Уходил 1812 год, а с ним – саднящая боль, душившая людей. В ту зиму с заснеженных, скованных морозом полей России на Европу повеяло теплом. С востока близилась весна – весна освобождения.
   Русские, прогнав Наполеона со своих земель, нанесли необратимый удар всесильному завоевателю, повергшему ниц почти весь континент. Они показали измученной, изверившейся в завтрашнем дне, страшившейся поднять голову Европе, что тот, кто считал себя и кого привыкли считать непобедимым, может быть побежден.
   Зарево, воспылавшее лютой осенью двенадцатого года над Москвой, как бы явилось факелом, осветившим покоренным народам путь к освобождению.
   Воспрянув духом, они с благодарностью и надеждой поглядывали на Русь. Ее пример вдохновлял на борьбу. В эти дни на письменном столе Бетховена появились две бронзовые статуэтки казаков. На вздыбленных конях, с пиками наперевес мчатся казаки в бой.
   Европа пробуждалась, собиралась с силами, объединялась, и после долгой и тяжкой борьбы союзные войска России, Австрии, Пруссии ранней весной 1814 года победоносно вступили в Париж.
   Наполеон был сослан на остров Эльбу.
   А осенью в столице Австрии собрался мирный конгресс – Венский конгресс. На него прибыли властители Европы с блестящим окружением министров, царедворцев, вельмож.
   Город погрузился в кипучую и сверкающую пучину развлечений. Несколько месяцев подряд шли нескончаемой и пестрой чередой торжественные спектакли, концерты, балы, рауты, празднества. Все лучшее, чем славилась в искусстве Вена, должно было быть показано гостям.
   Республиканец Бетховен никогда не пользовался расположением монарха. Франц обходил его своими милостями. Он даже ни разу не соизволил посетить бетховенские академии. Это не мудрено. Именно императору Францу принадлежит фраза:
   – Мы не нуждаемся в гениях. Мы нуждаемся в верноподданных.
   Но сейчас императорский двор был вынужден вспомнить о Бетховене. Слишком громкой была слава композитора, слишком широкой известность, чтобы оставить его на задворках торжеств. А как только его пригласили участвовать в них, он сразу же занял одно из самых почетных мест.
   Известность Бетховена, и прежде огромная, теперь стала колоссальной. В витринах магазинов красовались его портреты. Самые различные люди – австрийцы, русские, немцы, англичане, – встретив Бетховена на улице и узнав, приветственными криками, рукопожатиями, улыбками выражали свое восхищение и свою любовь. В ту пору в Англии родился афоризм, быстро облетевший всю Европу: «Бог один и Бетховен один!»
   Из всех венценосных владык, собравшихся в Вене, Бетховен, владыка некоронованный, был, пожалуй, самым популярным. Монархи владели армиями, он – умами. Их опору составляли жандармы и штыки солдат, он опирался на всенародную любовь.
   И не случайно торжества в честь конгресса открылись 26 сентября 1814 года спектаклем «Фиделио».
   Композитору пришлось вновь вернуться к своему многострадальному детищу и снова переработать его. Труд тяжелый и неблагодарный – переписывать натканное, да еще имея за спиной провалы. Но он скрепя сердце берется за дело, хотя горько сетует, что много легче сочинять заново, чем подштопывать и подновлять старое. А главное, даже сейчас, даже достигнув вершин мастерства и овладев всеми тайнами композиторского искусства, он так же, как десять лет назад, робеет при сочинении оперной музыки.
   «Я, – пишет он режиссеру Фридриху Трейчке, взявшемуся за новую постановку «Фиделио» и за переделку его либретто, – по обыкновению готов скорее написать что-нибудь новое, чем притачивать новое к старому, как я это делаю теперь. В моей инструментальной музыке целое постоянно носится перед глазами, но здесь это целое как-то повсюду разбросано, и мне приходится вновь вдумываться во все… Эта опера доставит мне мученический венец».
   Но, раз взявшись за работу, он по обыкновению весь, безраздельно, отдается ей, не считаясь ни со временем, ни с силами.
   «В восьмом часу вечера, – вспоминает Трейчке, – Бетховен пришел ко мне. После того как мы обсудили все вопросы, он осведомился, как обстоит дело с арией Флорествна. Текст арии уже был готов, и я протянул его Бетховену. Тот прочитал текст и забегал взад и вперед по комнате, что-то бормоча и рыча. Это он делал обычно вместо того, чтобы петь. Затем рванул крышку рояля и сел за инструмент. Моя жена нередко упрашивала его что-либо сыграть, но всякий раз безуспешно. Нынче же он положил перед собой текст и начал восхитительно импровизировать. К сожалению, нет такого чудодейственного средства, которое могло бы закрепить эти импровизации. Казалось, он хотел почерпнуть в них музыку арии. Проходили часы, а Бетховен все импровизировал. Ужин, который он собирался разделить с нами, уже подали, но Бетховен не позволил себя прервать. Через некоторое время он обнял меня и, отказавшись от ужина, поспешил домой. На другой день великолепная ария была готова».
   «Уже был объявлен спектакль, – продолжает вспоминать Трейчке, – а обещанная новая увертюра (та самая, с которой в наши дни идет «Фиделио». – Б. К.) все еще пребывала в чернильнице ее творца. Утром в день спектакля оркестр был вызван на репетицию. Бетховен не явился. После долгого ожидания я поехал к нему на квартиру, чтобы привезти его в театр, но… он лежал в постели и крепко спал. Рядом с кроватью стоял кувшин с вином и лежал сухарь. Листы увертюры были рассыпаны по постели и на полу. Выгоревшая дотла свеча свидетельствовала о том, что он работал всю ночь».
   На этот раз все труды и треволнения окупились сторицей. Бетховен все же дождался того, что его гениальное творение было оценено по достоинству. «Фиделио» имел триумфальный успех.
   Но то было лишь начало. Чем дальше, тем больше росла слава Бетховена и множился его успех.
   Он был зван в императорский дворец – Хофбург – на празднество в честь именин русской царицы. Написанный им специально для этого случая и подаренный русской царице полонез необычайно понравился. Бетховен был щедро одарен.
   До того он никогда не посещал Хофбург. И если на этот раз он все же согласился принять участие в дворцовом концерте, то сделал это в знак уважения к русскому народу и признательности за драгоценный вклад, который русские внесли в святое дело победы над Наполеоном.
   Популярность Бетховена достигла апогея, когда в Редутензале состоялась его торжественная академия для Венского конгресса. На ней присутствовало свыше 5000 человек. Были исполнены Седьмая симфония, торжественная кантата «Славное мгновенье» и симфоническая картина «Победа Веллингтона, или Битва при Виттории».
   Как это ни странно, но именно эта пьеса, далеко не лучшая из написанного Бетховеном, принесла ему неслыханный успех. Сочиненная по случаю победы над французами, одержанной в 1813 году английским полководцем Веллингтоном близ испанской деревушки Виктории (Бетховен писал ее название на итальянский манер), она эффектно, используя ряд чисто натуралистических изобразительных средств, рисует картину сражения – оглушительную канонаду пушек, свист ядер, разрывы гранат.
   В исполнении «Битвы при Виттории» участвовал громадный оркестр – 18 первых скрипок, 18 вторых, 14 альтов, 12 виолончелей, 7 контрабасов и т. д., – которым управлял автор. В оркестре сидели лучшие музыканты Вены: маститый Сальери, известный пианист Гуммель, молодой Мейербер, Шуппанциг, Шпор и другие знаменитости столицы.
   «Битва при Виттории» чрезвычайно выигрышна и театральна, и это не могло не восхитить слушателей, до отказа заполнивших Редутензал. Но причина ее неистового успеха не только в этом. Симфоническая поэма Бетховена выразила патриотический порыв, охвативший и композитора, когда он сочинял музыку, и исполнителей, когда они ее исполняли, и слушателей, когда они ее слушали.
   «Битва при Виттории» удивительно точно пришлась ко времени и, вероятно, именно поэтому не осталась в искусстве на долгие времена. Но тогда, в шумную пору празднеств конгресса, в Вене не было человека, который не восхищался бы ею и создателем ее, будь то сановный вельможа или простой человек с улицы.
   Как-то Бетховен гулял в окрестностях Вены. Поднимаясь на поросшую буками, кленами и молодыми дубками гору Каленберг, откуда весь город виден как на ладони, он встретил двух девушек. В руках они несли кошелки, полные вишен, и направлялись в город, на рынок.
   Бетховен остановил девушек, снял с головы шляпу, наполнил ее вишнями и вынул кошелек, чтобы расплатиться. Но девушки замахали руками, а одна, раскрасневшись, проговорила:
   – Что вы, что вы! С вас мы денег не возьмем. Мы видели вас в Редутензале, когда слушали вашу прекрасную музыку.
   Во время Венского конгресса Бетховен впервые в жизни убедился, что слава не только эфемерна, но и материальна. Празднества принесли ему довольно много денег. По совету приятелей он купил на них несколько акций и, сам того не ведая, погрузился В полную волнений и неожиданных превратностей жизнь человека, связанного с биржей, с тревогой следящего за тем, упадет или повысится курс ценных бумаг.
   Но скольких забот и огорчений ему ни стоило обладание этими злосчастными акциями, он со свойственным ему упорством оставался до самой смерти держателем их.
   Он находился в зените славы. Монархи осыпали его милостями. Перед ним открывалась широкая и ровная дорога успеха. Без особого труда и усилий он мог стать композитором, угодным двору. Почет, положение, богатство ловили его.
   Но пронзительно яркое сверкание побрякушек не ослепило Бетховена. Взгляд его был слишком остер, чтобы не увидеть того, что скрывается за всей этой мишурой. Он ясно понял, что, превратившись в композитора, угодного правителям, он станет послушным музыкальным угодником, прославляющим меттерниховский режим, льстиво и низкопоклонно воспевающим разгул самой разнузданной реакции.
   Глубокое раздумье приводит его к мудрому выводу. «Общество, – пишет он, – это король, и оно любит, чтобы ему льстили; оно осыпает за это своими милостями. Но подлинное искусство гордо, оно не поддается лести. Знаменитые художники всегда в плену, вот почему их первые произведения – самые лучшие, хотя они и возникли из тьмы подсознания».
   Громкая известность и официальное признание подобны лугу, поросшему пышной травой и яркими цветами. Идешь по нему, и ноги ласкает мягкий ковер, а глаз завораживает пестрое цветенье. Но не успеешь оглянуться, как ласковый луг обернется жестокой трясиной, которая коварно засосет и поглотит тебя с головой.
   Оттого Бетховен отвернулся от славы в самый разгap ее. Сытому и благополучному существованию преуспевающего композитора он предпочел трудную, усеянную терниями жизнь художника свободного, подвластного одной лишь свободе и служащего только свободе.
   Оттого Бетховен именно тогда, когда высший свет раскрыл ему навстречу руки, с презрением отвернулся от света и предпочел суровую жизнь отшельника сладкой жизни баловня двора и придворного прихвостня. Твердо, с мрачной и непоколебимой решимостью он заявил:
   – Если у меня не будет ни единого крейцера и если мне предложат все сокровища мира, я не свяжу своей свободы, не наложу оков на свое вдохновение!
   Венский конгресс наново перекраивал Европу. Перекройка шла на старый, феодально-абсолютистский лад.
   Властители Европы, съехавшись на конгресс, направляли все свои усилия на то, чтобы вытравить остатки былых революционных завоеваний.
   Реакция торжествовала.
   Император Франц и его министр Меттерних ввергли Австрию в кромешный мрак и неусыпно следили за тем, чтобы нигде не проглянуло ни искорки, ни огонька.
   «И на всех границах, – пишет Энгельс, – где только австрийские области соприкасались с какой-либо цивилизованной страной, в дополнение к кордону таможенных чиновников был выставлен кордон литературных цензоров, которые не пропускали из-за границы в Австрию ни одной книги, ни одного номера газеты, не подвергнув их содержания двух-трех-кратному детальному исследованию и не убедившись, что оно свободно от малейшего влияния тлетворного духа времени».
   Как это обычно бывает после войн, народ, который воевал и ценой кровопролитий и страданий победил, оказался завоеванным и побежденным. Его подмяли и придавили те, кто и не воевал, и не страдал, и не проливал крови.
   Власть стремилась взять под контроль не только образ жизни людей, но и образ их мыслей. Страну опутали густые и частые сети доносительства и сыска. Шпики и доносчики кишели повсюду. Отец доносил на сына, сын – на отца. На них же обоих доносила служанка.
   донести или не донести? – вопрос был не в этом.
   Как бы тебя не опередили с доносом – вот в чем был вопрос.
   "Трудно себе представить, – пишет современный Бетховену публицист, чех Карл Постль, эмигрировавший и Америку и выпустивший там под псевдонимом Чарлз Зилсфилд гневную книгу «Австрия как она есть», – сколь широко была разветвлена сеть тай-ной полиции, но это, собственно, доказывает только нечистую совесть правительства. Каждый лакей в гостинице – платный шпион. Есть специальные шпионы, Которые получают жалованье за то, что посещают Трактиры и гостиницы и подслушивают, что говорят клиенты за столиками. От них нет спасения даже в придворной библиотеке, книжные магазины также регулярно посещаются шпионами, которые справляются о том, какие книги покупают посетители. Разумеется, все подозрительные письма вскрываются, и никто не заботится о том, чтобы скрыть нарушении тайны переписки, ибо рядом со взломанным сургучом отправителя красуется печать полиции».
   Бетховен, мольный и дерзкий в своих суждениях, все чаще ощущал прилипчивый, сверлящий взгляд и чувствовал чужое любопытствующее ухо. Однажды дома, выйдя из кабинета, он заметил, что недавно нанятый слуга отскочил от двери и прижался к стене Коридора. На следующий день он, к изумлению гостя, сидевшего у него, вдруг оборвал разговор на полуслове, подбежал к притворенной двери и с силой распахнул ее.
   В коридоре стоял все тот же слуга и потирал ладонью лоб.
   Когда несколько минут спустя он вошел в кабинет и принес кофе, на лбу его вздулась громадная шишка.
   Не говоря ни слова, Бетховен схватил слугу за плечи, повернул спиной к себе и отвесил ему ногой под зад такого пинка, что слуга камнем вылетел из комнаты.
   Торопливо подобрав пять флоринов расчета, брошенных вдогонку, незадачливый шпик поспешил убраться восвояси.
   Другой случай произошел в трактире. Как-то вечером Бетховен сидел здесь с друзьями. По обыкновению он занял столик, стоящий на отшибе, вдали от трактирной сутолоки.
   Разговор шел о политике. Бетховен громко, не стесняясь в выражениях, бранил правительство. Один из друзей, заметив, что официант слишком часто появляется у столика и подолгу без всякой нужды задерживается подле него, написал Бетховену: «Нас подслушивают».
   Бетховен нахмурился и, помолчав, заговорил по-французски, медленно, с трудом и напряжением подыскивая слова, делая в каждой фразе множество ошибок.
   Официант ретировался. Но тут же ему на смену появился другой, видимо понимавший французскую речь. Знаток языков оказался гораздо наглее своего малообразованного собрата по профессии. Подойдя к столику Бетховена, он, не скрываясь, вслушивался в разговор. Единственное, что он делал для маскировки, это держал в руках поднос, уставленный блюдами. Но именно это еще явственнее выдавало его. Трудно было представить более нелепое зрелище, чем человек, полусогнутый от тяжести огромного подноса и стоящий без дела.
   Так длилось несколько минут. Бетховен продолжал говорить столь же медленно, как прежде, старательно вылавливая из памяти нужные слова.
   Вдруг на лице его вздулись желваки, глаза сузились и засверкали. Он покраснел, схватил тарелку с недоеденным жарким и выплеснул объедки в лицо официанту.
   По лицу шпика потекла подливка, застилая глаза, забивая ноздри, стекая по шее за воротник.
   Официант настолько растерялся, что даже не сообразил поставить поднос на ближайший столик. А так как руки его были заняты, а подливка продолжала течь по лицу, он высунул язык и стал слизывать густую и жирную массу. Выглядел он при этом настолько глупо, что даже Бетховен, несмотря на душившую его ярость, расхохотался.
   Тайная полиция явно взяла Бетховена на примету. Но полицейским ищейкам не приходилось напрягать силы, чтобы выведать его взгляды: Бетховен их не скрывал.
   «Здесь все прогнило, – говорит он о меттерниховской Австрии. – Начиная с чистильщика сапог и кончая императором – всем цена ломаный грош».
   «У нас тут сплошная подлость и мерзость. Хуже быть не может, – заявляет он шапочному знакомому при первой же встрече. – Сверху донизу все мерзавцы. Никому нельзя доверять».
   Недаром близкие предупреждают его:
   «Молчание. Стены имеют уши. Берегитесь подозрительных лиц. Когда мы касаемся некоторых тем, они настораживаются… Ни слова больше, стоит нам заговорить, как все умолкают и слушают».
   А один из друзей с ужасом восклицает:
   "Вы умрете на эшафоте!»
   Когда Бетховену сообщают, что «на бойнях какой-то человек публично заявил: «Император мошенник, он согласно молчит, тем самым присоединяясь к миопию, высказанному на бойнях.
   Немало хлопот доставлял Бетховен шпикам Меттерниха. И все же полицейское государство, где произвол выступал под псевдонимом законности, было не в состоянии расправиться с Бетховеном.
   Меттернихово чертово колесо, обычно безотказное, на сей раз заскрипело, забуксовало и сработало на холостом ходу.
   Причина этого, как пишет Ромен Роллан, кроется в огромной популярности Бетховена «во всем мире и главным образом в Англии, где, если верить одному из друзей, «портреты Бетховена можно было увидеть буквально на каждом перекрестке!». Боялись общественного мнения. Нельзя было коснуться Бетховена, не подвергаясь риску растревожить весь улей и стать жертвой пчелиных жал».
   Граф Седльницкий, полицей-президент Вены, с удовольствием упрятал бы Бетховена туда, куда он твердой рукой препровождал тех, кто, по его мнению, являлся государственным преступником. И хотя сии места были набиты битком, для крамольного музыканта всегда нашлось бы место на нарах. Неутомимого графа, без сомнения, с охотой поддержали бы и князь Меттерних и сам государь-император. Слишком много материалов накопилось против Бетховена. Агентура графа – бесчисленные «слухачи»-осведомители, или по-венски «кйбереры», честно отрабатывали жалованье, аккуратно, без задержек выплачиваемое казной. «Кйбереры» неплохо знали свое дело, благо было оно не бог весть каким хитрым, – слушать и осведомлять.
   Но чем больше власти тщились показать, что им безразлично все, что скажут и напишут за границей (у себя в стране никто ничего писать не мог, а если и говорил, то вполголоса, с опаской оглядываясь по сторонам), тем больше они страшились сказанного и написанного за рубежом.
   Поэтому Бетховен остался нетронутым. Бетховен оказался сильнее, казалось бы, всесильного меттерниховского режима.

VII

   Есть люди, несчастные при жизни, после смерти наделяющие несчастьями тех, кто остался в живых.
   К таким людям принадлежал Карл ван Бетховен.
   15 ноября 1845 года он умер. Жестокая чахотка, сгубившая в свое время мать, свела в могилу и его. Наконец-то он отмучился и отстрадал. Но незадолго до смерти совершил поступок, принесший неисчислимые муки и страдания брату.
   Карл оставил завещание. В нем был роковой пятый пункт. Согласно ему Людвигу ван Бетховену надлежало стать опекуном малолетнего племянника.
   Ранняя смерть брата потрясла Бетховена. И не только потому, что он любил и жалел Карла, славного, но прибитого человека, без конца помыкаемого злою судьбой, а и потому, что Карл умер от беспощадной болезни, угнездившейся в роду и передававшейся по наследству. Ее зловещий лик неотступно стоял и перед самим Бетховеном, угрожая ему и устрашая его.
   Всякий раз, закашлявшись, он отхаркивался в носовой платок и, не стесняясь посторонних, с тревогой разглядывал платок.
   Смерть брата еще сильнее разбередила и тревогу и боязнь. Но к ним присоединилось еще одно чувство, странное и нелепое, он ясно понимал это, но отогнать его не мог. Какая-то неловкость и виноватость угнетали Бетховена. Он чувствовал себя виноватым перед покойным. Словно печальный жребий, предназначенный судьбой ему, Людвигу, вытянул по ошибке неудачник Карл.
   И он решил сделать много больше, чем Карл завещал.
   Тот просил дядю позаботиться о племяннике – он племянника усыновил.
   Бетховен считал, что для маленького Карла так будет лучше. Но этого отнюдь не считала мать. Она тем более не соглашалась с деверем, что он где только мог кричал о необходимости вырвать мальчика из-под пагубного влияния матери. Бетховен и раньше не жаловал невестку. Теперь он вступил с ней в открытую вражду. Если прежде он порицал ее за легкий нрав, то теперь поносил на чем свет стоит за неблаговидный, по его мнению, образ жизни.
   Вообще, конечно, Иоганну Рейс вряд ли можно было назвать идеальной матерью и тем более идеальной супругой. Если Бетховен и заслуживает упреков в излишней резкости, грубости и необузданной нетерпимости, то в несправедливости его никак упрекнуть нельзя.
   И все же мать есть мать. Как бы там ни было, она, пусть и по-своему, любит сына, а сын любит мать и привязан к ней. Девятилетнему ребенку невдомек, что в поведении женщины хорошо, а что дурно.
   Со всем этим не хотел считаться и не посчитался Бетховен. Это до чрезвычайности обострило и без того крайне острую ситуацию. И поставило в предельно трудное положение всех участников разыгравшейся драмы.
   Туго стянутый узел разрубил Бетховен. Он забрал Карла из родительского дома и разлучил сына с матерью, хотя ни мать, ни сын не желали того.
   Говорят: сила и дерево ломит. Правда, поклонники силы не прибавляют при этом, что дерево, однажды переломленное, уже никогда не будет расти нормально. Даже если оно не погибнет, срастется, ему все равно весь век быть уродом, искривленным и отталкивающим.
   Бетховен насильно отнял Карла у матери. Но от этого нисколько не выиграл ни он сам, ни мальчик, ни мать.
   Напротив, от этого все только проиграли.
   Он лишил мальчика родительского дома, но держать его у себя в доме не имел ни малейшей возможности. Ребенок требует ухода и присмотра, а он сам их не имел. Бетховен по-прежнему жил одиноко и неприкаянно, среди мерзости и запустения, неотступных спутников закоренелого холостяка.
   В той жизни, какую он вел, все было трудным и сложным. Даже такая нехитрая вещь, как приготовление обеда. «Время от времени, – вспоминает Игнац Зейфрид, – пытаясь освободиться от слуг, он сам отправлялся на рынок, сам закупал провизию и сам готовил. В ответ на урезонивания друзей он сердился и приглашал их к себе на обед, с тем чтобы друзья сами убедились в его хозяйственных и поварских способностях.
   Гости, однажды явившись по приглашению, застали хозяина в ночной рубашке, синем фартуке и ночном колпаке, из-под которого торчали космы нерасчесанных волос. Бетховен стоял у плиты и готовил. Наконец после полуторачасового ожидания стол был накрыт. Суп походил на похлебку, подаваемую в приютах для нищих, говядина была полусырой, овощи плавали в воде и жиру, а жаркое, казалось, прокоптили в дымоходе. При виде всей этой пищи гости заявили, что они сыты, и постарались утолить свой голод хлебом и фруктами. То, что было очевидно друзьям, не хотел видеть Бетховен. И чем убедительнее были их доводы, тем сильнее раздражался он. И, все больше и больше распаляясь, не желал слушать ни советов, ни предупреждений.
   Стефан фон Брейнинг был насмерть оскорблен им, и только за то, что настойчиво отговаривал от усыновления племянника. Чем разумнее рассуждал Брейнинг, тем неразумнее вел себя Бетховен; чем справедливее были слова первого, тем несправедливее поступки второго. В конце концов, разгневавшись и разъярившись, он порвал в клочья дружбу, связывавшую их еще с детских лет. Один из самых близких людей стал посторонним человеком. И все из-за Карла.
   Меж тем ему и самому стало ясно, что держать мальчика дома невозможно. И он определил его в частный пансион.
   Но теперь положение еще больше усложнилось. Несмотря на строжайший запрет Бетховена, сын виделся с матерью – украдкой, тайком. С малых лет он приучался лгать и обманывать, ибо только ложь и обман могли доставить ему радость свидания с матерью.
   Бетховен выходил из себя, грозил, требовал. Владелец пансиона усилил надзор за воспитанником.
   Но это привело лишь к тому, что и мать и сын стали еще более изворотливыми. Они теперь прибегали к новым уловкам и ухищрениям. Иоганна, переодевшись мужчиной, проникала во двор пансиона и виделась с сыном, пока он вместе с воспитанниками пансиона занимался гимнастикой.
   Однажды мальчик, улучив подходящий момент, бежал из пансиона, как узник бежит из ненавистной тюрьмы. Тогда Бетховен вызвал полицию и с ее помощью вновь отторгнул сына от матери. А ведь именно он писал в одном из своих писем: «Ненавижу всяческое принуждение».
   Мать вконец ожесточилась и ринулась в бой – за свои права и за сына.
   Дело дошло до суда. Началась длинная судебная волокита. С изнурительным, выматывающим нервы и подтачивающим здоровье хождением по инстанциям.
   Бетховен стал завсегдатаем мрачных, наводящих тоску и уныние зданий, где коридоры пропахли мышами, слежавшейся пылью и человеческим горем; где на громоздких дубовых скамьях с резными спинками сидят, согнув спины и повесив головы, люди с мглистыми лицами и потухшими глазами; где, надменно глядя в пространство, шествуют судейские чиновники в длинных и просторных мантиях и черных шапочках с париками; где следом прытко поспешают секретари с пухлыми папками актов и сводом законов под мышкой.