорически запретили работать, а он был полон замыслов.
   В последние месяцы, находясь уже на смертном одре, Бетховен сдружился с Герхардом Брейнингом, одиннадцатилетним сынишкой Стефана фон Брейнинга. Этот славный мальчуган, прозванный им Ариэлем, – в честь доброго духа из шекспировой «Бури», – одарил напоследок Бетховена теплом и лаской, столь недостававшими ему всю жизнь. Герхард по-детски горячо и бескорыстно полюбил старика. Каждый день, свободный от уроков, он отдавал ему, и каждый день проводил подле его постели, ухаживая за ним, заботясь о нем, развлекая его. Он не по возрасту умно и содержательно беседовал с ним, отгоняя мрачные, горестные думы.
   В ответ Бетховен так же горячо и сильно полюбил его нового друга. И раскрылся перед ним весь, до конца. Он поведал ему то, о чем обычно умалчивал, – свои планы.
   Их было много: написать Десятую симфонию – у него уже накопилось немало эскизов к ней, – сочинить ораторию и реквием, создать музыку к «Фаусту», в подарок маленькому Герхарду, занимавшемуся музыкой, написать школу игры на рояле, но не такую, какие были до этого, а иную, не похожую на все прочие, совершенно новую.
   Но писать он не мог. И это больше всего тяготило и угнетало его. Он пробовал читать. Друзья, заботясь о нем, старались выискать книги полегче. Так ему попал в руки один из романов Вальтера Скотта. Но после нескольких страниц он со злостью отбросил книжку и проворчал:
   – К черту эту пачкотню! Негодяй пишет только ради денег!…
   А у самого у него с деньгами становилось все туже. Врачи, лекарства – одних только микстур, прописанных Ваврухом, он выпил семьдесят бутылок, это не считая порошков, – питание, прислуга поглощали уйму денег. А чем их было восполнить? Он же ничего не писал. Правда, где-то тщательно спрятанные лежали акции. Шиндлер, падавший с ног от усталости, – он ни на шаг не отходил от больного, – Хольц, Брейнинг в один голос уговаривали продать акции. Но Бетховен был тверд и неумолим. Капитал должен остаться неприкосновенным и целиком перейти к племяннику.
   Дядя даже на смертном одре не забывал о племяннике. Племянник же меньше всего вспоминал о дяде. Еще в начале января Карл уехал в полк, стоявший неподалеку от Вены, в городишке Иглау, и с головой окунулся в радости воинской жизни.
   Нищета все громче стучалась в бетховенские двери. И он решился на крайность, граничащую с нищенством, – попросил о помощи Лондонское филармоническое общество и старых друзей, ныне проживавших в Лондоне, – Мошелеса и Штумпфа. «Поистине суровый жребий достался мне! – писал 14 марта под его диктовку Шиндлер: у самого Бетховена едва хватило сил подписать письмо. – Но я покоряюсь велению судьбы и постоянно молю бога лишь о том, чтобы он в своем божественном предопределении сделал так, чтобы я, пока еще я жив, был защищен от нужды».
   И помощь пришла. Друзья и почитатели не оставили его в беде. Из Лондона прибыли деньги, и немалые– 100 фунтов стерлингов.
   Больной воспрянул духом. Вернулись силы, уже совсем было покинувшие его. Он вновь обрел веру в будущее и как о чем-то абсолютно реальном стал думать о предстоящих делах. Всего лишь за неделю до смерти он обращается к Мошелесу с письмом:
   «Я не могу выразить свои чувства словами… Благородство филармонического общества, откликнувшегося на мою просьбу, растрогало меня до глубины души… В знак самой горячей признательности я обязуюсь послать ему новую симфонию, набросок которой уже лежит на моем пюпитре, – новую партитуру и все, чего пожелает общество».
   В квартиру, где прочно обосновалось горе, заглянула, хотя и накоротке, радость. «Печалям и заботам, – пишет Шиндлер, – сразу пришел конец… Охваченный радостью Бетховен сказал: «Теперь мы снова можем позволить себе радостный денек!…» В ящике оставалось всего 340 флоринов ассигнациями, и мы уже довольно долго ограничивались вареной говядиной и овощами, которые он терпеть не мог. На следующий день, в пятницу, он заказал свое любимое блюдо, свое лакомство – рыбу!…»
   И еще одна радость скрасила последние дни Бетховена. Она была связана с самым дорогим для него – искусством. Из того же Лондона, от почитателей бетховенского гения пришел еще один подарок – полное собрание сочинений Генделя. Он давно мечтал о нем, но никак не решался купить, слишком дорого стоили эти ноты.
   И вот теперь они были у него. Не отрывая глаз, любовался Бетховен роскошно изданными фолиантами, лежавшими высокой стопой на столе, и без конца просил маленького Герхарда подать ему в постель то один, то другой том.
   – Гендель – самый великий, самый могучий композитор, – говорил он Герхарду, листая ноты, – у него я еще могу поучиться. Он величайший из классиков и самый глубокий из всех композиторов.
   До последнего вздоха он не расставался с любимым искусством, думал о нем, заботился о нем.
   – Искусство надо постоянно развивать, – сказал он юному Фердинанду Гиллеру, побывавшему у него незадолго до его смерти.
   – В этом Шуберте воистину теплится искра божия. Со временем о нем заговорит весь мир, – проговорил он после знакомства со сборником песен Шуберта и, сходя в гроб, благословил тогда еще мало кому известного композитора.
   Смерть приближалась. Он это чувствовал и понимал. Но он не боялся ее. К мысли о смерти он всегда относился мужественно. «Я часто думаю о смерти, – писал он еще в 1816 году графине Эрдед», – но без страха». А позже, в разговоре с одним из друзей, сказал:
   – Смерть ничто, живешь только в самые прекрасные мгновения. То подлинное, что действительно существует в человеке, то, что ему присуще, – вечно. Преходящему же грош цена. Жизнь приобретает красоту и значительность лишь благодаря воображению, этому цветку, который там, в заоблачных высях, пышно расцветает. Душа подобна соли, что предохраняет тело от разложения.
   Однако воображение, этот волшебный цветок, все больше и больше сникало, увядало, рассыпалось в прах. Беспощадный недуг сломил не только его тело, но и его могучий дух. Когда после долгого консилиума врачей, вынесших окончательный приговор, Шиндлер и другие друзья принялись уговаривать Бетховена принять причастие, он не стал противиться и быстро и равнодушно согласился. И только после того, как обряд был справлен, с едкой насмешкой произнес:
   – Plaudite, amici, finita est comedia![37].
   Вряд ли стоит, как это делает Роллан, оспаривать сообщение доктора Вавруха об этом эпизоде и доказывать, что Бетховен «с глубоким благоговением» принял причастие.
   Набожность никогда не была свойственна Бетховену. Он всю жизнь не признавал владык – ни земных, ни небесных. Когда в свое время юный Мошелес, закончив клавирное переложение «Фиделио», обрадованно и с явным облегчением написал на последней странице: «Конец, с божьей помощью», Бетховен сделал на том же листе язвительную приписку: «О человек, помогай себе сам».
   И если теперь он согласился на причастие, то лишь потому, что ему уже все было безразлично.
   24 марта началась агония. Она длилась долго – двое суток – и была мучительна и страшна. «Его могучий организм, его нетронутые легкие, как великаны, боролись со смертью, которая пробила брешь в стенах крепости, – вспоминает Герхард фон Брейнинг. – Безвозвратно отданный во власть разрушительных сил, лишенный всякой духовной поддержки внешнего мира, доблестный боец не сдавался».
   26 марта выдался хмурый день. Серовато-белесое небо чем позже за полдень, тем становилось темней и темней. Даже снег, лежащий на земле и на крышах, не мог разогнать гнетущую мглу, повисшую над Веной.
   От Дуная дул порывистый холодный ветер.
   К пяти часам вечера разыгралась метель. Свирепая и неистовая, она кружила снежные вихри, совсем застилая свет. В комнате, где лежал Бетховен, стало темно, как ночью. Те, кто был рядом с умирающим, не решались зажечь свечи и только со страхом прислушивались к предсмертным хрипам, несущимся из тьмы, да к завыванию вьюги и дробному перестуку за окном: неожиданно пошел град вперемешку со снегом.
   Как вдруг раздался страшный удар. Прогрохотал гром. И сразу же ослепительной вспышкой сверкнула молния. Комнату озарил яркий свет. Те, кто находился здесь, были потрясены небывалым, невиданным зрелищем. «Бетховен, – вспоминает Ансельм Хюттенбреннер, очевидец последних минут композитора, – открыл глаза и, угрожая небу, поднял правую руку, сжатую в кулак, словно хотел сказать:
   – Я не сдамся вам, враждебные силы! Отступитесь!…
   Мне казалось, что сейчас он, подобно отважному полководцу, крикнет своим растерявшимся войскам:
   – Смелей, солдаты! Вперед! Положитесь на меня! Мы победим!
   Когда рука упала обратно на кровать, глаза его полузакрылись. Моя правая рука поддерживала его голову, левая – покоилась на его груди. Он уже не дышал, сердце остановилось!…»
   Бетховен умер 26 марта 1827 года.
   В комнате пахло сосной и хвоей. Бетховен был еще здесь. Он лежал среди еловых веток, в открытом гробу из свежеоструганных сосновых досок, поставленном на спинки стульев, – строгий, надменный и отрешенный от всего земного.
   А в доме уже творилось неладное.
   Он умер лишь вчера. А уже сегодня, с утра пораньше, нагрянул брат Иоганн. Не глядя на покойника, не обращая внимания на Брейнинга, Швидлера и Хольца, застывших у изголовья и старавшихся запечатлеть в памяти дорогие черты, прежде чем они скроются с лица земли, он ринулся к письменному столу, стал с шумом и грохотом выдвигать и задвигать ящики, суетливо рыться в бумагах.
   И эта суетливость и шум кощунственно нарушали торжественную тишину, которая приходит в дом вместе с покойником.
   Иоганн искал злополучные акции и, не находя, все больше и больше нервничал. Перерыв стол, переворошив рукописи и бумаги, заглянув даже под крышку рояля, он заметался по комнате, внезапно остановился у гроба и, впившись в брата единственным глазом, закричал:
   – Где они? Где?
   Но Бетховен молчал, сердито и отчужденно.
   Тогда Иоганн попятился к Шиндлеру и Брейнингу, отошедшим в угол комнаты, и, продолжая глядеть на брата, словно призывая его в свидетели, с присвистом прошипел:
   – Это они… они их украли! – Когда он обернулся, в уголках его рта пузырилась слюна. – Отдайте мое богатство! Оно не ваше, оно мое! – снова закричал он, хотя по завещанию акции, равно как и все прочее имущество умершего, должны были перейти к племяннику Карлу.
   После этого и Шиндлеру, и Брейнингу, и Хольцу ничего не оставалось, как тоже пуститься на поиски.
   В комнате, где лежал мертвец, четверо живых, осквернив величественную неподвижность смерти, учинили обыск. Он ничего не дал, хотя все было перевернуто кверху дном.
   Как вдруг Хольц, случайно приоткрыв платяной шкаф и засунув внутрь руку, наткнулся на что-то острое. Он распахнул дверцу и увидел гвоздь, торчащий из стенки. Хольц потянул за гвоздь. Выпал небольшой ящик. В нем Бетховен скрывал то, что считал самым ценным и сокровенным.
   Среди бумаг, хранившихся в тайнике, оказались пресловутые акции. Что сразу успокоило Иоганна.
   Здесь же были Хейлигенштадтское завещание и письмо. Что взволновало друзей и до сих пор продолжает волновать всех, кто интересуется жизнью Бетховена.
   Письмо состоит из десяти страничек небольшого формата, размашисто исписанных карандашом. В письме указаны число, день, месяц. И не датирован год. Адресат неизвестен.
   Неизвестно также, почему письмо очутилось в бумагах Бетховена.
   Было ли оно отправлено? Возвращено ли обратно?
   Копия это или черновик? Впрочем, последнее маловероятно: письмо написано чисто, почти без помарок.
   Все эти вопросы не нашли ответов ни у Шиндлера, ни у Брейнинга, ни у Хольца.
   Не нашли они ответа и по сей день.
   Тайну этого письма Бетховен ревниво хранил при жизни. И унес с собой в могилу.
   Десять страничек, найденных в потайном ящике платяного шкафа, вошли в историю под именем письма.
 
   К БЕССМЕРТНОЙ ВОЗЛЮБЛЕННОЙ
   «6 июля утром
   Мой ангел, мое все, мое я! Нынче лишь несколько слов, да и то карандашом (твоим). Жилье за мной только до завтра: какая вздорная трата времени! К чему глубокая печаль там, где говорит необходимость? Разве наша любовь может существовать без самопожертвования, без того, чтобы требовать всего? Можешь ли ты что-либо изменить, ведь ты не полностью моя, а я не полностью твой? О боже, взгляни на чудесную природу и успокойся: чему быть, того не миновать! Любовь всетребовательна, и по праву; таковы мои чувства к тебе, а твои ко мне. Не забывай, что я обязан жить и для себя и для тебя. Были бы мы неразлучны, и ты и я не мучились бы. Поездка моя была ужасной: прибыл я сюда лишь вчера в четыре часа поутру. Из-за нехватки лошадей почта избрала иную дорогу, но какой жуткой оказалась она! На предпоследней станции меня предупредили не ехать ночью, пугали дорогой через лес, но это лишь пуще раззадорило меня – и я был неправ. На страшном бездорожье – сплошной проселок – карета чуть было не сломалась! Без четверки таких почтовых, какие достались мне, застрять бы нам где-нибудь в пути. Эстергази с восьмеркой лошадей постигла та же участь, что и меня с четверкой, хотя он ехал обычной дорогой. И все же я и на сей раз почувствовал в известной мере удовлетворение, я испытываю его всякий раз после успешного преодоления препятствия. Впрочем, хватит о внешнем, поспешим к внутреннему! Мы, вероятно, скоро увидимся. Я и нынче не могу пересказать тебе всего, что передумал за эти несколько дней о своей жизни. Если бы наши сердца навсегда соединились, у меня не было бы подобных мыслей. Грудь полна невысказанного. Ах, бывают мгновения, когда понимаешь, что язык – ничто. Не грусти, будь по-прежнему моим верным, единственным сокровищем, моим всем; так же, как я весь твой. Остальное, что предназначено и предопределено, да ниспошлют нам боги.
   Твой верный Людвиг
   Вечером в понедельник 6 июля
   Ты страдаешь, дражайшее мое созданье! Только что я выяснил, что письма надо отправлять рано поутру; понедельники, четверги – единственные дни, по которым отсюда в К. уходит почта. Ты страдаешь. Ах, ты всюду со мной, разговаривая сам с собой, я говорю с тобой. Сделай так, чтобы я мог жить с тобой! Что за жизнь!!!! так!!!! без тебя – люди преследуют меня, осыпая благами, которых я и не заслужил и не стремлюсь заслужить. Приниженность человека – она причиняет мне боль. А когда я рассматриваю себя по отношению ко вселенной, что я и что представляет собой тот – тот, кого именуют великим! И все же – в этом и заключено божественное в человеке. Я плачу, думая о том, что ты, скорее всего, только в субботу получишь первую весточку от меня. Спокойной ночи! После ванны я должен отправиться спать О боже, так близко! так далеко! Поистине, разве любовь наша не подобна небесному чертогу? Ведь она столь же незыблема, как небесная твердь.
   Доброго утра! 7 июля.
   Я еще в кровати, а мысли мои уже устремлены к тебе, моя бессмертная возлюбленная; они то радостны, то по-прежнему печальны; я выжидаю – авось судьба услышит нас. Мне либо жить постоянно с тобой, либо вовсе не жить. Да, я решил блуждать вдали до той поры, пока не заключу тебя в свои объятия и не назову полностью моей, когда же душа моя сольется с твоею, пусть его, пусть свершится переход в царство теней. Да, к сожалению, это должно произойти. Тебе незачем расстраиваться, тем более что ты хорошо знаешь, как верен я тебе. Другая никогда не завладеет моим сердцем, никогда – никогда! О боже, почему надо быть вдали от того, кого так сильно любишь? Ведь моя жизнь в Вене, так же как и здешняя, горестна. Твоя любовь делает меня счастливцем и несчастливцем одновременно. В мои годы следует вести размеренную, однообразную жизнь, а разве она возможна при наших отношениях? Мой ангел, только что узнал, что почта отправляется каждый день, – поэтому надо кончать, чтобы ты поскорее получила мое письмо. Не волнуйся! Только лишь спокойно относясь ко всему происходящему, сможем мы достичь своей цели – совместной жизни. Не волнуйся – люби меня! Нынче – вчера – как я тоскую и плачу по тебе – по тебе – по тебе – моя жизнь, мое все!
   Прощай! О, люби меня и впредь, никогда не забывай верного сердца твоего возлюбленного Людвига.
   Навеки твой, навеки моя, навеки вместе!»
 
   Кто же та женщина, к которой обращено письмо?
   Ответов на этот вопрос было почти столько же, сколько было у Бетховена знакомых женщин.
   А он отнюдь не жил отшельником.
   «Бетховен, – вспоминает Фердинанд Рис, – очень любил заглядываться на женщин, особенно на молодых и красивых. Когда мы проходили мимо юной очаровательной женщины, он оборачивался в ее сторону, рассматривал ее сквозь очки и, если я замечал это, улыбался или хохотал. Он очень часто влюблялся, но, как правило, на короткий срок. Самая длительная его привязанность продолжалась семь месяцев».
   Риса дополняет Герхард фон Брейнинг: «Когда мать сказала, что не понимает, как Бетховен может нравиться женщинам, отец ответил:
   – И тем не менее он неизменно пользовался успехом у них».
   Но в отличие от многих мужчин, дурно бахвалящихся своими победами, он был скрытен и не выставлял интимную жизнь напоказ. Оттого только самые близкие друзья, вроде Риса и Брейнинга, могли заглядывать в нее.
   Да и то лишь изредка.
   Да и то лишь краем глаза.
   Поэтому «бессмертная возлюбленная» осталась в тайне даже для них.
   Поэтому имя ее – цепь предположений, начиная со дня, когда было найдено и прочтено письмо, и кончая нашими днями. Загадка, мучившая людей в ту пору, осталась неразгаданной до сих пор.
   И вот уже больше ста лет делаются попытки решить неразрешимое. За это время «бессмертными возлюбленными» Бетховена были и Джульетта Гвиччарди, и Анна Вильман, и Тереза Брунсвик, и Амалия Зебальд, и Беттина Брентано, и Мария Эрдеди и многие, многие женщины, судьба которых так или иначе, в той или иной мере, на короткий или на более длительный срок соприкасалась с судьбою Бетховена.
   В пользу каждой выдвигались доказательства, столь же основательные, сколь и неосновательные.
   Единственное, чего удалось добиться за целый век, – это установить дату и место написания письма.
   Оно было писано в Теплице, в июле 1812 года.
   В связи с этим многие предположения бесспорно отпали. Но многие и сохранились.
   Совсем недавно возникла еще одна версия.
   В 1954 году в Цюрихе вышла книга Зигмунда Кацнельсона «Далекая и бессмертная возлюбленная Бетховена». В ней доказывается, что знаменитое письмо обращено к Жозефине Брунсвик, сестре Франца и Терезы Брунсвик.
   Они познакомились давно. Еще в 1799 году. Тогда имя Бетховена гремело в Вене. Тогда он, блестящий пианист и демонически вдохновенный импровизатор, был баловнем моды и славы. Тогда знатные дамы столицы, цвет и краса ее, наперебой стремились попасть к нему в ученицы.
   И нет ничего удивительного в том, что две молоденькие девушки, которых мать привезла в резиденцию из степного венгерского поместья, едва обжившись и осмотревшись в столице, поспешили к Бетховену.