О том, что местные магнаты спешно водили остатки активов своих компаний за рубеж, главным образом в Россию, можно было бы и не говорить, если б это в точности не отвечало прогнозам Капитана. Словом, перераспределение беды и блага шло полным ходом, отчего в народной русской жизни образовалось некоторое радостное оживление. Что касается окрепшей и ставшей уже бесспорной тенденции к национальному сплочению, то чего стоит одна заставка к телепредставлению «Русский передел», которое вёл по субботам круглолицый, плотный и напористый тип с благозвучной птичьей фамилией (помню, он был уже прежде ведущим каких-то программ и даже вызвал во мне симпатию отвагой нескольких суждений, но здесь он заблистал, как римская свечка) – на фоне мерцающих в клиповом режиме документальных кадров побед и ужасов отечественной истории всплывала огненная цитата:
...Если русские, вместо того чтобы есть друг друга,помогут друг другу, они станут господами мира.
Константин Леонтьев
(Между прочим, цитату из несуществующего письма Леонтьева по заданию Капитана сочинил я, в чём каюсь – получилось как-то плакатно, без нюансов. Проще было дать выдержку из подлинной застольной речи Сталина: «Русские – это основная национальность мира».) Да что говорить – у всех есть телевизор.
Собственно, я ничего не имел против американцев. Эти забавные толстяки, создавшие героические эпосы о Бэтмене и человеке-пауке, породившие архангелов, размахивающих мечами джедая, и апостолов, преломлённым биг-маком насыщающих стадионы, иногда вызывали во мне даже что-то вроде сочувствия, как гудящее осиное гнездо, под которым подвешена смертельная бутылка с разведённым вареньем. Но что делать – работа есть работа.
На остатках пасхального энтузиазма я написал ещё одно послание посвящённым от имени Дзетона Батолитуса, а Оля подготовила пакет очередных сенсационных новостей о глубинном золоте земли и сопутствующих этому делу геологических обстоятельствах. Помимо этого, вместе с Уваром мы сочинили и опубликовали статью о знаменитом мистике и духовидце XIX века А. Н. Афанасьеве, который под видом собрания русских народных сказок в действительности оставил нам свод закодированных пророчеств, образных иносказаний о грядущем – своего рода аналог катренов Нострадамуса. Для примера мы даже предъявили опыт интерпретации «Терема мухи». Надо признаться, наша герменевтика была пряма и безыскусна, как штык идущего в атаку гренадера: мужик с горшками олицетворял, конечно, Вседержителя, а потерянный большой кувшин – закатившуюся на край света Америку. Населил её, само собой, всемирный сброд: муха-шумиха, комар-пискун, из-за угла хмыстень, на воде балагта, на поле свертень, на поле краса, гам-гам да из-за куста хап. Промискуитет развели страшный – Содом и Гоморра. Весь мир под себя положить решили, но не тут-то было: пришёл медведь-лесной гнёт, сел на кувшин, и нету терема – только ливер в стороны брызнул. А медведь, как известно, в представлении просвещённого человечества – традиционный символ России. Договорились с Уваром, что после расшифровки «Репки» возьмёмся сразу за – почему не оторваться? – заветные сказки.
Одновременно шла текущая работа в «Танатосе»: просмотр и корректировка почты наших учёных подопечных, подготовка отвечающих моменту публикаций и прочая рутина, которая стала уже понемногу доставать, так как фантазия моя была близка к истощению, в результате чего основной корпус нестандартных ходов и сюжетов продуцировал теперь интеллект Капитана, а это было немного обидно. Очень скверно становится на душе, когда что-то не получается. Не то чтобы совсем, а не получается как следует. Выходит, я не дотягиваю, уступаю в сообразительности и выдержке тому, кто виделся мне в дурные дни коварным соперником. Нехорошо.
Кроме того, вокруг нас, участников проекта «Другой председатель», понемногу и впрямь, как накаркал в своей памятной проповеди Капитан, сгущалось что-то тревожное. Что-то по самой своей сути недоброе – не вполне материальное и потому плохо различимое. Но я подспудно чувствовал угрозу – слабым раствором опасности было пропитано всё окружающее пространство и даже сам воздух, которым, не имея иного выбора, нам приходилось дышать. В свете этого чувства, улавливающего общий фон тревоги, редкий феномен ноябрьской шаровой молнии вполне можно было расценивать как предупреждение. Хотя, конечно же, и так было понятно, что это не кара, а знак. Вообще складывалось впечатление, будто каждого участника проекта в отдельности вполне осмысленно отыскивали и накрывали, как лимонницу сачком, некие блуждающие зоны повышенного травматизма. И в этой западне пойманный начинал биться, трепыхать крылышками, калечиться и осыпать пыльцу. А потом сачок исчезал, милостиво растворялся – до морилки дело ни разу не дошло.
Так, полиглот, работавший в «Танатосе» по договору, на майских праздниках вставлял в своём дачном скворечнике стекло, рассёк руку и пошёл за йодом к соседу – закоренелому самогонщику. Тот забинтовал ему рану и налил врачующий стакан первача, который малопьющий полиглот с омерзением выпил, пролив неверной рукой изрядную долю на себя. А когда, решив закурить, он чиркнул на кухне соседа хозяйственной спичкой, отскочивший серный метеор спикировал ему на брюки, и полиглот вспыхнул, как проспиртованная ватка. Ничего страшного – отделался легким испугом и горелым пятном на штанах в причинном месте. Если бы не его исторические седины и смирный характер, можно было бы предположить, что нам явлено предостережение, иллюстрация возможного наказания сразу за три греха – пьянство, блуд и табакокурение.
На следующий день в доме бухгалтера «Танатоса» взбунтовались духи воды и, прорвав какую-то трубу, залили ей квартиру. Прибывшая аварийная бригада благополучно духов усмирила, но, когда хозяйка с тряпкой и тазом, пытаясь навести порядок, ползала по полу, на спину ей прыгнула кошка, спасавшаяся от потопа и ужасных водопроводчиков на шкафу. От неожиданности бухгалтер вскочила, поскользнулась и – хрясь! – закрытый перелом лучевой кости.
Сразу же после этого случилась история со Стёпой Разиным – он грыз за чаем тыквенный козинак и до основания расколол себе зуб о непонятно как туда попавшее базальтовое вкрапление. От боли он растерялся, потерял бдительность и угодил в руки какого-то костоправа, назвавшегося дежурным стоматологом (дело было ночью). Тот извлёк ему по частям расколотый зуб, нерадиво оставив / забыв в гнезде один корень. В результате началось воспаление, и Стёпа с перекошенной рожей очутился в больнице на отделении черепно-лицевой хирургии.
У Капы на глазу выскочил ячмень, но это, пожалуй, не в счёт.
Не знаю, что происходило в Пскове, но, когда в «Танатос» приехал гвоздобой Василий, чтобы подменить маявшегося в больнице Стёпу на ответственном посту электропочтового контроля, голова у него была забинтована, а под глазами лежали жёлтые тени.
С Олей, слава Богу, всё было в порядке.
Что касается меня, то травматизм коварно обрушился на мои любимые вещи. Ещё зимой из старых запасов (в июне мы с люткой неделю провели на базе отдыха под Гдовом, где мне удалось наловить порядком всяких колеоптер) я сделал рамку под названием «ВДВ. Псковская дивизия». Там были майские жуки с распущенными веером усами, золотистые и медные бронзовки, перевязанные восковики с пушистыми шмелиными переднеспинками и ефрейторского вида чёрные могильщики с красными булавами усиков. Они были расправлены, будто в застывшем полёте – с выпущенными крыльями и приподнятыми у всех, кроме бронзовок (эти летают, не разводя надкрылий), элитрами. Я эффектно построил их в парящий боевой порядок, а внизу рамки разместил трупы поверженных врагов: пустынных чернотелок, колорадских жуков, угрожающего вида закавказских рогачей и одну когда-то по неосторожности покалеченную мной эудицелу Смита. Получилось отличное наглядное пособие в деле военно-патриотического воспитания безбашенной поросли. Рамка явно удалась и очень мне нравилась, так что я даже не выставил её на продажу. И вот теперь она по прихоти какой-то шкодной нечисти сорвалась у меня со стены, разбилась, и доблестные псковские десантники перемешались в одно крошево с сокрушёнными недругами. Горе моё было безутешным. В довершение несчастий я поехал к Увару, который посадил на своей «Оде» аккумулятор, забыв выключить в запаркованной машине ближний свет, и, заводя подцепленную на «галстук» «Оду» с толкача, пропорол на трамвайных рельсах «сузучке» шину.
Однако всё перечисленное было ерундой по сравнению с основным содержанием уже упомянутого стойкого предчувствия угрозы. Осмысленное содержание этого ощущения сводилось к следующему: некая надмирная и чуждая человеку сила крайне недовольна тем, что, вызванная до срока, она вынуждена явиться во всей своей неприглядной красе, в то время как здесь её не любят и не очень-то хотят с ней договариваться. Поэтому она достанет не только тех, кто её явиться принудил, но и тех, кто последних на это дело науськал. Впрочем, разве бывает у ощущения осмысленное содержание? Как бы там ни было, иначе я сказать не умею.
Итак, дабы развеять хмарь пасмурного настроения перед грядущим сорокатрёхлетием, я решил отправиться в Псков, где наметил провести две встречи, цель которых была, пожалуй, довольно легкомысленной и сводилась к желанию прощупать ближний круг соседства Капитана. Хотел ли я найти там следы таинственных вольных камней, как нашёл их в мастерской Белобокина (нечаянная реплика про нешлифующееся дерьмо)? Хотел. Пусть это и выглядит безрассудно. Собственно, я всю жизнь занимался безрассудным делом, будь то погоня за летящим хрущом или сверление Америки, – с какой стати менять установку?
2
Земля, не забывая заветов скромности, надевала одежды благополучия: деревья жирно блестели свежей зеленью, на обочине цвели одуванчики, а в тени придорожной лесополосы там и сям белыми сполохами сияла отцветающая черёмуха. Остановившись за Жельцами, чтобы, по выражению Белобокина, «сменить в аквариуме воду», я увидел в кювете обычную для этих мест зернистую жужелицу, которая бежала по дну канавы, волоча за собой двух муравьёв, вцепившихся ей в заднюю ногу. Это был мой первый трофей в сезоне 2011 года (жучиные дела за хлопотами по наказанию Америки оказались порядком запущены), поэтому я поднял коричнево-зеленоватого, как старая бронза, и довольно крупного жука с земли, щелчком сбил с его лапки муравьёв и, полюбовавшись чеканными надкрыльями и шустрыми усами, сунул в пустую пластмассовую коробочку из-под фотоплёнки, которую всегда носил с собой.
К двум часам пополудни я уже был в Пскове – здесь вовсю кипела сирень, в СПб только-только расцветшая, и степенно несли свои белые свечи каштаны. Поскольку миссия моя носила негласный характер, я оставил машину метрах в ста от «Лемминкяйнена» и, стараясь не угодить под окна достославной конторы, петлёй прошёл к торцевой стене дома, где располагался вход в мастерские облакиста и гобеленщика.
На первом этаже за дверью раздавались странные скребуще-чавкающие звуки, природу которых определить на слух мне не удалось. Возможно, по этой причине я сразу отправился к деревянной лестнице, ведущей, как я понял, наверх, в хозяйство мастера художественных плетений.
После дневного освещения пролёт лестницы казался беспросветным – ни окон, ни лампочки здесь предусмотрено не было. Я попробовал подсветить путь экраном мобильника, но эффект получился обратный – яркое изумрудное пятнышко лишь сгустило окружающий сумрак. Глаз тем не менее вскоре пообвык, так что путь на второй этаж обошёлся без приключений, что в условиях повышенного травматического риска на нашей поляне выглядело ободряюще.
Дверь наверху – обычная деревянная дверь, покрытая в незапамятные времена коричневой половой краской, – была приотворена, из чего следовало, что, раз нужды запираться гобеленщик не видел, посторонние сюда ходили нечасто. В целом эта часть дома изнутри представляла собой разительный контраст с офисными палатами «Лемминкяйнена» и по существу куда больше / кореннее увязывалась с внешним обликом древнего строения. Здесь чувствовалось фундаментальное сродство, бесхитростное единство формы и нутра, убитое в гнездилище Капитана жидкими обоями и подвесными потолками.
Я постучал и, не дожидаясь ответа, заглянул за дверь.
Обычно в незнакомом помещении взгляд первым делом ищет человека и лишь потом оценивает интерьер. Здесь было не так. Посередине мастерской на ко?злах лежала огромная деревянная рама с натянутой ворсистой основой, в которой уже завелась и дала уверенные всходы чёрно-зелёно-серая шпалера. Под неё был подложен порядочный картон с эскизом, изображавшим неопределённого вида цветок. Вначале я заметил именно эту раму и только следом – хозяина, прислонившегося плечом к простенку между окнами и помешивающего что-то в керамической кружке звонкой ложечкой. Статичность позы, вероятно, и стала причиной того, что гобеленщик перешёл в объекты второго ряда.
Мастеру узелков на вид было лет двадцать пять–тридцать; он был худощав, хорошо сложен, небрежно, но, как заведено у художников, с претензией одет (старые зелёные джинсы, серая льняная косоворотка, стоптанные, мягкой кожи мокасины, расшитая бисером шапочка-таблетка) и прятал глаза за чёрными стёклами круглых очков. Последнее выглядело странно, если предположить, что здесь он работал. Впрочем, оригинальность метода / приёма для художников, бывает, стоит намного выше результата. Подчас они со всем цинизмом прямо так и заявляют: вот, гляди, какой кунштюк, любуйся моим приёмом – именно им, а не самим произведением.
– Бог в помощь, – сказал я как можно приветливей. – Простите за вторжение.
Гобеленщик не отреагировал – не отставил кружку, не предложил хлеб-соль, не отвесил земной поклон. То есть взгляд его, возможно, бессмысленно кружил, точно муха под лампочкой, или изучал изнанку век, или выражал что-то вполне конкретное, но за очками всё равно было не различить, что именно. Вид этих чёрных стекляшек напомнил мне не к месту погребальный плач: «Ты пошто, смерть, совьим глазам смотреть даёшь, а на сокольи глаза пятаки кладёшь?»
– Мне ваш сосед, – я указал на стену, за которой предположительно находились приёмная и кабинет Капитана, – о вас рассказывал. Вот я себе и позволил. Ищу, знаете ли, для квартиры гобелен.
Представиться потенциальным покупателем или заказчиком, подумалось мне, будет здесь наиболее удобным – почти наверняка окажешься желанным гостем. Художники ведь в этом смысле – в смысле внимания со стороны покупателей или заказчиков – по большей части люди не балованные. С другой стороны, а кем ещё назваться? Не сантехником же.
– Размер? – Тон хозяина был несколько брезгливым.
– Что? – не сразу понял я.
– Какой размер?
– Ах да… Примерно два на полтора. – Я демонстративно задумался и уточнил: – Два – по горизонтали.
– Хотите готовый или по эскизу?
– А что, вы впрок плетёте?
– Есть кое-что.
В мои планы не входил осмотр пыльных ковриков, поэтому я заявил:
– По эскизу. Там, знаете, должны быть жуки. Вы жуков изобразить сумеете?
– Каких жуков?
Кажется, мне удалось сбить его с толку.
– Спаривающихся – мне для спальни. Допустим, зернистых жужелиц. Вот, я вам образец принёс…
Я извлёк из кармана коробочку из-под фотоплёнки и двинулся к выпускнику училища барона Штиглица. Тот, в свою очередь, направился ко мне, оставив кружку с утихшей ложкой на подоконнике. Возле рамы с начатой шпалерой мы встретились, и хозяин, не снимая с гляделок свои чёртовы очки, посмотрел под крышку. Что он мог там увидеть?
– Это, так сказать, натура, – пояснил я. – Но, если нужно, я готов представить фотографии или рисунки. Скажем, «Жуки России» Якобсона. Разумеется, делать придётся крупнее…
– Бестия какая, – потеплевшим голосом сказал хозяин, и губы его вздрогнули в предвестии улыбки.
Я тут же понял, что был предубеждён против этого прекрасного человека.
– Вы так находите? Не правда ли, он чуден? Из его сородичей в старом Китае делали броши, подвески и другие украшения. Наравне с нефритом. Брали надкрылья, оправляли в золото или…
Гобеленщик не дал мне договорить:
– Зверюга! Существо…
Столь верный тон с ходу могла взять только духовно богатая личность.
– Лапками-то как сучит, тараканище.
– Тараканы относятся к отряду Blattoptera, – добродушно пояснил я, – а это карабус, он из жесткокрылых – Coleoptera. Они, конечно, из одного подкласса, но родня не близкая, так что не стоит путать.
– Тарака-а-анище, – нараспев повторил упрямый очкарик. – Он, значит, должен спариваться…
– Ну, как знаете. Только это всё равно что вас ткачом назвать. Или ещё хуже – пряхой. – Я был несколько разочарован.
– По мне, хоть горшком назовите, только в печь не сажайте. Ладно, хотите с тараканами, сделаем с тараканами. – Ткач закрыл крышку и сунул было коробочку с жуком в карман зелёных джинсов, но я решительно его остановил:
– Нет-нет, жука я заберу. А вам пришлю изображение по почте. Дайте мне ваш электронный адрес. Натура бегает – с картинкой вам удобней будет.
Пока хозяин рассеянно искал клочок бумаги и ручку, я думал, как бы поизящнее от ковриков и «тараканищ» переключить беседу на Капитана или на что-то, что могло бы вывести разговор к теме вольных камней.
Тут заиграл полифонический Хачатурян – разумеется, «Танец с саблями», – и ткач, засуетившись в поисках источника сигнала, порскнул в угол, где выкопал из валявшейся на стуле джинсовой куртки мобильник.
– Да, кисуля. Да. Нет. Я поработаю ещё немного. С черносливом? С луком? И с брусничным соусом? Ай умница. Нет-нет, не долго. Часа два. А что там у тебя за шум? Кто это говорит? Ты не одна? Кто у тебя?! Этот, блядь, бабуин! Этот, блядь, похотливый кролик! Опять! Я ведь предупреждал! Предупреждал?! А ты?! Какое радио?! Я что, батона-мать, не отличу… Ну да. Теперь, пожалуй, слышу. Поёт. Шевчук. Орёл. Согласен. Зубр. Чертяка. Бивень. Хорошо. Ну всё. Целую, мусик. Да. Туда, туда и вот туда. Да. Нет. Всё-всё, кисуля. Непременно. Жди.
«Вот реактивная натура, – подумал я. – С места в карьер – нулевая раскачка». Похоже, в душе гобеленщика жизнь оставила раны, которые ныли в любую погоду. Мне не хотелось бы иметь такие.
Я вновь задумался, как быть. То есть как лучше вывернуть на нужную мне тему. В конце концов, людям необходимо общение. У каждого на душе есть что-то такое, что он хотел бы высказать – людям нужно кому-то изливать душу. Некоторые с этой целью женятся (ревнивый гобеленщик вроде не из их числа), другие приглашают к себе гостей и принудительно одаривают их, угодивших в ловушку, сокровищами своего сердца, третьи нарочно ходят в парикмахерскую, чтобы поговорить с цирюльником. Я посмотрел на дикорастущую гриву хозяина – он тоже не из тех. Конечно, есть такие, кто пойманные впечатления и мысли сжигает в себе, точно мусор на свалке, но это счастливые люди – глаза их теплы, улыбки блаженны, а из ушей струится дым. Кроме того, в душе у них нет ран. Снова не тот случай.
На размышления, собственно, времени не было. Мне ничего не оставалось, как действовать по наитию.
Хозяин между тем отыскал лист бумаги и, написав на нём то, что требовалось, протянул мне. Я принял.
– Сосед ваш, Сергей Анатольевич, – я вновь указал на стену, за которой скрывался трикстер «Лемминкяйнен», – сказал мне, что вы носите тёмные очки, потому что один глаз оставляете дома, чтобы всегда быть в курсе, чем занимается ваша жена. Теперь я вижу – он ошибся.
Ткач замер, судорожно сглотнул и позеленел, как ящерица хамелеон.
– А что ещё сказал вам этот пидор?
– Почему пидор? – Право, я растерялся.
– Вы что, не видите, что он голубой?
– Нет, – признался я и схитрил: – Я дальтоник.
– Понятно. А у меня раздражение от дневного света. – Гобеленщик нашёл во мне товарища по несчастью. – Без очков – резь и глаза слезятся. Но я голубых за версту чую. Он ведь улыбается как?
Ткач показал как, но получилось непохоже.
– А ужимки?
Никаких преступных или даже просто подозрительных ужимок я за Капитаном не замечал, жесты его были совершенно лишены манерности и выглядели вполне естественно.
– А ручкой как делает?
Ткач презрительно изобразил рукой какое-то волнообразное движение, ничего мне не напомнившее.
– А какую он у себя в кабинете скотину держит?
Я вспомнил поющих туркменских лягушек – нелепый аргумент. Впечатление было такое, будто мы говорим о совершенно разных людях.
– И потом, – сурово сказал гобеленщик, – он кисулю однажды выхухолью назвал. Представляете?! Это ж только у пидора мокрожопого такое в голове про мусика родится!
Ну вот, всё встало на свои места. Больше делать здесь мне было нечего – в одной ложе (вольных камней) гобеленщику и Капитану уместиться бы никак не получилось. Хозяин здешний явно происходил из той породы уверенных в себе людей, которые, решив раз, что Пётр Иваныч (некий Пётр Иваныч) скряга, всякое проявление широты его души и щедрости сердца всё равно расценивали бы как уловку, призванную скрыть неприглядную истину. Такие уже к пятнадцати годам достигают тех знаний, которые и в зрелости составляют основное содержание их памяти, как правило, от природы не слишком крепкой и вместительной.
Тем не менее я задумался. Хотя и не по существу дела. Интересно, со стороны я выгляжу так же? Насколько моё отношение к людям определяется их отношением к Оле? Или, например, к жукам?
3
Пообещав ткачу для сочинения эскиза прислать картинки прытких жужелиц (чёрта с два!), я ретировался и, нестрашно оступившись впотьмах, спустился по лестнице вниз.
На этот раз за дверью облакиста было тихо. Я пожалел, что вначале не постучал именно сюда, поскольку сейчас меня уже терзало любопытство относительно природы давешних скребуще-чавкающих звуков: подумать только, теперь это может навсегда остаться тайной! Подобная мысль, как бы глупо она ни выглядела, вполне способна отравить иному человеку остаток дня. Например, мне. Допускать этого не следовало. Безрезультатный рейд по территории гобеленщика меня не образумил, и я, вполне сознавая нелепость своего поступка, ударил костяшками пальцев в видавшую виды дверь.
Здесь тоже было не заперто, что явствовало из хрипловатого ответа на мой предупредительный «тук-тук»:
– Открыто.
Я вошёл. И, войдя, сразу понял, что мучиться остаток дня не буду.
За порогом находилось что-то вроде небольшой прихожей, служившей вместилищем нехитрых бытовых удобств: слева здесь располагались электрическая плитка, на которой стоял ковшик с двумя варёными яйцами (варёными – потому что одно было треснувшим и выпустило завиток свернувшегося в кипятке белка), и раковина, а справа был отгорожен закуток с распахнутой фанерной дверью. В закутке под потолком горела лампочка, освещая своими жалкими сорока свечами белый, в ржавых потёках унитаз, пустую трёхлитровую банку и валяющийся рядом вантуз. Эта история была мне знакома.
Из мастерской в прихожую вышел облакист. Если бы я не знал, что он художник, то подумал бы, что передо мной старый рокер, врубающий с утра пораньше золотых времён «Led Zeppelin», «AC/DC», «Deep Purple» или «Nazareth» (последняя парочка напрочь разрушила миф о себе четвёртыми за последние десять лет гастролями в России – правы вольные камни: «умирать» надо на вершине, желательно молодым) и убеждённый, будто всё, что происходит на свете, это рок-н-ролл. Во всевозможных социально-бытовых аранжировках.
Выглядел облакист приблизительно на шестьдесят – этакий сухопарый моложавый старик, одетый в чёрное, с седой трёхдневной щетиной и сивой гривой, собранной на затылке в хвост. Лицо у него было слегка испитое, по-лошадиному вытянутое, но строгих линий, с большим джаггеровским ртом и резкими выразительными морщинами на лбу, у глаз и под крыльями костистого носа. Рукава чёрной рубашки были по-рабочему закатаны, словно небесных дел мастер недавно орудовал не бессмысленным в подобном деле вантузом, а по локоть запускал в унитаз бестрепетные руки.
– Засор? – кивнул я на освещённый закуток.
– Банку огурцов открыл, а они, видать, зимой помёрзли и сдохли. – Облакист смотрел прямым пристальным взглядом, который при этом не выглядел невежливым. – Мягкие стали, как тина. Я их туда и шваркнул. – Он описал рукой траекторию падения огурцов в фаянсовый зев тартара.
– Должны были пройти, – сказал я со знанием дела.
– Там листа было много смородинового. И укроп со стеблями. Домашний засол.
Ну что же, здешний обитатель оказался человеком сведущим в хозяйственных делах, странно только, что, дожив до своих лет, он не научился толком прочищать унитазы.
– Удалось протолкнуть? – поинтересовался я, зная, что не удалось, и скептически поднял с пола вантуз.
– Какое там… – Хозяин безнадёжно махнул рукой. – Крепко сидят. Упёрлись, стервецы, пупырышками.