Надо ли говорить, как я обрадовался?

Оля явно была удовлетворена моим видом, хотя сама, как эллинка по духу, подозреваю, сомневалась в эстетической безупречности своего выбора.

– Меня Увар привёз, – сказала она и махнула рукой. – Он там, за дверью ждёт.

– Так пусть заходит, – милостиво разрешил я.

За жука я был ей страшно благодарен, но ещё больше я был признателен Оле за то, что она ни словом не обмолвилась о Капе. Иначе бы со мной случилась ипохондрия. Ведь как ни крути, ожидающий нас с люткой один на двоих чудесный свет, обещанные нам покой и воля, зиждились на костях. Отныне, увы, мне предстояло нести это бремя до конца – нести без истерик, с обречённым достоинством, как верблюд носит свой горб, как ворон носит в себе целое кладбище.

Увар вошёл и барственно проследовал к моей постели. Интересно было проверить, сработает ли вновь моя провидческая оптика, не выдержавшая сияющей картинки нашей с люткой идиллии, или хрусталик помутнел серьёзно, навсегда? Чёрт побери! – мой новый дар ослеп, я потерял его, по сути, толком не успев к нему привыкнуть. Не говоря уже об извлечении возможных выгод. Я знал об Уваре только то, что знал – его грядущее и тёмные провалы прошлого были от меня надёжно скрыты. Что ж, теперь, по крайней мере, я представляю, как от счастья слепнут люди…

– Ну что, Америке кердык, – вместо приветствия сказал Увар.

Тут только до меня дошло, что, выйдя из больницы, мне вновь придётся заниматься коммерческой энтомологией – изготовлением жучиных рамок на продажу – и тем, возможно, уже довольствоваться до конца. Зарабатывать деньги суетой мне не хотелось. Я посмотрел на Олю.

– А «Танатос»? Контора пишет?

– Абарбарчук всех отправил в отпуск, – сказала лютка. – Возможно перепрофилирование. Он звонил с утра – хотел узнать, когда тебя удобно навестить.

– Да пусть приходит, когда хочет. – Я больше не видел в Капитане соперника. Напротив, я был полон раскаяния за свои прежние фантазии и заочно чувствовал себя перед ним немного виноватым.

Впрочем, я знал за собой это качество – стыдиться наперёд. И знал, что стыд этот пустой – люди, если они не законченные подлецы, более снисходительны друг к другу, чем самим им мнится. Как правило, мы стыдимся взаимно, чему приятно удивляемся при встрече. Так что, не будь Капитан трансцендентным, он тоже непременно испытывал бы лёгкий стыд. Стать, что ли, тоже запредельным? Оставить позади все уровни человеческого состояния и освободиться от свойственных им, этим состояниям, предрассудков и ограничений. Стать трансцендентным и свинячить без сердечного укора. Чего стыдиться-то – я же и впрямь почти что умер.

Увар рассказал историю о Белобокине – как тот ездил в Швецию за премией. После вручения Вова решил прогуляться по Стокгольму и пропустить рюмку-другую в местной забегаловке, забыв, что Стокгольм ныне – очаг европейского бандитизма. Очнулся он в пригороде, называемом Сундбюберг, в полицейском участке – с разбитым лицом, без документов и обратного билета. Хорошо, деньги Вове дали не наличными, а, с учётом захлестнувшей улицы европейских столиц преступности, перевели на специально заведённый по такому случаю счёт. Где он был, что делал и как очутился в Сундбюберге, Белобокин категорически не помнил. Эвакуировать Вову из Швеции пришлось через Российское посольство. По возвращении, удручённый обстоятельствами своего шведского вояжа, Белобокин в медицинских целях увлёкся поэзией и сейчас уже учит наизусть второй том Лермонтова, потому что прочитал в газете, будто зубрёж различной силлабо-тоники изрядно укрепляет память.

– А монумент? – спросил я. – Что с монументом?

– Будут ставить, – сказал Увар. – Уже расчистили площадку – возле ратуши, на набережной.

Немного поговорили о погоде (замечательная), о том, кто, как и какие ломал себе кости (многие ломали), о чудесах современной медицины (чёрт-те что творит), о перспективах Увара стать электрическим скатом (сомнительные). Оля рассказала, как ездила в Порхов, чтобы забрать вещи из разбитой «сузучки», переправленной эвакуатором на штрафную стоянку: все мои жуки, включая чёрную жужелицу-кориациуса, о которой, очнувшись, я вспомнил прежде всего, уцелели, спасшись на своих ватных матрасиках, а вот самой машине теперь путь один – на разборку, чтобы продаваться по винтикам.

Потом пришла медсестра Олеся и, сославшись на неизбежность процедур, попросила гостей удалиться. Надо сказать, что я и сам порядком подустал – острую боль глушила фармакология, но что поделаешь со слабостью? Оля снова меня поцеловала и сказала, что придёт завтра – она решила остаться на неделю в Пскове, а Увар взялся отвезти её в гостиницу.

Разделавшись с посетителями, Олеся измерила мне температуру и давление, скормила уже известную оранжевую и ещё неизвестную зелёную пилюли, ловко сменила повязку на голове, после чего с её помощью я впервые освоил «утку».

Эта возня вконец меня измотала. Поэтому я почти не почувствовал, как Олеся воткнула мне в вену иголку капельницы. Прежде чем уснуть, я взглянул в окно – в синем небе на тугом ветру трепетал воздушный змей, украшенный шаманскими лентами. Он был сделан в виде белой чайки с красным клювом и казался огромным – на нём, должно быть, можно было летать, как летают на своих воздушных змеях тибетские монахи.

3

– Не унывай, Евграф. То, что нас не убивает, делает нас сильнее.

Капитан умел удивить. На этот раз он удивил меня банальностью.

Он сидел на стуле возле моей постели, а я пытался сообразить – он уже был здесь, когда я проснулся, или же разбудил меня, входя? Этот момент – момент пробуждения – отчего-то напрочь ускользнул из моего сознания. Зато засела первая явившаяся мысль: «Ну почему?! Почему он не пришёл ко мне вчера, когда я мог узнать о нём всё при одном только взгляде?!» Действительно – если бы Капитан пришёл вчера, мне ни о чём не пришлось бы его спрашивать. А так я спросил:

– Зачем этот анархизм? Этот бунт – он во имя чего?

Вопрос, конечно, был сформулирован спросонья неловко и весьма туманно, но Капитан меня понял.

– Мир так устроен, что его, как мешок с крысами, надо время от времени встряхивать. Крыс нужно отвлекать или развлекать, иначе они сожрут друг друга. Белые сожрут чёрных, жёлтые – белых, рыжие – жёлтых, маленькие – больших, хромые – шепелявых. И потом, о каком анархизме речь? Если мы с нашими ценностями встанем в центре мира, мы сможем переписать его матрицу. Мы подготовим истинный миллениум – тысячелетнее царствие Христа.

– А какие у нас ценности? – Со сна я соображал довольно туго. Или это уже навсегда?

– Всё те же – вечные ценности русского мира. Мы будем смотреть на белый свет молодыми глазами и в сердце своём восклицать: «Акулина! друг мой, Акулина!», и это лишь поможет нам построить мощную державу, великую континентальную империю…

– Я знаю – Рим в снегу.

– Ну да, со столицей в Петербурге. Или возведём себе новую столицу – на таких топях, на которых может устоять только мечта. Ведь не один ты, но и я тоже потчевал бедой Америку и ремонтировал Россию. Кто, по-твоему, возродил и сделал актуальным понятие «внутренний враг»?

– Кто?

– Я. Как же ещё назвать людей, ненавидящих в России всё и даже само её имя, но прикрывающихся оговоркой, что ненавидят они лишь ту Россию, какая есть сейчас?

– Сявки драные.

– То-то и оно. А ведь такой была не только наша левая фронда, но и большинство наших записных либералов, кадровых демократов и прочих общечеловеков. Представь только, что грек, давший клятву верности своему полису, скажем Афинам или Спарте, живёт там за счёт персидских налогоплательщиков и открыто действует в интересах враждебной Персии. Долго бы такой заёбыш протянул? А наши грантососы годами вываливали на нас помои, глушили идеями зловредными и чуждыми стране, а во времена войны или осады вели дискуссии о том, что, может быть, разумнее, законнее, демократичнее и справедливее не трепыхаться, а, вскинув лапки, сдаться на милость немилосердного врага. – Капитан удовлетворённо улыбнулся. – Теперь их нет уже. – Хрюкнув в усы, он вернулся к делу: – Как ты понимаешь, речь не о единомыслии. Споры между поборниками великой России нередко полезны и продуктивны для страны, но те, кто хочет опрокинуть базовые ценности…

Набравшись сил, я перебил Капитана:

– Я понял о врагах. Рассказывай о ценностях.

– Как угодно, но без врагов нам нельзя – мы же империя. – Капитан обречённо развёл в стороны руки. – И потом – эти линии переплетены. Базовые ценности каждого общества, в нашем случае – русского мира, это его существо, самость, вне которых оно уже будет совсем другим обществом, пусть и расположенным в пределах той же географии. С этой крыши и взгляд на врага – тот, кто ненавидит ценности русского мира, по сути, ненавидит сам этот мир, даже если утверждает обратное. Набор базовых ценностей общества – это и есть его национальная идея. Без неё, как ни вертись, нельзя распознать внутреннего врага. То есть по чутью можно, но по логике…

– Ты ее тоже возродил и сделал актуальной?

– Логику?

– Нет, национальную идею.

– Ну да. – Капитан не заметил моей неуместной иронии. – Только – не возродил, а отразил, выразил. Национальную идею нельзя спустить сверху и нельзя привить снизу – она должна существовать и практически всегда уже существует в обществе в виде интуитивных предпочтений и неосознанных чаяний. В виде тех мыслей, которые приходят нам в голову, когда мы треплем за ухо любимую борзую. Проблема лишь в том, чтобы чётко эти мысли сформулировать. Заметь – великим политиком, истинным вождём становится не тот, кто навязывает подданным свою идеологию, а тот, кто безупречно улавливает и внятно выражает тот дух, который уже посетил державу и одухотворил её народ и который в силу этого устойчивее, неодолимее и эротичнее всего бренного и наносного.

– Эротичнее?

– Ну да – в смысле обаяния предъявленного соблазна. Так что мудрить здесь нечего – говорить следует не о том, что должно быть нашей национальной идеей, а лишь о том, что ею и без того является. Ну а с этим, в общем, всё ясно.

– И что, дальше по пунктам? – Внезапно меня стала раздражать впившаяся в вену игла капельницы, поэтому я, набравшись духу, выдернул её торчащими из гипса пальцами левой руки.

Капитан следил за моими действиями с интересом и одобрением.

– Можно и по пунктам, – согласился он.

Первый пункт был такой: Россия – империя, и она не может быть ничем иным, кроме империи. То есть Россия – такое государство, которое, помимо поддержания собственной жизнедеятельности, имеет ещё и добавочный смысл существования. Без этого добавочного смысла России нет и быть не может, поскольку иначе она превращается в обычное служебное государство, идея которого уже исчерпала себя, а его реальные воплощения – стоит взглянуть на Европу – вырождаются, рассыпаясь и обнажая гниль, на наших глазах. Этот добавочный смысл может состоять в стремлении к имперской экспансии, к собиранию земли, в символическом, но достижимом плане обозначенном как исторически неизбежный захват Царьграда и Босфора с Дарданеллами, либо в стремлении построить общественную жизнь на Христовых заповедях – не суть важно. Важно, чтобы этот добавочный смысл был.

– Это раз. – Капитан загнул на раскрытой руке мизинец.

– Неплохо. – Империя всегда была для меня эстетическим идеалом.

Далее Капитан изложил следующий пункт: Россия – великое государство, и она не может быть ничем другим, кроме великого государства. Что это значит? Это значит, что быть гражданами России, а не гражданами иной страны, пусть даже сытыми и свободными на все четыре стороны, есть для нас высшая ценность, и непреложной истиной при этом является Россия великая и могучая, а не убогая и жалкая. Причём величие её видится нам не только в силе, перед которой трепещет весь мир, но и в самой передовой науке, самом совершенном образовании, самом блистательном и чумовом искусстве, поскольку великая Россия – это не только мышцы, но центр цивилизации, источник вдохновения и воплощённая любовь Богородицы. Что из этого следует? Что каждый из нас сделал свой выбор и предпочтёт жить пусть лично в чём-то хуже, но именно в такой России, чем лично в чём-то лучше, но в России униженной и жалкой, а тем более – не в России. И никто из нас никогда не вскинет лапки перед врагом России, какие бы блага тот ни сулил.

– Это два. – Капитан загнул безымянный палец.

– Масик, я хочу эту плазменную панель! – Мне даже незачем было к себе прислушиваться – и так было ясно, что слова Капитана действуют лучше всех Олесиных пилюль. Я уже готов был выскочить из гипса.

Тем временем Капитан лечил меня дальше:

– Несмотря на то что в империи звание гражданина империи стоит выше национальности и вероисповедания, Россия – русское православное государство, и она не может быть ничем иным, кроме русского православного государства. Что это значит?

Я не знал, как ответить, поскольку всё ещё был крепко нездоров. Тогда Капитан объяснил. Он сказал, что образцы для подражания, как и вообще вся система наших ценностей, укоренены в истории и культуре русской нации и в православной вере, а стало быть, и положение их в России особое, как и положение русского языка, на котором мы умеем делать всё, включая чудеса, как Орфей на своей глотке. Таким образом, следование интересам русских и укрепление православной веры – а это суть одно – есть отдельная забота России, более важная по сравнению с соблюдением интересов других российских народов и религий, хотя, разумеется, для империи важны и они. Что касается не российских, иноверческих и инославных наций, то они не могут претендовать на наше исключительное внимание – интересы их должны учитываться лишь в ситуации конкретного международного торга. Это не означает дискриминацию инородцев и иноверцев – Лефорт, Трезини и Росси могли бы в этом поручиться, – но это значит, скажем, что Россия может и должна учреждать в качестве государственных именно русские национальные и православные праздники, а не иные. Те же, кого это задевает, могут просто их не праздновать.

– Это три. – Капитан загнул средний палец.

Голова под бинтами свирепо чесалась – кажется, именно так рубцуются раны. Что-то всё это мне напоминало. Историю Ильи Муромца и калик перехожих?

– Россия – общинное государство, – продолжал вещать Капитан, – рой, покрытый единой волей, а не шайка амбарных мышей, гребущих под себя и готовых разбежаться при первом шухере, и иным она быть не может. Это значит, что каждому из нас есть дело до всех остальных и судьба соотечественников нам не безразлична. Понятно, что не всякий единоплеменник для тебя как брат, но пусть будет как дальний родственник, помочь которому – стихийный, безотчётный долг. Именно поэтому в беде, в лихие времена мы способны личные интересы приносить в жертву общим. – Капитан загнул указательный палец. – Это четыре.

Остался последний, большой палец – кожа с его тыльной стороны, вся в сеточке морщин, казалась немного суховатой, а бледный полудиск у основания аккуратно подстриженного ногтя напоминал восход холодного светила. Я подумал: интересно, сохранились ли где-нибудь отпечатки пальцев Курёхина? Если сохранились, можно было бы сличить. Однако по внутреннему расслабленному молчанию, сопроводившему эту умозрительную идею, я понял, что для меня нынешнего результат подобной экспертизы совершенно неинтересен, поскольку мне давно и глубоко плевать на тайное родословие его личности, на чём я не раз себя уже ловил.

– И наконец, – большой палец Капитана вздрогнул, – Россия – свободное государство и иным быть уже не может.

Мне показалось, что это положение нуждается в обосновании. Впрочем, Капитан тут же его предоставил. Он сказал, что у нас есть права и свободы, которые мы никогда не согласимся отдать, ибо тогда это будем уже не мы. Речь не о законах или сиюминутной практике власти, подчас просто не осознающей собственную миссию, – наша свобода вполне может с ними не совпадать. Нам не слишком важно, будут ли губернаторы и другие высшие чиновники выборными или их назначат, но мы не позволим себе и не простим им отказа от принципа сугубой личной ответственности и забвения истины, что служат они не господину и должности, но самому служению. В этом месте Капитан ткнул указательным пальцем руки, которой не считал доблести национальной идеи, в потолок, после чего продолжил речь. Он сказал, что нам плевать также на то, кто владеет СМИ, но мы не желаем слышать оскорбления России ни от её врагов, ни от людей, просто не понимающих, что правда, сказанная без любви, это и есть ненависть, и мы не желаем смотреть на лоснящихся эстрадных идиотов, отсутствие мозгов сделавших для себя источником заработка. И, разумеется, мы никогда не откажемся от права свободно колесить по своей стране, которой тесно в её одиннадцати часовых поясах, и мы не откажемся от личной инициативы и частного предпринимательства, которое тоже есть наше неотъемлемое право, а не волевое решение правительства. И наконец, мы вольны любить и ненавидеть – любить и ненавидеть так, чтобы в горах сходили лавины, а воздух становился золотым от сгущённого в нём электричества.

– Это пять. – Капитан покачал в пространстве до конца сложенным кулаком.

Мне было хорошо и радостно, как будто в этот миг кто-то молился за меня, вымаливая мне покой. Молился, и молитва доходила… Я испытывал безадресную благодарность, и мне ужасно хотелось жить.

– Как скоро мы окажемся в этом русском раю?

– Серёдка уже такая, – сказал Капитан. – Дойдёт волна и до закоулков. Если ты согласен участвовать в этом проекте, – я был согласен и молча кивнул, – а по существу это всё тот же проект, всё тот же «Другой председатель», мы дело здорово ускорим. Через год мы не узнаем свою страну.

«Хорошо ли это – не узнать свою страну?» – подумал я, вспоминая хеттов на Десногорском водохранилище, пьющих водку под полуденным солнцем. Я колебался, но Капитан перебил работу моей неоформившейся мысли.

– Да, чуть не забыл – с днем рождения. – Он, как прежде Оля, вынул из кармана халата жука, упакованного на картоне в хрустящий целлофан.

Ничего иного ожидать от него и не следовало: Капитан вручил мне гигантского голиафа – того самого, про которого в «Курсе теоретической и прикладной энтомологии» Холодковского 1896 года издания сказано, что он величиной со снегиря. Это был самец с хорошо развитыми рогами на голове, весь матовый и бархатистый, с красно-бурыми, отороченными сверху светлой каймой надкрыльями и чёрной в белую полоску переднеспинкой. Родом голиаф был из Экваториальной Африки, где эти жуки летают бандами по тамошним чащобам, кормясь нектаром в кронах цветущих деревьев. Вниз, в нашу юдоль скорбей, они спускаются довольно редко, так что по большей части их выводят из куколок, которые находят в гниющих стволах. Я знал, что хорошо сохранившиеся экземпляры голиафов встречаются в коллекциях нечасто, так как поверхность их тела легко повреждается – светлые места сплошь и рядом поцарапаны, а тёмные и бархатистые из-за неосторожного обращения затёрты до блеска, – но этот был почти что девственно прекрасен. Когда я благодарил Капитана, у меня, кажется, навернулась на глазу слеза.

– Ты не думал, – сказал он, стойко вынеся мою признательность, – что сейчас у тебя есть отличный шанс ступить на путь Патрокла Огранщика? – Капитан неопределённым жестом обвёл больничную палату. – Ведь можно так устроить дело, будто ты, разбившись всмятку, умер.

Признаться, эта мысль мне в треснувшую голову не приходила.

– А как же Оля? – Вопрос сам собой вырвался из моей груди.

– Ты ждёшь от этого альянса чего-то, что с вами ещё не случалось? Я, помнится, говорил уже, что кофе и любовь должны быть горячими. Взгляни – твоя любовь тепла, как куча навоза на огороде, куда откладывают яйца змеи.

Я простил Капитану эту дерзость. Потому что он не знал, что между нами ещё не случалось, но в светлом будущем случится. А я знал. Сын. Между нами случится сын. Как минимум один сопливый обормот, ради которого мы ничего не пожалеем, которого воспитаем, как Гая Сцеволу, и для которого соорудим родину – ту самую Россию, Рим в снегу. Россию, которая будет такой, какой быть должна, и никакой другой. Кроме того, пусть и невольно, но это именно я убил Капу – встать сейчас на путь Огранщика значит трусливо бежать, малодушно спрятаться от этой безжалостной истины.

– Нет, – сказал я, – я останусь Евграфом Мальчиком. Я ещё не достиг вершины и поэтому хочу участвовать в проекте дальше. Я готов вместе с тобой переписывать матрицу мира.

Капитан смотрел на меня с лукавым сомнением.

– А как быть с жучиным питомником? Моё слово крепче гороха – представь смету, всё будет оплачено. – Он покачал головой, он колебался. – Ты хочешь участвовать в проекте дальше… Скажи на милость, как я запущу в тебе пружину деятельности? Ведь теперь ты уже не станешь меня ревновать.

– Я буду сам работать как бешеный. – Эти слова сказались искренне и с жаром. – И питомник тут не помеха – это вещи совместимые. Увидишь – меня уже не надо будет дразнить и погонять.

– Ну что же, – Капитан улыбнулся, перестав меня поддразнивать напускным сомнением, – процесс запущен. Нам остаётся лишь по случаю вносить поправки. Вливайся.

И мы ударили по рукам.

Однако какой-то червь сомнения точил мне печень. Что-то не позволяло в окружающем пространстве сгуститься блаженной безмятежности. Что? Это были не увечья и не нравственные муки. Что тогда? Я понял: Капитан практически добился своего, и если дальше – небеса, то он в любой миг сам может умереть, чтобы на стезе вольного камня начать шлифовать в себе новую грань. Не осиротеет ли тогда преображённый мир? Не упадёт ли своим непомерным грузом полностью на мои плечи, на моё поломанное тело? Не подомнёт ли? Не раздавит? Смогу ли выдержать?

Как ни странно, осознав тревогу, я тут же от неё избавился. Прояснившись, она рассосалась, растаяла, не оставив по себе следа. Я был – тревоги не было. Это меня приятно удивило: всё, я действительно больше не боялся испытаний и авантюр, я осознавал уже не разумом, а всем своим существом – они не более чем способ обрести достоинство. Я готов был действовать так, как будто в моих поступках есть смысл и цель. Я больше не колебался. Я прошёл испытание жертвой. Я чувствовал себя легко и свободно.

Что это значило? Незаметно для себя я превратился в запредельщика? К этому следовало привыкнуть.

То ли показалось, то ли действительно – мир вздрогнул. По всему его телу, по всем планам его бытия пробежала мгновенная судорога. Или это вздрогнуло лишь моё существо, в котором безвозвратно сместились какие-то фундаментальные пласты, напрочь изменив всю мою несовершенную структуру? Я посмотрел в окно. Небо было прозрачно-багряным, и по нему плыл змей – настоящий дракон, каких художникам и вышивальщикам Поднебесной запрещалось изображать безупречно, – ведь безупречное изображение вполне может ожить. Хотя бы в одном штрихе или одном стежке мастеру непременно следовало напутать. Но этот дракон ожил. Он грациозно распластался в небе, грозный, но не угрожающий, и, извиваясь, плыл по тверди, как по багряному шёлку, поднимая красивые, покатые, лоснящиеся волны.

Видение навело меня на забавную мысль: если ты знаешь, что драконов на свете нет, рано или поздно это знание сделает драконом тебя. Кажется, что-то подобное со мной и случилось.

Я улыбнулся.

Я смотрел на мир новыми глазами, и мир в моих глазах был прекрасен. В Ферганской долине зрели персики, внутри которых сидели косточки размером с кулак, в Красноярске на балконе губернаторского дворца ястреб рвал голубя, красиво окропляя кровью мрамор, а в Индонезии с дерева кеппел осыпались плоды – такие душистые, что пот человека, который их попробовал, приобретал запах фиалок.

ЭПИЛОГ

В больнице меня продержали два месяца. С учётом поломок в моём организме – не слишком долго.

В первую неделю Оля каждый день навещала моё скорбное пристанище. Мы нежничали и мило капризничали – часто женщины невольно переносят на больных свои материнские инстинкты, начинают с ними сюсюкать и в слове «хорошо» делать сразу три фонетические ошибки, заменяя «ха» на «ка», «эр» на «эл», а шипящую на свистящую, что здорово утомляет, но лютка знала меру, и её дочки-матери меня ничуть не тяготили. Потом дела с диссертацией потребовали присутствия Оли в СПб, и она стала появляться лишь по выходным, что тоже было к лучшему – в конце концов, мармеладом нашей безмятежности можно было и объесться. Выходило так, будто обстоятельства услужливо прогибались и сами складывались вокруг нас наилучшим образом – в этакую, что ли, угодную реальность.

Трижды приезжал Увар, причём один раз с Белобокиным, который, пыхнув в больничном туалете мастырку, десять минут читал нам наизусть из Тютчева. Было там, конечно, и про роковые минуты мира, и про застолье с всеблагими, и так это пришлось к месту, так тихо на душу легло, что… Словом, меня пробило. Чёрт возьми, я сделался слезлив, как Горький!

Несколько раз заходил Капитан – говорил какие-то таинственные вещи о Священном Граале и Алатырь-камне, под которым скрыта вся сила русской земли, о враге, который не дремлет, а попросту спит, о том, что жизнь – это способ нахождения формы для своих дарований во времени, и тут же, как запредельщик запредельщику, комментировал текущие мировые события. А события были что надо. Мощные события. Впрочем, они общеизвестны.

Ну, а потом доктор Сольницев сказал, что на Медовый Спас он меня выписывает. (Медовый Спас! Год назад, как раз в канун Медового Спаса, я влип в эту историю. И вот теперь лицо земли катастрофически переменилось. Тогда, год назад, возможно ли было поверить, что это случится?) Правда, псковский асклепий сразу предупредил, что мои медицинские документы он отправит в Петербург, где меня поставят на учёт в психо-неврологический диспансер, и в дальнейшем мне, возможно, придётся какое-то время походить в дневной стационар, чтобы тамошние врачи меня понаблюдали. Похоже, я невольно дал доктору повод усомниться в своей психической состоятельности. Спасибо, что не пальнул мне в затылок из какой-нибудь лучевой пушки.

Доставить меня домой, на Графский, где Оля уже готовила к моему возвращению луковый пирог и где ворона сидела на тополе в ряд с воронятами, вызвался Капитан – ключица и рёбра срослись, так что грудь мне распаковали, голова тоже была уже без повязок и швов, но нога оставалась загипсованной, а значит, трястись несколько часов до СПб поездом было бы для меня сущей пыткой.

Благодарно махнув на прощание рукой милосердной Олесе, с которой меня доверительно сблизила больничная «утка», я неуклюже погрузился в оливковую «тойоту» и сказал: «Поехали!»

В небе сияло августовское солнце. Дети, как поросята, искали на газоне каштаны. Дворняга обнюхивала фонарный столб.

Оказавшись на свободе, я остро ощутил потребность удостовериться, что мир и впрямь реален, что он составлен из вещества, а не из проделок памяти и чистой, на разрыв натянутой материи воображения. В голову не пришло ничего лучше, нежели попросить Капитана прежде, чем отправиться на трассу, заглянуть в берлогу духа, в средоточие вселенских перемен, в скромнейшее АОЗТ по одурачиванию и возмездию, короче – в «Лемминкяйнен».

Кособокий домишко стоял, разинув все свои окна.

На Анфисином лице при виде меня отразилась буря чувств, которую покрывало всё же, как покрывает бурю свод небес, нечеловеческое счастье; Василий, отложив молоток на усыпанный шляпками гвоздей брус (опять нашкодил высунувшийся из Василия дурак?), сдержанно, но крепко пожал мне руку; Артём, не погнушавшийся спуститься из компьютерной кельи в прихожую / приёмную, предложил кружку укутанного пеной капуччино, а зеленоглазая Соня и вовсе отважилась поцеловать меня в выбритую по случаю выписки щёку. Милые, милые, как я рад был вновь их всех узреть!..

Василий помог мне подняться по лестнице, и, опираясь на костыли, я поскакал вслед за Капитаном в его логово. На каждом скачке мир подтверждал свою реальность. Мы были – я, Капитан, костыли, безбашенный трикстер «Лемминкяйнен» и даже незримая в этот момент Оля со своим луковым пирогом, – мы были, а Америки не было. Не было настолько, что память о ней, о самом её существовании, казалась досужей выдумкой. Её не было ни во снах, ни в яви, ни в абсолютном, ни в относительном смысле, ни в плане действительного, ни в сфере символического, ни фигурально выражаясь, ни буквально привирая – никак.

В кабинете Капитана на месте туркменских лягушек парили в зеленоватой воде аквариума среди декоративных скал и колышущихся нитей водорослей невиданные рыбки. Только теперь я смог их толком рассмотреть – бирюзово-золотистые, размером с детскую ладонь, все в мелкой искрящейся чешуе, с пылающими алыми плавниками и двумя горизонтальными перламутровыми полосами по узкой, как у флейты, тушке. Ни дать ни взять гений чистой красоты. Не хуже африканской бронзовки Dicronorrhina derbiana. Глаза рыбок были желты, морды вытянуты, костисты и угрюмы, рты то и дело разевались и захлопывались, гоня сквозь жабры насыщенную кислородом воду.

Что-то я уже думал по поводу затеи Капитана прежде, что-то думал…

– Тебе не кажется, – спросил я, вспомнив наконец о причине своего беспокойства, – что выводить породу певчих рыбок, это как раз и значит – покорять небеса?

– Наверное, ты прав, – с печальной улыбкой вздохнул Капитан – Есть вещи, которые не по зубам даже бивням, вроде нас. Может, пора всё к чёрту бросить?

Он подошёл к мерцающей грани аквариума, взял с полки баночку с мотылём и кинул щепотью разом встрепенувшимся тварям корм. В воде взвилась живая кутерьма. Блики переливчатого света заиграли на спинах и боках метущихся чертовок, чешуя их рассы?пала снопы цветных искр, ходуном заходили струны задумчивых водорослей. Не давая опуститься мотылю на дно, рыбки хватали выпяченными губами извивающиеся, медленно оседающие кровяные колбаски, рвали их друг у друга из пасти, закладывали резкие, крутые виражи и вновь устремлялись на добычу.

Подсветка была крайне удачной – радужное зрелище меня заворожило. Правда, длилось оно от силы секунд двадцать – до поры, пока не был пожран последний мотыль. Потом переполох утих, и водяная жизнь вновь сделалась неторопливой, мерной, настроенной на бестревожный лад.

Капитан ещё раз улыбнулся, щёлкнул ногтем по стеклу…

И тут рыбки запели.