– Для Курёхина это была прощальная, можно сказать, лебединая «Механика». Так ведь?

– Да, но он потом еще в Штаты слетал – там у него в Майами и в Нью-Йорке концерты были. А когда вернулся, сразу в Москву отправился какой-то японский проект обсуждать. – Белобокин с треском раздавил в кулаке сушку. – В больницу он только в мае лёг, а девятого июля умер… Налей, что ли. Помянем.

Мы выпили, не чокаясь. Потом Вова приложился к нарзану, молча подошёл к запылённому музыкальному центру, перебрал разбросанные на полу CD-диски и один из них сунул в приёмную щель. Это был курёхинский «Детский альбом».

– А в больницу ты к нему ходил?

– Нет. – Белобокин как будто погрустнел. – Мы были приятелями, но не друзьями. Не знаю, были ли у него вообще друзья. Он умел влюбить в себя – это да, но близко не подпускал. Он очень здорово чувствовал край – так здорово, что некоторые мудозвоны его фашистом называли. И девки у него были классные, – Вова принялся завистливо загибать пальцы, – Машка Авербах, Дуня Смирнова, актёрки эти Глаголева с Гузеевой, потом Катя Голицына, Бородина, Настя Михайловская… – Он с досадой махнул рукой. – А в больницу к нему в последние дни Дугин ходил, ещё Дебежев, Волков, тоже уже покойник, Потёмкин, Брагинская, отец Константин и авторитет один – Ринат Ахметчин. Ну и Настя, конечно. Разнопёрая компания. – Вова продул и закурил «беломорину». – А вообще тогда свобода кончалась. Серёга, как человек необыкновенный, это чувствовал и по-своему отметил. В общем, правильное время выбрал, потому что, когда свобода кончается, быть свободным может только клоун.

Разумеется, Белобокин имел в виду себя – при всём его наведённом юродстве трезвости ума Вове было не занимать.

– Что значит – свобода кончалась? – Я достал сигареты и с удовольствием закурил.

– То и значит. Свобода – это всегда переход, тамбур, междудверье, промежуток. Она есть только на стыке несовместимых времён, или культур, или даже цивилизаций и только в тот момент, когда ещё не ясно – кто кого. Со второй половины девяностых стало ясно, кто кого. Наше лучшее время кончилось.

Ну что ж, предание о золотом веке – вечный спутник человечества. Люди никогда не бывают довольны настоящим, а поскольку опыт не позволяет им питать серьёзные надежды на будущее, они льстят прошлому и там воображают себе рай. Нипочём бы не подумал, что и Белобокин подвержен этой грёзе. Мы снова выпили.

– Скажи мне, светлая голова, – решил я подлизаться к Вове, чтобы на всякий случай усыпить его бдительность, – почему все начинания Курёхина, какое ни возьми, имели склонность пусть не всегда разрушительную и ниспровергающую, но обязательно провокативную – нарушающую равновесие, спокойствие, привычную трёхмерность? Откуда этот интеллектуальный бомбизм?

– Я же сказал, – вновь хрустнул сушкой Вова, – он был необыкновенный человек.

– И что это объясняет?

– Всё. – Глаза Белобокина уже горели хмельным огоньком. – Что чувствует обыкновенный человек в уравновешенном, стабильном, трёхмерном мире, полном незыблемых авторитетов?

– Что?

– Обыкновенный человек чувствует себя защищённым. А что в этом же случае чувствует необыкновенный человек?

– Что?

– Он чувствует себя обыкновенным человеком. Розовой свинкой.

Эта, в сущности, простая мысль поразила меня своей глубиной и завершённостью – в самом деле, тему можно было считать закрытой. Что я, собственно, хотел узнать? Какие откровения надеялся услышать? Думал напасть на след? Но какой ты, в задницу, вольный камень, если оставляешь следы?


Мой конь умчал меня в поля,
Где пахнут липой тополя,
Где воют воем кобеля, —

стремительно летели из динамиков прозрачные звуки «Детского альбома».

– Пойду сменю в аквариуме воду, – заявил Вова, направляясь к туалету – он был мастер на изящные иносказания.

3

На столе лежала газета, многотиражный еженедельный дайджест, сложенная так, что первой в глаза бросалась статья о русском ваятеле Белобокине, утёршем нос всему международному скульптурному сообществу, – в то время как остальные постигали традиционные материалы от бронзы до хлебного мякиша и от квебрахо до пустых пластиковых бутылок, он взял в качестве сырья стихию – огонь. Статья называлась довольно поэтично: «Динамитчику от Прометея». Понятное дело – Вова полной грудью вдыхал долгожданный фимиам.

В ожидании хозяина я стал просматривать газету. На следующей полосе было напечатано интервью с председателем Центробанка, где тот суматошно и неубедительно, как пойманный за руку воришка, открещивался от слухов о массовом введении в оборот золотых червонцев и серебряных рублей. Главный аргумент в пользу нецелесообразности подобной реформы вообще лежал в какой-то боковой, вспомогательной плоскости: мол, в эпоху электронных денег чеканная монета окончательно потеряла актуальность. Выходило – можем, но зачем?

– Дурак, – сказал я вслух и перевернул страницу.

Тут открывался чудесный вид на весьма объёмный текст, снабжённый вымученным фотоколлажем, который (текст) заинтересовал меня куда больше, нежели акафист русскому Прометею и лепет председателя Центробанка. Это была довольно необычная трактовка египетского мифа о великом путешествии Ра на Ладье Вечности по Нилу небесному, текущему по животу Нут, и подземному, катящему воды сквозь царство мёртвых – Дуат. Впрочем, дневной путь солнечной Ладьи не слишком занимал автора, поскольку тут всё было относительно ясно – имперские будни, – зато опасное ночное плавание комментировалось подробно и с выдумкой. По существу, главная идея сводилась к следующему: освящённый традицией миф содержит в себе зерно сакрального знания, провиденциальное послание – в образе расположенного за гранью западного горизонта загробного мира Дуата описана Америка, и змей Апоп, чудовищный враг света, способный выпить подземный Нил и посадить на мель солнечную Ладью Ра, – её господин.

В Центральной Америке археологи встречают изображение змеи едва ли не на каждом шагу: ворота храма воинов в Чичен-Ица охраняют изваяния двух огромных змей, гигантские змеи поддерживают стены храма Кецалькоатля в Теотиуакане, змея, изготовившаяся к прыжку, стережёт храм возле города Ченес в мексиканской провинции Кампече, в Цама-Тулуме, на западном побережье Юкатана, две змеи, взметнувшие головы вверх, хищно целятся на восход, а две змеи со склонёнными головами обретают покой после заката…

Чудовищный змей доминировал в культуре месоамериканцев (Месоамерикой, по аналогии с Месопотамией, профессор Киргофф называл особую культурно-географическую область, расположенную в доколумбовой Центральной Америке) со времён ольмекской цивилизации, древнейшей из известных на этой территории, то есть с середины второго тысячелетия до Рождества Христова (хотя многие учёные, и в частности майянист Майкл Ко, утверждают, что культура всех народов Месоамерики восходит к некой «культуре-родоначальнице», столь далеко отстоящей от наших дней, что археологам, вероятно, уже никогда не удастся обнаружить каких-либо материальных свидетельств её существования). Сходные образы, в том числе и довольно странные – змея с торчащей из пасти человеческой головой, – прослеживаются в культуре тольтеков, сапотеков и майя. Что уж говорить об ацтеках: помимо Кецалькоатля, Пернатого Змея, воспринятого от предшественников, они имели и своих змееподобных божеств – Чикомекоатль, что значит «Семь змей», и мать-землю Коатликуэ. Словом, змеиные мотивы безраздельно главенствовали в области мифологических и культурных понятий месоамериканцев, а между тем в представлении египтян вход в Дуат, равно как и ворота всех его двенадцати номов, охраняли именно огнедышащие змеи-демоны и змееподобные боги – в частности змееголовый Нехебкау, змей по имени Страж Пустыни, змей-хранитель пятых врат Тот, Чьё Око Опаляет и пятиглавый змей, именуемый Многоликим.

Далее в статье отдельно рассматривался образ Кецалькоатля. Для жителей Месоамерики Пернатый Змей являлся поистине универсальным божеством – он был владыкой ветра и хода времён, правил чудовищами и светом ночи, обновлял в деревьях и травах жизненные соки и наделял силой наркотические растения, повелевал водой и рябью на её поверхности. И что особенно интересно, Кецалькоатль являлся воплощением Венеры, сторожевой утренней звезды, чей одинокий свет на небосводе предупреждал о скором появлении неумолимого солнца. Между тем известно, что в традиции средневековой Европы утренняя Венера, последняя звезда, гаснущая на востоке, называлась Люцифером, в то время как вечерняя Венера, первая звезда, загоравшаяся на западе, носила имя Геспер. То есть по этой аналогии легко можно соотнести Пернатого Змея с князем тьмы. Кроме того, Кецалькоатль покровительствовал врачеванию, астрономии, архитектуре, обработке драгоценных камней и другим ремёслам, наукам и искусствам, то есть тем сферам знаний, которые, согласно книге Еноха, были открыты людям непосредственно падшими ангелами. Характерно также, что по ацтекским мифам роль создателя отводилась как раз не «доброму и справедливому» (к человеку) Пернатому Змею, а «коварному и безжалостному» Тескатлипоке, богу судьбы, чьё имя можно перевести как «Затуманенное Зеркало». При этом грозный Уицилопочтли, бог солнца и небесный покровитель народа ацтеков, в союзе со «злым» Тескатлипокой находился в непримиримой вражде с Кецалькоатлем, который неизменно стоял в пантеоне месоамериканцев с ними вровень. Более того, Пернатый Змей, в отличие от Уицилопочтли и его камарильи, не требовал человеческих жертвоприношений – те же всё время алкали вырванных из груди живых трепещущих сердец. То есть Кецалькоатль был богом человека, пришедшим в мир ради человека, чтобы во имя грядущего торжества человека над силами вселенной стать его помощником и заступником, в то время как бог солнца оказался неумолимым кровожадным деспотом, мучителем людей, питающимся их страхом, – добро и зло здесь просто поменялись местами. Воистину, это был перевёрнутый мир, мир антиподов, мир, поставленный с ног на голову, – загробный мир.

Североамериканские индейцы тоже почитали змею, как главнейшее божество, что свидетельствует о том, что и у них, и у месоамериканцев был один господин, но материалом, при помощи которого они славили своего кумира, была земля, а это не столь устойчивая перед вечностью субстанция, нежели ольмекский и ацтекский камень. И тем не менее свидетельства остались… Потомки первых переселенцев из Старого Света, продвигаясь в глубь новых земель, встретили в верховьях Миссисипи странные сооружения в виде гигантских насыпных скульптур, изображавших зверей, птиц и людей, но чаще всего – огромных, иногда многокилометровых змей. Наибольшее число этих земляных скульптур было найдено по берегам рек в штате Висконсин, встречались они также в Айове, Иллинойсе, Огайо и Джорджии.

Первые описания насыпных изваяний появились достаточно поздно – в XIX веке. В 1848 году часть этих описаний, а также некоторые сделанные с натуры рисунки вошли в одно из известнейших американских исследований по археологии – «Памятники древности в долине Миссисипи». Но широкая публика о наследии индейской цивилизации узнала лишь благодаря Уильяму Пиджену, археологу-любителю и собирателю индейского фольклора, подвизавшемуся на ниве торговли с местными племенами. Он оказался одним из последних европейцев, кому удалось увидеть земляные создания древних зодчих в их первозданном виде – с приходом на эти места колонистов многие изваяния были разрушены, а другие изменились до неузнаваемости. Вид циклопических сооружений поразил Пиджена, и он описал их в своей книге «Наследие Де-ку-да».

В настоящее время самое известное земляное изображение змеи имеет триста девяносто шесть метров в длину и находится в штате Огайо. Для туристов здесь оборудована специальная смотровая вышка, откуда желающие могут увидеть змею целиком – от кончика хвоста до разинутой пасти, пытающейся проглотить яйцо (солнце?). Пиджен встречал множество подобных скульптур, причём – куда более крупных размеров. Индейский шаман Де-ку-да рассказал ему, что в древние времена жрецы Змеи таким образом возносили хвалу всемогущему Небесному Змею.

Заключение статьи было весьма определённым: когда-то посланники Старого Света на алебардах и мушкетах принесли сияние солнца в Дуат, дав царству мёртвых, тому свету, имя Новый Свет, но издавна известно – завоевавший Вавилон сам становится Вавилоном, – змей, господин этих мест, поглотил завоевателей и изрыгнул обратно, уже как своих новых подданных. Теперь там опять зеркальный перевёртыш, там всё наоборот – в почёте больной и слабый, в центре внимания извращенец и урод, в норму возведены подлость, корыстолюбие и трусость, а сила, непреклонная воля, благородное сердце и самостоятельный ум запрещены и наказуемы. И сегодня мы видим, как загробный мир, чудовищный змей Апоп, идёт в атаку на мир живых, мир традиции и порядка, – в Египте Дуат обозначался иероглифом звезда в круге, уже на нашей памяти самолёты с этим иероглифом на фюзеляже бомбили Югославию, Афганистан, Ирак… Но Ра, конечно, победит, хоть это и не просто. Он всегда побеждает. Апоп падёт, и солнце традиции воссияет в Дуате.

Далее шло перечисление богов, помогающих Ра (читай – России) отбуздякать Апопа, с прозрачными намёками на соответствие каждого из них определённым субъектам политической карты.

«Интересно, – пришла мне в голову внезапная мысль, – уничтожив загробный мир, обеспечим ли мы себе жизнь вечную на этом свете?»

Подпись под статьёй стояла довольно странная: Витара Чёрная. Впрочем, в целом она соответствовала эзотерическому (в третьей степени упрощения) духу текста, пусть и припахивала дешёвой цыганщиной. Этот немудрёный псевдоним придумала для меня Оля – при других обстоятельствах я бы им нипочём не воспользовался, но тогда я остро чувствовал перед ней вину и, в принципе, был готов к куда большим унижениям. То, что эту статью, опубликованную на прошлой неделе в одной из питерских газет, перепечатал миллионнотиражный дайджест, выглядело симптоматично. Определённо Америка приобретала в обществе образ развенчанной преисподней. Ну… или что-то в этом роде.

4

Когда Белобокин, встряхивая мокрыми руками, вернулся в мастерскую после затянувшейся отлучки, рюмки были уже предупредительно наполнены.

– Понял, с кем водку пьёшь? – спросил Вова, увидев у меня газету.

– Понял, – ответил я. – Школа Фидия, Роден и Церетели кусают локти.

Дурацкая реплика пришлась хозяину по вкусу – по лицу его, как масло по сковороде, расплылась самодовольная улыбка.

– У меня, знаешь ли, планов громадьё, – признался Белобокин. – Думаю…

– А ты видел того, кто тебе с этим Нобелем помог? – встрял я, пока Вова не увильнул в сторону своих исполинских планов. – Ну, спонсора, который за тебя заявку подал и макет оплатил?

– Анфиску, что ли?

– Да нет, она же так – курьер. Я про главного – про того, кто тебя выбрал. Именно тебя.

– Нет, не видел. – Вова беспечно закурил папиросу.

– И не интересно было взглянуть? Он же тебя как бы отметил. Можно сказать, оценил и выделил.

– А что мне на него смотреть? Хотя… Может, его на персональную выставку в казематах Петропавловки крутануть?

– Ну, вдруг это какой-нибудь давний приятель. Поднялся и вот – помогает.

– Нет у меня таких приятелей, – обиделся Белобокин. – Он же душный, как жаба, – велел смету составить, и я перед ним, точно свинья зачуханная, за каждую графу товарными чеками отчитывался. А за что отчитаться не мог, то он мне в долг записывал, чтобы я из шведского гонорара вернул, если конкурс выиграю. Скупердон, твою мать.

Вове очень не хотелось расставаться с уже завоёванными, но ещё не полученными шведскими деньгами. Пусть даже с малой их частью.Что ж, Капитан, если только он был тем, за кого я его принимал, сделал всё, чтобы стать на себя непохожим. Тогда он был одно, а теперь – совсем другое. Воистину, человек не много знает про собственный труп.

Мысленно я пожелал Белобокину поскорее получить свои деньги. А то мало ли что. Ведь шведы тоже бурили свою сверхглубокую скважину Гравберг-4…

Внезапно я впал в задумчивость. Капитан – тот, прежний – не отпускал меня. Почему он выбрал такую смерть? Откуда этот небывалый диагноз – саркома сердца? Случаев этой болезни в мире – по пальцам перечесть. Зачем ему понадобилась эта утомительная жвачка? Почему он – раз – и не погас, как лампочка? Одни вопросы. Может, я выбрал неверный ракурс? Во вселенной Патрокла Огранщика, как в отдельно взятом небольшом раю, люди не рождаются и не умирают – они преображаются. Что это нам даёт? Похоже, ничего.

Последними людьми, навещавшими Курёхина в больнице, были философ-традиционалист, играющий в политику, то есть по примеру Маркса стремящийся переустроить мир, модный по той поре режиссёр авторского кино, священник и, так сказать, авторитет (не тут ли корни «старых криминальных связей», посредством которых было организовано заказное ограбление геолаборатории Кольской СГС?). А это что даёт? Тоже ничего. То есть только то, что кто-то из них, возможно, знает правду.

– Скажи, – спросил я Белобокина, выливая в рюмки последние капли водки, – ты слышал что-нибудь о книге Патрокла Огранщика?

Вова насупился, сурово посмотрел на меня, потом окинул взором печальные полупустые рюмки и как-то подозрительно задумался – тяжело, точно тянул баржу. Вслед за тем, не прерывая раздумий, он грузно оплыл на стуле, словно вываленное из миски тесто для люткиного лукового пирога. Клянусь, Белобокин думал сейчас о чём угодно, но только не о книге Патрокла Огранщика, в существовании которой я именно в этот миг отчего-то окончательно уверился. Он вообще забыл обо мне.

– Знаешь, – признался Вова, когда пауза сделалась невыносимой, – я дерьмо.

– Почему? – искренне удивился я.

– Потому что шлифовке поддаётся любой минерал – только дерьмо не поддаётся. – Ещё немного подумав, Белобокин поднял рюмку и добавил: – Я в мае одуванчики мариную. Они на каперсы похожи. Закусывать одуванчиками – песня. А я, как ты знаешь, водку люблю – она холестериновые бляшки стирает. – Вова поднял на меня мутнеющие глаза. – Ты вот что, ты ко мне в мае приходи, как одуванчик пойдёт…

Мне показалось, что передо мной открылась огромная, бессмысленная пропасть, бездна, набитая густой тьмой, куда, если сорвёшься, будешь падать годами – ни зависающего прыжка, ни захватывающего полёта, одно ужасающее падение. Жуткое чувство.

Между тем взгляд Вовы помутился окончательно, стал неподвижен и тускл – похоже, меняя в аквариуме воду, он попутно наскрёб-таки по сусекам горсть грибов. Склонив набок голову, Белобокин встал из-за стола и принялся кружить по мастерской в каком-то сложном по ритму, ломаном, самозабвенном танце. Предметы разлетались от него в разные стороны, как потревоженные кузнечики, как поднятые спаниелем куропатки, – подумав, я не стал их ловить.

Глава девятая

ПЕРВЫЙ ЖУК

1

Мы так устроены, что принимаем всерьёз только собственные переживания – всё остальное можно отложить, потому что всё остальное может подождать. Мы мелочны и однообразны: какие-то семейные разборки, склоки, вечные выяснения отношений… Все эти стишки, все эти песенки: «У него гранитный камушек в груди…» – только это нас в действительности и забирает. Мы не только больше не живём во всей полноте миром и Богом, мы даже разговоры / пересуды о мире и Боге отдали на откуп каким-то специалистам по этим, как нам теперь кажется, очень специальным вопросам. И дело не в том, что за пределами наших заморочек мы ничего не можем понять, дело в том, что другое нам просто не нужно. Мы ничтожны, и заботит нас ерунда: любит – не любит, обманет – не обманет, стыдно – не стыдно, плохой – хороший. Прислушаешься – вокруг на языке у всех одна глупость. Но нам это нравится. Нам нравится бродить, испуская крошечные пузырьки чувств, в собственном соку, а всё остальное, всё, что вовне, рассматривать как декорацию. Мир вокруг – декорация! Вот уж воистину общество зрелищ.

Примерно с таким направлением мыслей я жил последние несколько дней, потому что соображения о том, что хотел Капитан от Оли, когда писал ей свои писульки, что он пишет ей сейчас и что она ему отвечает, выжгли в моём сознании довольно широкую болевую дорожку. Если он хотел лютку соблазнить, то почему воспользовался электропочтой, а не телефоном, где можно подключить к делу обаяние устной речи, которого Капитану было не занимать? И почему писал так редко? Я недоумевал. Я был уныл и растерян. Я копался в домыслах, как навозник в лепёшке, и изнемог. Кругом из всех щелей пёрла весна, просыпа?лась и тянулась на свет изысканная шелковистая зелень, шелестели и наливались соком дриады… а я? Где моя свежесть чувств? Где? Где мои весенние соки? Кто их выпил? Кто отменил круговорот меня в природе? Словом, налицо был эмоциональный кризис. Этому следовало положить конец. Тем более что весна закончилась, незаметно наступил июнь и на следующей неделе я собирался отмечать свой сорок третий день рождения. Решимость, с которой мне захотелось изменить свой кислый настрой, немного меня озадачила: прежде я считал, что действия, определяемые не смыслом, а протестом, – сугубый признак бушующей юности.

С другой стороны, если бы Оля с несвойственным ей рвением не погрузилась в диссертацию (признаться, я уже стал забывать, что она – молодой учёный – металлогенист), вряд ли бы мне пришло в голову отправиться в Псков на поиски свидетельств существования ложи вольных камней. Да, самозабвенное служение частной геологической дисциплине было не в характере лютки – сколько я её помнил (год и два месяца), она всегда размеренно и неторопливо грызла древо познания, точно личинка дровосека, исподволь знающая срок, когда ей придёт пора окуклиться, созреть и, наконец, поразить мир явлением себя и своих бесподобных усов. Научная аскеза была ей просто не к лицу, да и как это можно – жертвовать милыми маленькими радостями жизни во имя торжества очередной, с каждым разом всё отчётливее мельчающей кабинетной истины? Но на неё словно зуд напал – неделю уже Оля не вылезала из институтских лабораторий и библиотек и в конце концов изнурила свою прелестную головку настолько, что в целях обеспечения полноценного восстановительного сна четвёртый день уже ночевала у матери.

Впрочем, по порядку.

Мы с Олей радостно отметили Пасху, которая, помимо своего основного содержания, приобрела для нас особое, добавочное значение – в прошлом году на Пасху мы счастливо нашлись, соединились, безупречно взаимовойдя друг другу в незримые пазы, и сделались аристофановским колобком, андрогином, единым целым (хотелось бы верить), то есть небесная любовь явила нам любовь земную, именно нас выбрав объектом благодати, и это чудо здорово меня пробило. Помню, утром в нашу вторую Пасху мне остро захотелось взять её в охапку и увезти в деревню, в какую-нибудь усадебку на берегу реки, где в бане живёт уж, под крыльцом – ёж, в сарае – лягушка, на печи – кошка, в валенке – мышка, а ночью, если вода не высока, в верши на запруде идут линь, лещ, голавль, плотва и окунь. Где ведро падает в колодец, захлёбывается и тонет. Где сияет солнце, плывут медленные облака, волнуются высокие травы и белый дождь бьёт в лицо и по коленям. Где нам с люткой будет так весело шагать по этим диким просторам. А всё остальное станет неважно. То есть неважны станут все пересуды о мире и Боге, потому что Он там растворён во всём. Там бы нам и прозябать до смерти. Но это так, буколики – плач асфальта о золотом веке.

Потом три дня мы ходили по гостям, обменивались крашенками, христосовались, пили вино, лопали рыхлые подсыхающие куличи, выслушивали бородатые остроты вроде «не яйца красят человека, а человек яйца» и думать не думали про текущие дела нашей странной подпольной борьбы (благо до праздников дела соблюдались в строгом порядке). А между тем янки бурили в Миннесоте как очумелые, спеша прогрызться к золотой начинке недр, и благодаря их ударному труду Америка, не ведая истинной причины, медленно, но верно, точно травящая сквозь игольную дырку резиновая лодка, сдувалась до заслуженной величины.

По случаю назревшего экономического кризиса Капитолий перекрыл китайским товарам путь на внутренний рынок Союза Американских Штатов, что, в свою очередь, вызвало кризис производства в Поднебесной, а заодно и политическую свару с сопутствующим дипломатическим шантажом, войной державных амбиций и целым ворохом сто первых китайских предупреждений. Тем временем по всему миру государственные и частные банки, оборотистые предприятия и просто имущие граждане срочно избавлялись от усыхающего доллара, отказавшись от него, как от резервной валюты. В Америку нежданно хлынула родная денежная масса, втрое превосходящая ту, что имела здесь внутреннее хождение ещё два-три месяца назад. Для Вашингтона и стран с ориентированной на него экономикой это была катастрофа – Америка проваливалась в собственный толчок. На восточном побережье в магазинах пропали тушёнка, крупы, соль и спички, а на западном в целях экономии энергоресурсов начались веерные отключения электричества, что привело к массовой порче продуктов в промышленных холодильниках, и были замечены перебои со спиртным. Наконец стало очевидно, что коллективный страх и неуверенность уже изрядно пропитали сознание американцев, сковав их волю иррациональным чувством бессилия. Духи преисподней одолевали эту землю – вселяясь в её жителей, одни лишали людей способности просыпаться в радости, другие смущали помыслы сомнением, третьи принуждали предавать и в предательстве видеть спасение.