Страница:
Но вдруг его глаза, зоркие, подобно орлиным, неподвижно остановились на скалистом берегу Тимогенова сада, и ему показалось, что какая-то черная точка отделилась от берега. Он стал смотреть пристальнее и скоро различил в этой точке судно и заметил его направление. Отойдя от берега, судно повернуло направо и шло навстречу его эмиолии. Кому оно могло принадлежать? Какое право оно имело плавать на этих водах?
Пират почувствовал нечто вроде ревности и вызвав наверх всех своих людей, приказал грести назад, но медленно: он не желал терять из вида замеченного им судна. Этим маневром он надеялся также не возбудить подозрений в навклере того судна и таким образом вернее осуществить задуманный им план. На высоте Эфеса он еще более замедлил ход своей эмиолии, полагая, что чужое судно пристанет тут к берегу; но так как оно, пройдя мимо эфесского порта, продолжало свой путь далее, по прежнему направлению, то Тимен, остановив работу весельников, приказал поднять паруса. Легкий ветерок едва вздувал парус, и эмиолия продвигалась вперед медленно; вслед за ним плыло незнакомое судно, навклер которого, как бы не довольствуясь медленностью хода, несмотря на поднятый парус, приказал еще грести, очевидно, желая нагнать барку пирата, но, подозревая, что встреча с ней может быть для него очень опасной. Тимен, наблюдая эти маневры, почувствовал в душе желание битвы и с радостью поджидал приближения неприятеля: битва могла бы хоть на время отвлечь его от тяжелых дум.
Матросы не отрывали глаз от своего капитана и следили за каждым его движением, за малейшим изменением в выражении его лица.
Наконец, они увидели его улыбающимся. Его улыбка в подобных случаях была обыкновенным предвестником битвы.
Между тем наступил вечер, и оба судна прошли уже Колофон и находились приблизительно на пол дороге между материком и островом Лесбосом, когда Тимен решительным голосом приказал повернуть эмиолию назад. Младшие из матросов, убрав паруса, как белки вскарабкались на самую верхушку мачты к укрепили на ней красное знамя. Около двадцати человек, хорошо вооруженных, приготовились к нападению, гребцы сильнее ударили веслами, а рулевой направил эмиолию на купеческое судно, которое ничего не подозревая, со свернутыми парусами и без помощи весел, спокойно продвигалось вперед.
Но при приближении эмиолии на купеческом судне раздался сильный крик, свидетельствовавший, что на нем догадались, что приходится иметь дело с пиратами. Поздно заметив опасность, они не упали, однако, духом; не желая отдаваться в руки пиратам, что означало быть зарезанными или проданными в рабство, они бросились к оружию и приготовились дорого заплатить за свою жизнь и за свою свободу.
Они стояли в ожидании.
Оба судна были уже одно возле другого; находившиеся на них, сохраняя молчание, потрясали мечами и кинжалами: каждый из них с нетерпением ожидал момента броситься на врага.
– На абордаж! – крикнул Тимен.
Исполняя этот приказ, рулевой проманеврировал эмиолией таким образом, что поставил ее бок о бок с купеческим судном.
Как только был выполнен этот маневр, пират, приказал весельникам сложить в судно весла, крикнул экипажу:
– Вперед!
Сжимая в руке длинный кинжал, Тимен первым вскочил на купеческое судно; за ним, как дикие звери, жаждущие крови, бросились его товарищи, между тем как весельники, с помощью канатов и крючьев стали прикреплять одно судно к другому.
В то самое мгновение, когда обе противные стороны готовы были начать кровопролитную борьбу, Тимен прокричал звонким голосом:
– Остановитесь! – и отступив шаг назад, он проговорил, протягивая свою правую руку стоявшему перед ним и ожидавшему его нападения навклеру:
– Мунаций Фауст!
Товарищи пирата тотчас же опустили оружие, а Мунаций Фауст, узнав его, подошел к нему и, пожимая ему руку, сказал спокойным голосом:
– Тимен!
Вслед за ним подошел к пирату и Эпикад, знавший давно страшного разбойника греческих морей.
– Друзья, – заметил при этом Луций Авдазий, – только что приготовлявшиеся резать друг друга!
По примеру своих капитанов и экипажи обоих судов тотчас же подружились между собой.
– Странно, Тимен, что ты нас предупредил: ведь мы отправлялись разыскивать тебя, – начал помпейский навклер. – Действительно, боги покровительствуют твоему предприятию, Луций Авдазий. Прикажи своим людям, Тимен, возвратиться на свое судно, а ты останься с нами; мы желаем поговорить с тобой об очень серьезном деле.
Тимен исполнил его просьбу и, вновь оборачиваясь к нему, спросил:
– Так мы отправимся теперь в Адрамиту?
– Да, я думаю, что это необходимо, – отвечал помпейский навклер.
В то время, как Тикэ и эмиолия продолжали рядом свой путь, Тимен, Мунаций Фауст, Деций Силан и Луций Авдазий, сидя в знакомой уже читателю диаэте, рассуждали о предприятии, заставившем Силана, Авдазия и Мунация отправиться в далекий путь, а именно в Реджио, для похищения дочери Августа.
Пират слушал, не выражая пока ни согласия, ни отказа: казалось, он измерял своим умом важность предприятия, в котором ему предлагали участвовать, и последствия своего участия; быть может, он изыскивал в эту минуту лучшие средства к достижению цели или, быть может, думал о том, как бы соединить с этим предприятием и то, об осуществлении чего он мечтал день и ночь.
– Ты сперва отправишься вместе с нами в гим, – сказал ему Авдазий, не принимая его молчания за отказ, – и там, вместе с нашими друзьями, мы обстоятельно обсудим все частности задуманного нами дела. Сколькими кораблями ты можешь располагать?
– Четырьмя, – отвечал Тимен, прерывая свое молчание. – Кроме этой есть у меня еще одна эмиолия и две акации, еще более быстрые и легкие;[165] в случае же нужды могу иметь несколько судов моих друзей.
Таким ответом он, очевидно, выражал свое согласие участвовать в рискованном деле.
– Нет, я думаю и твоих четырех будет достаточно. Мы только что видели твоих людей и они вселяют нам надежду на успех.
Мы не станем следить за дальнейшим разговором наших заговорщиков, обсуждавших частности своего предприятия, говоривших о провизии, оружии, о количестве людей и т. д.; заметим лишь, что Тимен показывал во всем такой ум и такую дальновидность, что не раз приводил в удивление Деция Силана и Луция Авдазия. Они представляли его себе обыкновенным разбойником, грубым и невежественным, а в действительности нашли в нем человека с изящными манерами, говорившего прекрасным языком и, что особенно их удивляло, не лишенного великодушия и благородства. Когда Луций Авдазий рассказывал о причине, приведшей его в дом адрамитского пирата, об обещании, данном им, Авдазием, младшей Юлии освободить ее мать, о преследованиях Ливии Августы, Тимен слушал его с глубоким вниманием и, очевидно, интересовался судьбой лиц, преследуемых императрицей, так что обращенный к нему вопрос, на каких условиях мог бы он содействовать освобождению старшей Юлии, едва не вывел его из себя.
– Но что это за человек? – спросил после этого самого себя еще более удивленный римский заговорщик.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Пират почувствовал нечто вроде ревности и вызвав наверх всех своих людей, приказал грести назад, но медленно: он не желал терять из вида замеченного им судна. Этим маневром он надеялся также не возбудить подозрений в навклере того судна и таким образом вернее осуществить задуманный им план. На высоте Эфеса он еще более замедлил ход своей эмиолии, полагая, что чужое судно пристанет тут к берегу; но так как оно, пройдя мимо эфесского порта, продолжало свой путь далее, по прежнему направлению, то Тимен, остановив работу весельников, приказал поднять паруса. Легкий ветерок едва вздувал парус, и эмиолия продвигалась вперед медленно; вслед за ним плыло незнакомое судно, навклер которого, как бы не довольствуясь медленностью хода, несмотря на поднятый парус, приказал еще грести, очевидно, желая нагнать барку пирата, но, подозревая, что встреча с ней может быть для него очень опасной. Тимен, наблюдая эти маневры, почувствовал в душе желание битвы и с радостью поджидал приближения неприятеля: битва могла бы хоть на время отвлечь его от тяжелых дум.
Матросы не отрывали глаз от своего капитана и следили за каждым его движением, за малейшим изменением в выражении его лица.
Наконец, они увидели его улыбающимся. Его улыбка в подобных случаях была обыкновенным предвестником битвы.
Между тем наступил вечер, и оба судна прошли уже Колофон и находились приблизительно на пол дороге между материком и островом Лесбосом, когда Тимен решительным голосом приказал повернуть эмиолию назад. Младшие из матросов, убрав паруса, как белки вскарабкались на самую верхушку мачты к укрепили на ней красное знамя. Около двадцати человек, хорошо вооруженных, приготовились к нападению, гребцы сильнее ударили веслами, а рулевой направил эмиолию на купеческое судно, которое ничего не подозревая, со свернутыми парусами и без помощи весел, спокойно продвигалось вперед.
Но при приближении эмиолии на купеческом судне раздался сильный крик, свидетельствовавший, что на нем догадались, что приходится иметь дело с пиратами. Поздно заметив опасность, они не упали, однако, духом; не желая отдаваться в руки пиратам, что означало быть зарезанными или проданными в рабство, они бросились к оружию и приготовились дорого заплатить за свою жизнь и за свою свободу.
Они стояли в ожидании.
Оба судна были уже одно возле другого; находившиеся на них, сохраняя молчание, потрясали мечами и кинжалами: каждый из них с нетерпением ожидал момента броситься на врага.
– На абордаж! – крикнул Тимен.
Исполняя этот приказ, рулевой проманеврировал эмиолией таким образом, что поставил ее бок о бок с купеческим судном.
Как только был выполнен этот маневр, пират, приказал весельникам сложить в судно весла, крикнул экипажу:
– Вперед!
Сжимая в руке длинный кинжал, Тимен первым вскочил на купеческое судно; за ним, как дикие звери, жаждущие крови, бросились его товарищи, между тем как весельники, с помощью канатов и крючьев стали прикреплять одно судно к другому.
В то самое мгновение, когда обе противные стороны готовы были начать кровопролитную борьбу, Тимен прокричал звонким голосом:
– Остановитесь! – и отступив шаг назад, он проговорил, протягивая свою правую руку стоявшему перед ним и ожидавшему его нападения навклеру:
– Мунаций Фауст!
Товарищи пирата тотчас же опустили оружие, а Мунаций Фауст, узнав его, подошел к нему и, пожимая ему руку, сказал спокойным голосом:
– Тимен!
Вслед за ним подошел к пирату и Эпикад, знавший давно страшного разбойника греческих морей.
– Друзья, – заметил при этом Луций Авдазий, – только что приготовлявшиеся резать друг друга!
По примеру своих капитанов и экипажи обоих судов тотчас же подружились между собой.
– Странно, Тимен, что ты нас предупредил: ведь мы отправлялись разыскивать тебя, – начал помпейский навклер. – Действительно, боги покровительствуют твоему предприятию, Луций Авдазий. Прикажи своим людям, Тимен, возвратиться на свое судно, а ты останься с нами; мы желаем поговорить с тобой об очень серьезном деле.
Тимен исполнил его просьбу и, вновь оборачиваясь к нему, спросил:
– Так мы отправимся теперь в Адрамиту?
– Да, я думаю, что это необходимо, – отвечал помпейский навклер.
В то время, как Тикэ и эмиолия продолжали рядом свой путь, Тимен, Мунаций Фауст, Деций Силан и Луций Авдазий, сидя в знакомой уже читателю диаэте, рассуждали о предприятии, заставившем Силана, Авдазия и Мунация отправиться в далекий путь, а именно в Реджио, для похищения дочери Августа.
Пират слушал, не выражая пока ни согласия, ни отказа: казалось, он измерял своим умом важность предприятия, в котором ему предлагали участвовать, и последствия своего участия; быть может, он изыскивал в эту минуту лучшие средства к достижению цели или, быть может, думал о том, как бы соединить с этим предприятием и то, об осуществлении чего он мечтал день и ночь.
– Ты сперва отправишься вместе с нами в гим, – сказал ему Авдазий, не принимая его молчания за отказ, – и там, вместе с нашими друзьями, мы обстоятельно обсудим все частности задуманного нами дела. Сколькими кораблями ты можешь располагать?
– Четырьмя, – отвечал Тимен, прерывая свое молчание. – Кроме этой есть у меня еще одна эмиолия и две акации, еще более быстрые и легкие;[165] в случае же нужды могу иметь несколько судов моих друзей.
Таким ответом он, очевидно, выражал свое согласие участвовать в рискованном деле.
– Нет, я думаю и твоих четырех будет достаточно. Мы только что видели твоих людей и они вселяют нам надежду на успех.
Мы не станем следить за дальнейшим разговором наших заговорщиков, обсуждавших частности своего предприятия, говоривших о провизии, оружии, о количестве людей и т. д.; заметим лишь, что Тимен показывал во всем такой ум и такую дальновидность, что не раз приводил в удивление Деция Силана и Луция Авдазия. Они представляли его себе обыкновенным разбойником, грубым и невежественным, а в действительности нашли в нем человека с изящными манерами, говорившего прекрасным языком и, что особенно их удивляло, не лишенного великодушия и благородства. Когда Луций Авдазий рассказывал о причине, приведшей его в дом адрамитского пирата, об обещании, данном им, Авдазием, младшей Юлии освободить ее мать, о преследованиях Ливии Августы, Тимен слушал его с глубоким вниманием и, очевидно, интересовался судьбой лиц, преследуемых императрицей, так что обращенный к нему вопрос, на каких условиях мог бы он содействовать освобождению старшей Юлии, едва не вывел его из себя.
– Но что это за человек? – спросил после этого самого себя еще более удивленный римский заговорщик.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Типам
Услышав, что предприятие, в котором его просят принять участие, сделает прежде всего необходимой поездку в Рим, суеверный Тимен подумал, что сами боги, тронутые печальным состоянием его души, предоставляют ему случай увидеть и, быть может, выкупить красавицу Фебе. Вследствие этого, не обращая никакого внимания на опасности, связанные с этим предприятием, он тотчас же согласился на предложение, сделанное ему Авдазием и Мунацием Фаустом.
Он привез своих новых дорогих гостей в Адрамиту, и дом пирата, бывший до того безлюдным и немым, подобно своему хозяину, неожиданно преобразился. Деятельно готовились все к далекому путешествию; работа кипела около судов: их конопатили, приготовляли к ним канаты и крючья, шили и чинили паруса; точили мечи и кинжалы; готовили запасы соленой рыбы, сухих фруктов, хорошего вина. Мрачное до того лицо пирата все чаще и чаще озарялось улыбкой, отчего веселее становилось и его домашним; вместе с тем Тимен был самым радушным хозяином по отношению к своим гостям.
На второй день по прибытии римских заговорщиков в дом пирата, последний решился спросить Мунация Фауста о причине, заставившей его быть в Милете.
Помпейский навклер, без дальних оговорок и с полной откровенностью, рассказал тогда Тимену о своей любви к Неволеи Тикэ, зародившейся в нем в то время, когда он вез эту девушку в Рим как невольницу, и о том, как он потерял ее и какой ценой может приобрести ее обратно. Мунаций Фауст передал пирату о Фебе все то, что слышал о ней из уст Неволеи; тут Тимен еще более убедился в сильной и искренней любви к нему несчастной девушки и ему стало невыносимо мучительно при мысли о том, как он заплатил ей за ее любовь.
Затем Мунаций сообщил Тимену, что причина, заставившая его прежде, чем плыть в Адрамину, завернуть в Милет, заключалась в том, чтобы узнать там, что случилось с отцом Неволеи, и если он умер, позаботиться об ее материальных интересах.
– Ну, что же, приятные ли известия везешь оттуда?
– Неприятные, Тимен: я нашел там могилу Тимагена. Старый отец Неволеи не мог пережить потери своей дочери: он рвал на себе волосы, протягивал в отчаянии свои руки к тебе, умоляя возвратить ему дочь, когда она была уже на твоем судне, уходившем от каменистого берега у его сада. Видя, что его мольбы напрасны, он замертво упал на землю…
Закрыв лицо свое руками, Тимен молча слушал рассказ Мунация Фауста, но в этом месте он прервал его следующими словами:
– Перестань, не продолжай далее: твои слова, римлянин, как огонь жгут меня; после похищения его дочери я скоро почувствовал тяжесть его проклятия.
– Но каким образом ты, обладая таким чувствительным сердцем и таким великодушием, мог отдаться грабежу и насилию и вносить повсюду отчаяние и убийство?
– О, Мунаций, – начал пират после некоторого молчания и тоном, полным такой грусти, что невольно возбуждал к себе сожаление, – благодари богов за то, что они сохранили тебя от тех несчастий, какие испытал я в своем детстве; эти несчастья заставили меня, еще юношей, отдаться той жизни, которая, как ты справедливо заметил, противна моим природным инстинктам и чувствам. Выслушай меня, и если ни ты, ни Неволея в ту минуту, когда ты будешь передавать ей мою печальную историю, не будете в состоянии изгнать из своей души ненависть ко мне, то, по крайней мере, ваше суждение обо мне станет менее строгим.
Моя родина – Эретрия, жители которой известны храбростью и ненавистью к чужеземным притеснителям. Еще со времен персидских войн они славятся своим мужеством. Когда Деций, неприятельский военачальник, вторгся к нам, он встретил слабое сопротивление в Цикладах; одна лишь Эретрия защищалась храбро целых шесть дней и несколько раз отбивала приступ персов; но на седьмой день она пала, вследствие измены двух наших граждан, и Дарий, заковав в цепи наших предков, разрушил город до основания.[166]
Я происхожу от Каридема, одного из самых храбрых и славных людей Эретрии, знаменитого стратега[167] и рос в семействе, отличавшемся своей любовью к отечеству, в то самое время, когда римские орлы распростерли свои сильные крылья над моей Грецией и все ее провинции подверглись ненасытному грабежу ваших проконсулов; многие из наших лишили себя тогда сами жизни, бросались в море, и между ними находился один из моих дедов. В то время вы не были сильны на море и мы могли с успехом сражаться на нем против нашего общего врага. Для нас не было бесчестьем такое существование, полное опасности и непрерывного столкновения с вашими кораблями, и всякий раз, как пираты возвращались домой, нагруженные римской добычей, они были приветствуемы нашими согражданами более восторженным образом, чем встречает народ римский своих триумфаторов.
Наступили дни, когда Матилена, после отчаянного сопротивления, была взята войсками под командой претора Терма, и ваш божественный Цезарь, отличившийся при этом и увенчанный лаврами, но оскорбленный оправданием Долабеллы, которого он обвинял в несправедливых поборах с граждан и в грабеже, пожелал удалиться на остров Родос, чтобы избавить себя от опасности, какой он подвергался со стороны ненавидевших его врагов. Это было зимой, и мой дед, Каридем, находясь в это время в море со своими быстрыми кораблями, увидел на высоте острова Фармакузы римскую бирему.[168] Будто зная, какой великий человек находится на ней, Каридем с необыкновенной быстротой и ловкостью окружил ее со всех сторон, и так как сопротивление было невозможно, то она и сдалась ему.
Мой дед тотчас узнал, что его добыча была хороша, хотя он и не умел оценить тогда всего ее достоинства. На биреме находился Юлий Цезарь в сопровождении одного медика и двух невольников. Целых сорок дней он был в плену у моего деда, не испытывая от нас никаких неприятностей, так как в нем мы уважали обвинителя самого страшного грабителя, каким был в Греции Корнелий Долабелла. Он сердился на нас за свой плен и, шутя говорил и грозил сторожившим его, что придет день, когда он их всех перевешает; никто, разумеется, не верил, чтобы эта угроза могла когда-либо сбыться, и он был выпущен на свободу моим дедом за пятьдесят талантов. Но, увы, не много прошло времени, как он исполнил высказанную им угрозу. Получив свободу, он немедленно собрал большой флот и начал преследовать нас, подавил нас числом своих матросов; большая часть наших была убита ими, остальные попали в плен и, по приказанию жестокого Цезаря, преданы смертной казни.[169]
Будучи ребенком, я не забывал и никогда не забуду той ужасной сцены отчаяния моей несчастнейшей бабки, которую много раз передавала мне моя мать, желая поддерживать во мне ненависть к нашим тиранам.
Вдоль нашего берега были поставлены кресты и на них распяли пиратов лицом к морю. В ту минуту, когда палачи исполняли варварский приказ, а собравшийся народ с тоской и трепетом смотрел на печальное зрелище, моя бедная бабка, также хорошего рода, вместе с моим отцом, Ефранором, юношей пятнадцати лет, подойдя в глубоком трауре к подножию креста, на котором висел головой вниз ее несчастный муж, мой дед, стали ласкать в последний раз его голову, воспламененную от неестественного положения, и, прикладывала к ней полотенце, смоченное в морской воде, и обливая слезами его лицо, говорила, удерживая рыданья:
– Каримед, прими последнее «прости» от своей жены, которая скоро придет к тебе в могилу, и умри, утешаясь тем, что на земле остается тот, кто отомстит за твои страдания и позор.
Тут она взяла за руку юношу Ефранора и, приблизив его к голове своего мужа, продолжала:
– Клянись, клянись, сын мой, отмстить за своего отца.
– Клянусь именами всех адских богов! – воскликнул отец мой, выйдя мгновенно из того оцепенелого coy стояния, в какое погрузило его невыносимое страдание, возбужденное в душе его ужасным зрелищем.
Проговорив эту клятву, он убежал от креста, чтобы не быть свидетелем последних страшных минут агонии своего отца, а моя бабка тут же заколола себя, желая быть погребенной вместе со своим мужем.
Ефранор недолго откладывал исполнение данной им клятвы и много лет был ужасом римских мореходцев на нижнем и верхнем морях, омывающих вашу Италию;[170] он собрал богатства, которые вполне вознаградили за грабеж, какому когда-то подверглось его семейство со стороны римлян, и убил более ста ваших эпибатов в отмщение за казнь Каридема.[171] Но ему казалось недостаточно продолжительной его собственная жизнь для выполнения данной им клятвы и для удовлетворения теней своего отца и матери, и он женился на Евриклее, великодушной дочери Тавра, и я был плодом этого благоразумного союза. Прежде, нежели молиться богам, я узнал историю своего семейства и еще дитятей лепетал клятву ненависти и кровавой мести притеснителям моего отечества.
Нужно ли мне рассказывать тебе, чужеземец, все эпизоды бурной жизни отца моего Ефранора? Достаточно знать тебе, что его постигла одинаковая участь с Каридемом: он погиб от римской руки, на том же морском берегу, у моего родного города Эретрии, и на таком же кресте. Я был тогда еще юношей, но зрелы и жестоки были мои намерения.
Как видишь, Мунаций, я унаследовал от моих родителей и предков лишь ненависть и месть, усиленные нищетой, так как все наше имущество было конфисковано. Ненавистны стали мне стены Эретрии, ненавистны и люди. Покинув мать, родных, друзей, словом – всех, я искал убежищ там, где живут дикие звери, более милосердные, чем люди, и жил подобно им, свободный от ярма, под которым находилась Фессалия, питаясь более жаждой мести, нежели хлебом. Едва я выучился владеть оружием, как сделался пиратом; с процентами платили мне тогда римляне за кровь и имущество моих родных; и когда я подумал о том, что предприятие, в котором ты предложил мне участвовать, должно ранить сердце Цезаря Августа, усыновленного Юлием Цезарем и сделавшегося его наследком, я обрадовался новым гекатомбам,[172] какие могу принести не умиротворенной еще душе моего отца.
Моя жизнь с самого детства насыщена была горечью, и я закрыл свои уши и сердце для любви и всех прочих чувств, за исключением мести.
– Но ведь, о, несчастный Тимен, – прервал его Мунаций Фауст, – ни Тимаген, ни Леосфен, ни их дочери не были из Рима или Италии, а из Милета, города твоего отечества, Греции.
– Это правда, но страсть к хищничеству и крови, сделалась моей второй природой; еще более, когда я увидел, что почти все части Греции отдались римским войскам почти без сопротивления, я стал смотреть на ее жителей, как на римлян. К Милету же еще со времени героя Мильтиада граждане Эретрии чувствовали глубокое отвращение за то, что его жители часто держали сторону персиян, а один из полководцев последних, Аристагор, родившийся также в Милете, нанес много вреда греческим городам.
– Ты был несправедлив, Тимен, к своей земле. Тебе ведь известно, что когда великий Помпеи был избран главным начальником войска с неограниченной властью на три года на море и на материке, на протяжении пятидесяти миль от берега, он собрал пятьсот кораблей с войском в сто двадцать тысяч человек и пять тысяч лошадей; можно ли было пограничным городам Греции сопротивляться такому войску?
– А знаешь ли ты, что сделали мы? Правда, мы ушли из Тирренского и Лабийского моря, но для того, чтобы, уйдя в Сицилию, защищаться там под прикрытием скал.
– И ты думаешь, что вы, пираты, могли бы сопротивляться этому великому полководцу?
– Разумеется, могли бы, если бы все пираты были подобны нам, и вместо того, чтобы склониться на ласковые слова и обещания, ушли бы в скалы Тавра и в неприступную Алайю.
– Но ведь и там он настиг вас и победил.
– Да, но это потому, что нас было мало.
– Как бы то ни было, к разорению и страданиям, причиненным войной, ты прибавил еще новые своими набегами, и Милет не столько жаловался прежде на Помпея, сколько теперь жалуется на тебя.
Тимен вздохнул глубоко и умолк; но, по прошествии нескольких минут, он первый прервал молчание.
– О, Мунаций, это правда, я знаю; и я теперь дорого плачу за сделанное мной зло милетским жителям, так как рана, которая причиняет моему сердцу невыносимое мучение, нанесена милетской девушкой Фебе, подругой твоей Тикэ. О, Мунаций, я впервые испытываю подобное чувство; для меня оно тоже, что рубашка Несса,[173] которую я не в силах снять с себя и которая сжигает и уничтожает меня. Я хотел затушить это пламя, сперва стараясь не видеться с Фебе, продав ее в рабство; но пламя страсти лишь усилилось, оно охватило все мое существо, и я напрасно стараюсь подавить в сердце любовь к Фебе, – да, я люблю ее, Мунаций, люблю до бешенства.
– В Риме ты вновь увидишься с ней; не сам ли ты сказал, что продал ее римскому купцу? Луций Авдазий, Деций Силан, а также Азиний Эпикад, прибывшие сюда со мной, помогут тебе отыскать ее: они знакомы со всеми известными мангонами столицы и посещают многие богатые семейства; Эпикад же очень близок к Торанию, главному торговцу невольниками. Поспешим же с отъездом.
– Но ты, – продолжал Тимен, – ничего не сказал мне о Леосфене.
– Он еще жив и молит богов о том, чтобы они возвратили ему его дочь.
– Я возьму его к себе по возвращении из Рима, но до тех пор сколько еще придется ему выстрадать!
– После смерти своего друга, отца моей Неволеи, он не покидал его дома и добросовестно управлял его имением. На правах жениха Неволеи я обратился к местному претору и с его разрешения обратил все имущество Тимагена в деньги, которые везу с собой в Италию, чтобы передать их своей невесте; сады же, лежащие у морского берега, и дом я оставил Леосфену, исполняя в данном случае волю доброй Неволеи. Вот почему, прежде нежели отправиться к тебе, в Дцрамиту, мы заходили в Милет и пробыли там несколько дней.
Дня два спустя после этого откровенного разговора между Мунацием Фаустом и Тименом, скрепившего их дружбу, все четыре судна пирата и купеческое судно Мунация были совершенно готовы сняться с якоря и отправиться в дальний путь, причем Мунаций успел нагрузить свое судно разным товаром, чтобы сделать свое плавание и на этот раз прибыльным и быть в состоянии, соединившись с Неволеей Тикэ, вести вместе с ней тихую и спокойную жизнь в своей Помпеи.
Собравшись в путь, Тимен отдал, было, уже последние приказания своим людям, оставшимся дома, когда перед ним явилась Филезия и, смотря ему прямо в глаза, с необыкновенной в ней смелостью спросила его:
Он привез своих новых дорогих гостей в Адрамиту, и дом пирата, бывший до того безлюдным и немым, подобно своему хозяину, неожиданно преобразился. Деятельно готовились все к далекому путешествию; работа кипела около судов: их конопатили, приготовляли к ним канаты и крючья, шили и чинили паруса; точили мечи и кинжалы; готовили запасы соленой рыбы, сухих фруктов, хорошего вина. Мрачное до того лицо пирата все чаще и чаще озарялось улыбкой, отчего веселее становилось и его домашним; вместе с тем Тимен был самым радушным хозяином по отношению к своим гостям.
На второй день по прибытии римских заговорщиков в дом пирата, последний решился спросить Мунация Фауста о причине, заставившей его быть в Милете.
Помпейский навклер, без дальних оговорок и с полной откровенностью, рассказал тогда Тимену о своей любви к Неволеи Тикэ, зародившейся в нем в то время, когда он вез эту девушку в Рим как невольницу, и о том, как он потерял ее и какой ценой может приобрести ее обратно. Мунаций Фауст передал пирату о Фебе все то, что слышал о ней из уст Неволеи; тут Тимен еще более убедился в сильной и искренней любви к нему несчастной девушки и ему стало невыносимо мучительно при мысли о том, как он заплатил ей за ее любовь.
Затем Мунаций сообщил Тимену, что причина, заставившая его прежде, чем плыть в Адрамину, завернуть в Милет, заключалась в том, чтобы узнать там, что случилось с отцом Неволеи, и если он умер, позаботиться об ее материальных интересах.
– Ну, что же, приятные ли известия везешь оттуда?
– Неприятные, Тимен: я нашел там могилу Тимагена. Старый отец Неволеи не мог пережить потери своей дочери: он рвал на себе волосы, протягивал в отчаянии свои руки к тебе, умоляя возвратить ему дочь, когда она была уже на твоем судне, уходившем от каменистого берега у его сада. Видя, что его мольбы напрасны, он замертво упал на землю…
Закрыв лицо свое руками, Тимен молча слушал рассказ Мунация Фауста, но в этом месте он прервал его следующими словами:
– Перестань, не продолжай далее: твои слова, римлянин, как огонь жгут меня; после похищения его дочери я скоро почувствовал тяжесть его проклятия.
– Но каким образом ты, обладая таким чувствительным сердцем и таким великодушием, мог отдаться грабежу и насилию и вносить повсюду отчаяние и убийство?
– О, Мунаций, – начал пират после некоторого молчания и тоном, полным такой грусти, что невольно возбуждал к себе сожаление, – благодари богов за то, что они сохранили тебя от тех несчастий, какие испытал я в своем детстве; эти несчастья заставили меня, еще юношей, отдаться той жизни, которая, как ты справедливо заметил, противна моим природным инстинктам и чувствам. Выслушай меня, и если ни ты, ни Неволея в ту минуту, когда ты будешь передавать ей мою печальную историю, не будете в состоянии изгнать из своей души ненависть ко мне, то, по крайней мере, ваше суждение обо мне станет менее строгим.
Моя родина – Эретрия, жители которой известны храбростью и ненавистью к чужеземным притеснителям. Еще со времен персидских войн они славятся своим мужеством. Когда Деций, неприятельский военачальник, вторгся к нам, он встретил слабое сопротивление в Цикладах; одна лишь Эретрия защищалась храбро целых шесть дней и несколько раз отбивала приступ персов; но на седьмой день она пала, вследствие измены двух наших граждан, и Дарий, заковав в цепи наших предков, разрушил город до основания.[166]
Я происхожу от Каридема, одного из самых храбрых и славных людей Эретрии, знаменитого стратега[167] и рос в семействе, отличавшемся своей любовью к отечеству, в то самое время, когда римские орлы распростерли свои сильные крылья над моей Грецией и все ее провинции подверглись ненасытному грабежу ваших проконсулов; многие из наших лишили себя тогда сами жизни, бросались в море, и между ними находился один из моих дедов. В то время вы не были сильны на море и мы могли с успехом сражаться на нем против нашего общего врага. Для нас не было бесчестьем такое существование, полное опасности и непрерывного столкновения с вашими кораблями, и всякий раз, как пираты возвращались домой, нагруженные римской добычей, они были приветствуемы нашими согражданами более восторженным образом, чем встречает народ римский своих триумфаторов.
Наступили дни, когда Матилена, после отчаянного сопротивления, была взята войсками под командой претора Терма, и ваш божественный Цезарь, отличившийся при этом и увенчанный лаврами, но оскорбленный оправданием Долабеллы, которого он обвинял в несправедливых поборах с граждан и в грабеже, пожелал удалиться на остров Родос, чтобы избавить себя от опасности, какой он подвергался со стороны ненавидевших его врагов. Это было зимой, и мой дед, Каридем, находясь в это время в море со своими быстрыми кораблями, увидел на высоте острова Фармакузы римскую бирему.[168] Будто зная, какой великий человек находится на ней, Каридем с необыкновенной быстротой и ловкостью окружил ее со всех сторон, и так как сопротивление было невозможно, то она и сдалась ему.
Мой дед тотчас узнал, что его добыча была хороша, хотя он и не умел оценить тогда всего ее достоинства. На биреме находился Юлий Цезарь в сопровождении одного медика и двух невольников. Целых сорок дней он был в плену у моего деда, не испытывая от нас никаких неприятностей, так как в нем мы уважали обвинителя самого страшного грабителя, каким был в Греции Корнелий Долабелла. Он сердился на нас за свой плен и, шутя говорил и грозил сторожившим его, что придет день, когда он их всех перевешает; никто, разумеется, не верил, чтобы эта угроза могла когда-либо сбыться, и он был выпущен на свободу моим дедом за пятьдесят талантов. Но, увы, не много прошло времени, как он исполнил высказанную им угрозу. Получив свободу, он немедленно собрал большой флот и начал преследовать нас, подавил нас числом своих матросов; большая часть наших была убита ими, остальные попали в плен и, по приказанию жестокого Цезаря, преданы смертной казни.[169]
Будучи ребенком, я не забывал и никогда не забуду той ужасной сцены отчаяния моей несчастнейшей бабки, которую много раз передавала мне моя мать, желая поддерживать во мне ненависть к нашим тиранам.
Вдоль нашего берега были поставлены кресты и на них распяли пиратов лицом к морю. В ту минуту, когда палачи исполняли варварский приказ, а собравшийся народ с тоской и трепетом смотрел на печальное зрелище, моя бедная бабка, также хорошего рода, вместе с моим отцом, Ефранором, юношей пятнадцати лет, подойдя в глубоком трауре к подножию креста, на котором висел головой вниз ее несчастный муж, мой дед, стали ласкать в последний раз его голову, воспламененную от неестественного положения, и, прикладывала к ней полотенце, смоченное в морской воде, и обливая слезами его лицо, говорила, удерживая рыданья:
– Каримед, прими последнее «прости» от своей жены, которая скоро придет к тебе в могилу, и умри, утешаясь тем, что на земле остается тот, кто отомстит за твои страдания и позор.
Тут она взяла за руку юношу Ефранора и, приблизив его к голове своего мужа, продолжала:
– Клянись, клянись, сын мой, отмстить за своего отца.
– Клянусь именами всех адских богов! – воскликнул отец мой, выйдя мгновенно из того оцепенелого coy стояния, в какое погрузило его невыносимое страдание, возбужденное в душе его ужасным зрелищем.
Проговорив эту клятву, он убежал от креста, чтобы не быть свидетелем последних страшных минут агонии своего отца, а моя бабка тут же заколола себя, желая быть погребенной вместе со своим мужем.
Ефранор недолго откладывал исполнение данной им клятвы и много лет был ужасом римских мореходцев на нижнем и верхнем морях, омывающих вашу Италию;[170] он собрал богатства, которые вполне вознаградили за грабеж, какому когда-то подверглось его семейство со стороны римлян, и убил более ста ваших эпибатов в отмщение за казнь Каридема.[171] Но ему казалось недостаточно продолжительной его собственная жизнь для выполнения данной им клятвы и для удовлетворения теней своего отца и матери, и он женился на Евриклее, великодушной дочери Тавра, и я был плодом этого благоразумного союза. Прежде, нежели молиться богам, я узнал историю своего семейства и еще дитятей лепетал клятву ненависти и кровавой мести притеснителям моего отечества.
Нужно ли мне рассказывать тебе, чужеземец, все эпизоды бурной жизни отца моего Ефранора? Достаточно знать тебе, что его постигла одинаковая участь с Каридемом: он погиб от римской руки, на том же морском берегу, у моего родного города Эретрии, и на таком же кресте. Я был тогда еще юношей, но зрелы и жестоки были мои намерения.
Как видишь, Мунаций, я унаследовал от моих родителей и предков лишь ненависть и месть, усиленные нищетой, так как все наше имущество было конфисковано. Ненавистны стали мне стены Эретрии, ненавистны и люди. Покинув мать, родных, друзей, словом – всех, я искал убежищ там, где живут дикие звери, более милосердные, чем люди, и жил подобно им, свободный от ярма, под которым находилась Фессалия, питаясь более жаждой мести, нежели хлебом. Едва я выучился владеть оружием, как сделался пиратом; с процентами платили мне тогда римляне за кровь и имущество моих родных; и когда я подумал о том, что предприятие, в котором ты предложил мне участвовать, должно ранить сердце Цезаря Августа, усыновленного Юлием Цезарем и сделавшегося его наследком, я обрадовался новым гекатомбам,[172] какие могу принести не умиротворенной еще душе моего отца.
Моя жизнь с самого детства насыщена была горечью, и я закрыл свои уши и сердце для любви и всех прочих чувств, за исключением мести.
– Но ведь, о, несчастный Тимен, – прервал его Мунаций Фауст, – ни Тимаген, ни Леосфен, ни их дочери не были из Рима или Италии, а из Милета, города твоего отечества, Греции.
– Это правда, но страсть к хищничеству и крови, сделалась моей второй природой; еще более, когда я увидел, что почти все части Греции отдались римским войскам почти без сопротивления, я стал смотреть на ее жителей, как на римлян. К Милету же еще со времени героя Мильтиада граждане Эретрии чувствовали глубокое отвращение за то, что его жители часто держали сторону персиян, а один из полководцев последних, Аристагор, родившийся также в Милете, нанес много вреда греческим городам.
– Ты был несправедлив, Тимен, к своей земле. Тебе ведь известно, что когда великий Помпеи был избран главным начальником войска с неограниченной властью на три года на море и на материке, на протяжении пятидесяти миль от берега, он собрал пятьсот кораблей с войском в сто двадцать тысяч человек и пять тысяч лошадей; можно ли было пограничным городам Греции сопротивляться такому войску?
– А знаешь ли ты, что сделали мы? Правда, мы ушли из Тирренского и Лабийского моря, но для того, чтобы, уйдя в Сицилию, защищаться там под прикрытием скал.
– И ты думаешь, что вы, пираты, могли бы сопротивляться этому великому полководцу?
– Разумеется, могли бы, если бы все пираты были подобны нам, и вместо того, чтобы склониться на ласковые слова и обещания, ушли бы в скалы Тавра и в неприступную Алайю.
– Но ведь и там он настиг вас и победил.
– Да, но это потому, что нас было мало.
– Как бы то ни было, к разорению и страданиям, причиненным войной, ты прибавил еще новые своими набегами, и Милет не столько жаловался прежде на Помпея, сколько теперь жалуется на тебя.
Тимен вздохнул глубоко и умолк; но, по прошествии нескольких минут, он первый прервал молчание.
– О, Мунаций, это правда, я знаю; и я теперь дорого плачу за сделанное мной зло милетским жителям, так как рана, которая причиняет моему сердцу невыносимое мучение, нанесена милетской девушкой Фебе, подругой твоей Тикэ. О, Мунаций, я впервые испытываю подобное чувство; для меня оно тоже, что рубашка Несса,[173] которую я не в силах снять с себя и которая сжигает и уничтожает меня. Я хотел затушить это пламя, сперва стараясь не видеться с Фебе, продав ее в рабство; но пламя страсти лишь усилилось, оно охватило все мое существо, и я напрасно стараюсь подавить в сердце любовь к Фебе, – да, я люблю ее, Мунаций, люблю до бешенства.
– В Риме ты вновь увидишься с ней; не сам ли ты сказал, что продал ее римскому купцу? Луций Авдазий, Деций Силан, а также Азиний Эпикад, прибывшие сюда со мной, помогут тебе отыскать ее: они знакомы со всеми известными мангонами столицы и посещают многие богатые семейства; Эпикад же очень близок к Торанию, главному торговцу невольниками. Поспешим же с отъездом.
– Но ты, – продолжал Тимен, – ничего не сказал мне о Леосфене.
– Он еще жив и молит богов о том, чтобы они возвратили ему его дочь.
– Я возьму его к себе по возвращении из Рима, но до тех пор сколько еще придется ему выстрадать!
– После смерти своего друга, отца моей Неволеи, он не покидал его дома и добросовестно управлял его имением. На правах жениха Неволеи я обратился к местному претору и с его разрешения обратил все имущество Тимагена в деньги, которые везу с собой в Италию, чтобы передать их своей невесте; сады же, лежащие у морского берега, и дом я оставил Леосфену, исполняя в данном случае волю доброй Неволеи. Вот почему, прежде нежели отправиться к тебе, в Дцрамиту, мы заходили в Милет и пробыли там несколько дней.
Дня два спустя после этого откровенного разговора между Мунацием Фаустом и Тименом, скрепившего их дружбу, все четыре судна пирата и купеческое судно Мунация были совершенно готовы сняться с якоря и отправиться в дальний путь, причем Мунаций успел нагрузить свое судно разным товаром, чтобы сделать свое плавание и на этот раз прибыльным и быть в состоянии, соединившись с Неволеей Тикэ, вести вместе с ней тихую и спокойную жизнь в своей Помпеи.
Собравшись в путь, Тимен отдал, было, уже последние приказания своим людям, оставшимся дома, когда перед ним явилась Филезия и, смотря ему прямо в глаза, с необыкновенной в ней смелостью спросила его: