Страница:
Нет сомнения в том, что всю ночь Юлия и Фебе не смыкали глаз. Первая припоминала, вероятно, все события дня и, чувствуя себя накануне исполнения заговора, думала лишь о препятствиях к успеху и о том, что в случае неудачи ее положение еще более ухудшится. Препятствия под влиянием ночной темноты принимали в ее воображении гигантские размеры, и она, изыскивая средства побороть их, не могла успокоиться на своей постели, ежеминутно переворачиваясь с боку на бок,
Совершенно другого рода заботы и мысли занимали Фебе. Опасения и опасности уменьшались в ее уме при воспоминании о бесстрашном Тимене, которого она никогда не переставала любить, даже и тогда, когда душа ее возмущалась той жестокостью, с какой он поступил с ней после того, как клялся ей в любви. Еще более: его измена, бесчестный и гнусный торг, предметом которого он сделал ее, были для нее поводом к усилению страсти. Кто объяснит загадочный сфинкс, каким представляется нам женское сердце? Кто перескажет тысячи причин, какие влюбленная женщина – а Фебе была страстно влюблена в пирата – умеет находить для извинения и даже для оправдания не только странного, но и жестокого поступка с ней ее возлюбленного? После этого понятно, что когда Фебе увидела Тимена готовым на решительную и отчаянную борьбу, чтобы вырвать ее из рабства и сделать ее навсегда своей, – да, сделать ее своей, так как он сам назвал ее сладким именем невесты, – то она безгранично радовалась тому, что сохранила к нему любовь, и приветствовала завтрашний день, как самый лучший, самый счастливый в своей жизни.
Во время этих светлых и золотых мечтаний своего сердца Фебе вспомнила и о бедной Тикэ, оставшейся в Риме в семействе Августа; но эти воспоминания не были сильны и мучительны.
«Раз сделаюсь я женой Тимена, – говорила самой себе молодая девушка, – я стану побуждать его освободить и мою подругу». И это была добрая мысль: возвращение любимой ею Неволеи Тикэ свободы, которую та потеряла по ее же вине, сделала бы Фебе веселой, счастливой. Затем воспоминания о подруге стали умаляться и рассеялись, как легкий дым в воздушном пространстве, уступив место более эгоистическим фантазиям; и когда вновь слышался голос Тикэ, напоминавший ей о ее долге, она старалась отогнать его, успокаивая себя более спокойными рассуждениями. «Да, наконец, – так рассуждала Фебе, – не имеет ли Неволен своего Мунация Фауста, любовь которого к ней никогда не изменялась? Не имеет ли она обещания свободы от самой внучки Августа?» О! Когда чувствуешь себя счастливым, тогда так легко рассуждать о несчастье других, и Фебе успокаивала себя надеждой, что и для ее Неволеи скоро окончатся всякие заботы и страдания. Убаюкиваемая такими розовыми мечтами и такими сладкими надеждами, она незаметным образом отдалась объятиям Морфея.
На другой день, рано утром, Фебе встала живой, веселой и красивее обыкновенного; Юлия также, против обыкновения, проснулась рано и щелкнула пальцами, призывая к себе молодую девушку.
Когда Фебе вошла к Юлии в спальню, та была уже на ногах.
– Фебе, – сказала Юлия, – поспешим туалетом, а ты возьми из шкафа одно из моих платьев, какое тебе лучше к лицу.
– Я?..– спросила невольница с искренним удивлением.
– Да, ты; разве мы не должны идти сегодня к претору? Твой Тимен желает видеть тебя свободной, и я предупреждаю лишь несколькими днями его и твое желание; я хочу, чтобы обряд был совершен торжественно и без проволочки, теперь же. Если предприятие заговорщиков сегодня не будет иметь успеха, от чего да избавят нас боги, то это тебе сильно повредит, как невольнице, и тебе опасно оставаться ею.
При этих словах Фебе упала к ногам своей госпожи; она не умела выразить красноречивее этого свою благодарность.
Здесь не место распространяться о древнем рабстве, о чем, между прочим, я имел уже случай говорить подробно;[210] лучше будет, если я познакомлю читателя с той формой, какая соблюдалась в древнем Риме при даровании свободы невольнику или невольнице и какая была исполнена и по отношению к Фебе; упомяну, разве, сперва в нескольких словах о всех тех случаях, при которых невольник освобождался от своего ужасного положения.
Закон возвращал свободу невольнику, указавшему на убийцу своего господина, на грабителя, фальшивомонетчика и на дезертира. Женщина становилась свободной, если подвергалась опасности быть изнасилованной своим господином. Главным образом невольник мог требовать свободы и в тбм случае, если его господин не пользовался своим правом над ним в течение известного срока. Но самым обыкновенным было отпущение на свободу невольника самим господином, – manumissio, – для чего существовало три формы: vindicta, censu, testamento. Первая выражалась притворным заявлением невольника перед претором прав на свободу, а господин тут же отказывался поддерживать свои права, вследствие чего претор распоряжался утверждением акта об освобождении невольника; две другие формы состояли в объявлении невольника свободным после уплаты ценза или по духовному завещанию.
В эпоху настоящего моего рассказа закон Aelia Senita[211] создал полу-свободу, которой пользовался бывший невольник без совершения установленных законом форм для освобождения, или пользовался ею тогда, когда претерпел клеймение и тюремное заключение; такие полуневольники назывались dedititii.
Упомянутый закон и еще другой, носивший название Fusia Caninia и изданный четыре года спустя, созданы по желанию Августа с той целью, чтобы положить предел чрезвычайному числу освобожденных невольников. Сам Август был вынужден, нуждаясь в гребцах во время сицилийской войны, даровать свободу сразу двадцати тысячам невольников.
Претор, управлявший Реджией, предуведомленный Юлией, ждал ее и ее молодую невольницу в базилике, где обыкновенно творил суд. В настоящем случае, из угождения к Юлии, претор нарушал данный перед тем Августом приказ не отпускать на свободу ни одного невольника и ни одной невольницы, не достигших тридцатилетнего возраста,[212] и даже распорядился, чтобы акт был совершен с торжественностью, достойной дочери императора. Гражданские и военные чины, извещенные, претором, поспешили в базилику, чтобы присутствовать при манумиссии невольницы дочери Августа.
Величественной матроной вошла Юлия в святилище Фемиды, держа за руку милетскую девушку, сопровождаемая некоторыми из своих приближенных. При ее появлении в преторском зале базилики водворилась тишина; этим присутствовавшие выразили свое почтение несчастной изгнаннице, не перестававшей вместе с тем своей внешностью возбуждать удивление: Юлия блестела еще красотой, а величественное выражение и изящные черты ее лица указывали на ее высокое происхождение, изобличая в ней дочь Августа. Смотря в эту минуту на Юлию, многие из зрителей невольно припоминали стих поэта Вергилия: vera incusse potuit Dea; и, действительно, своей гордо-изящной поступью и всей своей фигурой, окруженной как бы ореолом, она напоминала им свое божественное происхождение, действуя на их воображение и удивительными благоуханиями, которыми была пропитана ее одежда.
Молодая невольница с правильными и совершенными по красоте формами, отличающими греческие статуи, с румянцем радости в лице, одетая в свою национальную крокоту, – праздничный наряд шафранового цвета, носимый милетскими девушками в дионизиадские праздники,[213] и с головой, покрытой рикой, – прямоугольным куском легкой материи, обшитым вокруг бахромой, отчего он назывался также vestimentum fimbriatum – остановилась у подножья трибунала.
Если бы видел Тимен, как изящна и красива была его Фебе в эту минуту!
Тогда Юлия обратилась к претору с просьбой разрешить ей сделать девушку свободной по форме, предписываемой для этого законом, и, получив, с должной в этом случае церемонией, такое разрешение, она, вместо того, чтобы положить свою руку на голову Фебе, как это обыкновенно делалось, – при этом голова невольницы брилась, чего Юлия по доброте своей к Фебе не пожелала, – положила ее на ее левое плечо и произнесла следующие священные слова:
«Я желаю, чтобы эта женщина была свободна и пользовалась правами римского гражданства»– и, проговорив это, повернула девушку таким образом, что та вновь стала лицом к претору, который после этого, назначенной для этого обряда палочкой, называвшейся vindicta и служившей знаком власти, тронул трижды девушку, утвердив этим самым просьбу госпожи и объявив девушку свободной.
Такова была церемония, носившая название manu– missio, утверждавшая за освобождаемым невольником или невольницей гражданские права невозвратным образом и делавшая лицо совершенно независимым. Тацит говорит даже, что только манумиссия посредством троекратного прикосновения упомянутой палочкой и выражала собой действительно полное освобождение невольника, делая его вполне независимым от прежнего своего господина[214].
Фебе, со слезами благодарности на глазах, поцеловала три раза руку своей великодушной благотворительницы. Затем она и Юлия вышли из базилики, поздравляемые и приветствуемые всем собранием.
Между народом, сочувствовавшим дочери Августа и поджидавшим на улице ее выхода из базилики, Фебе не заметила бедно одетой старухи; но эта старуха, удерживаемая вместе с прочими толпившимися у дверей базилики приставленной тут стражей, тотчас узнала милетскую девушку и, как будто довольная своим открытием, последовала за ней; и когда Юлия вместе с бывшей невольницей вошла в свой дом и скрылась в нем от оваций народной толпы, старуха, нисколько не стесняясь, вступила за ними на порог дома и готовилась войти в двери.
– Cave canem! Берегись собаки! – крикнул ей ostiensis, привратник дома; в эту минуту, действительно, большая дворовая собака, привязанная цепью к стене близ коморки привратника, бросилась на старуху и едва не укусила ее своими острыми зубами.
Но эта женщина, не смутясь грозившей ей опасностью, обернулась к привратнику и сказала ему:
– Отведи меня к той вольноотпущеннице, которая только что сюда вошла.
– Что тебе нужно от нее?
– Я не обязана говорить тебе, что мне нужно от неё; удержи собаку и дай войти мне.
Собака рычала и злобно смотрела страшными глазами на старуху.
– Кто ты такая? – спросил невольник.
– К чему тебе знать это?
– Клянусь Геркулесом, что не мне нужно знать это, а моим плечам, которые не желают знакомиться с плетью лорария.
Этот разговор был прерван явившимся номенклатором, который, в свою очередь, спросив незнакомую женщину, что ей нужно, после нескольких объяснений впустил ее в дом.
Когда Фебе, вызванная номенклатором в прихожую, увидела перед собой старуху, то в то же мгновение, как бы укушенная ядовитым жалом, воскликнула, побледнев в лице:
– Филезия!
– Да, фессалийская колдунья, как ты меня называла, – отвечала старуха и, схватив руку девушки, продолжала, не останавливаясь: – Что сделала ты с моим Тименом? Где Тимен? Ты это знаешь, ты, напоившая его зельем более сильным, чем мои.
Эти слова старуха проговорила грозным и повелительным тоном, страшно сверкая глазами.
– Тимен? – пролепетала с испугом вольноотпущенница. – Разве с ним случилось что-нибудь недоброе? Говори, Филезия.
– Да я разве знаю что-нибудь о нем? Смотри, Фебе, я оставила Адрамиту, где в его доме, с тех пор, как он уехал, царят печаль и отчаяние, и пренебрегла бурями, лишениями и всеми опасностями, чтобы ехать отыскивать его. Да погибнет тот день, в который твои глаза и твой голос очаровали моего Тимена, не имевшего с той минуты покоя у себя в доме. Разве ты не знаешь, несчастная, чем ему грозит судьба, и что я должна й желаю спасти его от самой судьбы? Не скрывай же, скажи, если ты, действительно, любила его когда-нибудь, где Тимен? Где ты, там должен быть и он!
– Замолчи, говори тише, Филезия, если ты не желаешь его гибели.
Морщинистое и обезображенное злостью и страхом лицо пифии, казалось будто бы прояснилось и глаза ее загорелись дикой радостью. Тимен, думала она, действительно тут; сердце мое меня не обмануло.
Фебе перешла в tablinum, куда за ней последовала и Филезия.
Здесь вольноотпущенница рассказала ей, каким образом только вчера вечером она увидела Тимена в первый раз после разлуки; передала Филезии свой короткий разговор с ним и его скорый уход, так что она не успела узнать об его местопребывании. Но она умолчала при этом об его намерениях и о том, в каком предприятии он должен был принять участие в тот день.
– Следовательно, он вернется, – прошептала как бы про себя Филезия; затем, опустив голову, она проговорила своим обыкновенным тоном пророчества:
– Дитя, он и ты, вы хотите бороться со своей судьбой: она поднимается ураганом и сметает все, что попадается ей по пути с целью замедлить ее быстрый бег.
– Так что же? Пусть она захватит, сомнет и уничтожит меня; все равно, без Тимена невозможно для меня существование.
– Значит, ты любишь очень сильно Тимена?
– Я сказала уже, что люблю его более жизни.
– Смотри же, чтобы и он не потерял ее из-за тебя.
– Питая к нему материнские чувства, ты рисуешь в своем воображении опасности, которые, на самом деле, ему не грозят, предвещаешь несчастья, которых с ним не случится.
– Разве ты забыла, что будущее открыто для меня, благодаря моему искусству и знанию?
– А разве ты никогда но ошибалась в своих ужасных предсказаниях?
– Никогда! – воскликнула Филезия, кивая отрицательно головой.
– Ты и мне также предсказывала однажды вещи очень неприятные и притом сомневалась в любви Тимена ко мне.
– Я говорила лишь, что он любит тебя по-своему; разве это была неправда? Я называла его непостоянным, как море, и разве все, что случилось с тех пор, не подтверждает моих слов?
– Ты говорила Тикэ, что ее судьба лучше моей: она до сих пор невольницей в Риме, тогда как я уже свободна; знаешь ли ты это?
Филезия разразилась резким смехом и отвечала тоном, не допускавшим сомнения:
– Свободна… Бедная Фебе!.. А я тебе, все-таки, повторяю, что и теперь не променяю участи Тикэ на твою участь.
– Но от чего, добрая Филезия, ты так сильно нерасположена ко мне?
– Кто сказал тебе это? Кто сказал, что я не люблю тебя? Разве ты не дорога Тимену? Но разве в моей воле устранить назначенное судьбой?
Бедная девушка стояла, пораженная роковыми предсказаниями ламийской вещуньи.
Прошло несколько минут в глубоком молчании, после чего Филезия, погруженная в свои думы, подняла на вольноотпущенницу глаза и спросила:
– Что намеревается он делать? И на что ты сама решилась? – Что намерен он предпринять, я не знаю; но я решусь на то, чего он пожелает.
– В таком случае я подожду, – сказала в заключение Филезия и направилась к выходу, где дворовая собака вновь приветствовала ее своим рычанием.
Вольноотпущенница осталась смущенной, взволнованной предсказаниями колдуньи, но остерегалась сообщить эти предсказания Юлии, не желая никаким образом помешать предприятию пирата и его друзей.
Не с осуществлением ли этого предприятия достигала она и своего собственного счастья?
ГЛАВА ПЯТАЯ
как сказал наш великий поэт. Старания Юлии забыться и уснуть также были напрасны: чем крепче она закрывала свои глаза, тем беспокойнее был рой мыслей и забот, толпившихся в ее уме. Только на заре природа взяла свое, и Юлия, измученная думами, заснула.
…Подобно той больной,
Которая то на один, то на другой бок ляжет,
В надежде уменьшить свои страдания,[209]
Совершенно другого рода заботы и мысли занимали Фебе. Опасения и опасности уменьшались в ее уме при воспоминании о бесстрашном Тимене, которого она никогда не переставала любить, даже и тогда, когда душа ее возмущалась той жестокостью, с какой он поступил с ней после того, как клялся ей в любви. Еще более: его измена, бесчестный и гнусный торг, предметом которого он сделал ее, были для нее поводом к усилению страсти. Кто объяснит загадочный сфинкс, каким представляется нам женское сердце? Кто перескажет тысячи причин, какие влюбленная женщина – а Фебе была страстно влюблена в пирата – умеет находить для извинения и даже для оправдания не только странного, но и жестокого поступка с ней ее возлюбленного? После этого понятно, что когда Фебе увидела Тимена готовым на решительную и отчаянную борьбу, чтобы вырвать ее из рабства и сделать ее навсегда своей, – да, сделать ее своей, так как он сам назвал ее сладким именем невесты, – то она безгранично радовалась тому, что сохранила к нему любовь, и приветствовала завтрашний день, как самый лучший, самый счастливый в своей жизни.
Во время этих светлых и золотых мечтаний своего сердца Фебе вспомнила и о бедной Тикэ, оставшейся в Риме в семействе Августа; но эти воспоминания не были сильны и мучительны.
«Раз сделаюсь я женой Тимена, – говорила самой себе молодая девушка, – я стану побуждать его освободить и мою подругу». И это была добрая мысль: возвращение любимой ею Неволеи Тикэ свободы, которую та потеряла по ее же вине, сделала бы Фебе веселой, счастливой. Затем воспоминания о подруге стали умаляться и рассеялись, как легкий дым в воздушном пространстве, уступив место более эгоистическим фантазиям; и когда вновь слышался голос Тикэ, напоминавший ей о ее долге, она старалась отогнать его, успокаивая себя более спокойными рассуждениями. «Да, наконец, – так рассуждала Фебе, – не имеет ли Неволен своего Мунация Фауста, любовь которого к ней никогда не изменялась? Не имеет ли она обещания свободы от самой внучки Августа?» О! Когда чувствуешь себя счастливым, тогда так легко рассуждать о несчастье других, и Фебе успокаивала себя надеждой, что и для ее Неволеи скоро окончатся всякие заботы и страдания. Убаюкиваемая такими розовыми мечтами и такими сладкими надеждами, она незаметным образом отдалась объятиям Морфея.
На другой день, рано утром, Фебе встала живой, веселой и красивее обыкновенного; Юлия также, против обыкновения, проснулась рано и щелкнула пальцами, призывая к себе молодую девушку.
Когда Фебе вошла к Юлии в спальню, та была уже на ногах.
– Фебе, – сказала Юлия, – поспешим туалетом, а ты возьми из шкафа одно из моих платьев, какое тебе лучше к лицу.
– Я?..– спросила невольница с искренним удивлением.
– Да, ты; разве мы не должны идти сегодня к претору? Твой Тимен желает видеть тебя свободной, и я предупреждаю лишь несколькими днями его и твое желание; я хочу, чтобы обряд был совершен торжественно и без проволочки, теперь же. Если предприятие заговорщиков сегодня не будет иметь успеха, от чего да избавят нас боги, то это тебе сильно повредит, как невольнице, и тебе опасно оставаться ею.
При этих словах Фебе упала к ногам своей госпожи; она не умела выразить красноречивее этого свою благодарность.
Здесь не место распространяться о древнем рабстве, о чем, между прочим, я имел уже случай говорить подробно;[210] лучше будет, если я познакомлю читателя с той формой, какая соблюдалась в древнем Риме при даровании свободы невольнику или невольнице и какая была исполнена и по отношению к Фебе; упомяну, разве, сперва в нескольких словах о всех тех случаях, при которых невольник освобождался от своего ужасного положения.
Закон возвращал свободу невольнику, указавшему на убийцу своего господина, на грабителя, фальшивомонетчика и на дезертира. Женщина становилась свободной, если подвергалась опасности быть изнасилованной своим господином. Главным образом невольник мог требовать свободы и в тбм случае, если его господин не пользовался своим правом над ним в течение известного срока. Но самым обыкновенным было отпущение на свободу невольника самим господином, – manumissio, – для чего существовало три формы: vindicta, censu, testamento. Первая выражалась притворным заявлением невольника перед претором прав на свободу, а господин тут же отказывался поддерживать свои права, вследствие чего претор распоряжался утверждением акта об освобождении невольника; две другие формы состояли в объявлении невольника свободным после уплаты ценза или по духовному завещанию.
В эпоху настоящего моего рассказа закон Aelia Senita[211] создал полу-свободу, которой пользовался бывший невольник без совершения установленных законом форм для освобождения, или пользовался ею тогда, когда претерпел клеймение и тюремное заключение; такие полуневольники назывались dedititii.
Упомянутый закон и еще другой, носивший название Fusia Caninia и изданный четыре года спустя, созданы по желанию Августа с той целью, чтобы положить предел чрезвычайному числу освобожденных невольников. Сам Август был вынужден, нуждаясь в гребцах во время сицилийской войны, даровать свободу сразу двадцати тысячам невольников.
Претор, управлявший Реджией, предуведомленный Юлией, ждал ее и ее молодую невольницу в базилике, где обыкновенно творил суд. В настоящем случае, из угождения к Юлии, претор нарушал данный перед тем Августом приказ не отпускать на свободу ни одного невольника и ни одной невольницы, не достигших тридцатилетнего возраста,[212] и даже распорядился, чтобы акт был совершен с торжественностью, достойной дочери императора. Гражданские и военные чины, извещенные, претором, поспешили в базилику, чтобы присутствовать при манумиссии невольницы дочери Августа.
Величественной матроной вошла Юлия в святилище Фемиды, держа за руку милетскую девушку, сопровождаемая некоторыми из своих приближенных. При ее появлении в преторском зале базилики водворилась тишина; этим присутствовавшие выразили свое почтение несчастной изгнаннице, не перестававшей вместе с тем своей внешностью возбуждать удивление: Юлия блестела еще красотой, а величественное выражение и изящные черты ее лица указывали на ее высокое происхождение, изобличая в ней дочь Августа. Смотря в эту минуту на Юлию, многие из зрителей невольно припоминали стих поэта Вергилия: vera incusse potuit Dea; и, действительно, своей гордо-изящной поступью и всей своей фигурой, окруженной как бы ореолом, она напоминала им свое божественное происхождение, действуя на их воображение и удивительными благоуханиями, которыми была пропитана ее одежда.
Молодая невольница с правильными и совершенными по красоте формами, отличающими греческие статуи, с румянцем радости в лице, одетая в свою национальную крокоту, – праздничный наряд шафранового цвета, носимый милетскими девушками в дионизиадские праздники,[213] и с головой, покрытой рикой, – прямоугольным куском легкой материи, обшитым вокруг бахромой, отчего он назывался также vestimentum fimbriatum – остановилась у подножья трибунала.
Если бы видел Тимен, как изящна и красива была его Фебе в эту минуту!
Тогда Юлия обратилась к претору с просьбой разрешить ей сделать девушку свободной по форме, предписываемой для этого законом, и, получив, с должной в этом случае церемонией, такое разрешение, она, вместо того, чтобы положить свою руку на голову Фебе, как это обыкновенно делалось, – при этом голова невольницы брилась, чего Юлия по доброте своей к Фебе не пожелала, – положила ее на ее левое плечо и произнесла следующие священные слова:
«Я желаю, чтобы эта женщина была свободна и пользовалась правами римского гражданства»– и, проговорив это, повернула девушку таким образом, что та вновь стала лицом к претору, который после этого, назначенной для этого обряда палочкой, называвшейся vindicta и служившей знаком власти, тронул трижды девушку, утвердив этим самым просьбу госпожи и объявив девушку свободной.
Такова была церемония, носившая название manu– missio, утверждавшая за освобождаемым невольником или невольницей гражданские права невозвратным образом и делавшая лицо совершенно независимым. Тацит говорит даже, что только манумиссия посредством троекратного прикосновения упомянутой палочкой и выражала собой действительно полное освобождение невольника, делая его вполне независимым от прежнего своего господина[214].
Фебе, со слезами благодарности на глазах, поцеловала три раза руку своей великодушной благотворительницы. Затем она и Юлия вышли из базилики, поздравляемые и приветствуемые всем собранием.
Между народом, сочувствовавшим дочери Августа и поджидавшим на улице ее выхода из базилики, Фебе не заметила бедно одетой старухи; но эта старуха, удерживаемая вместе с прочими толпившимися у дверей базилики приставленной тут стражей, тотчас узнала милетскую девушку и, как будто довольная своим открытием, последовала за ней; и когда Юлия вместе с бывшей невольницей вошла в свой дом и скрылась в нем от оваций народной толпы, старуха, нисколько не стесняясь, вступила за ними на порог дома и готовилась войти в двери.
– Cave canem! Берегись собаки! – крикнул ей ostiensis, привратник дома; в эту минуту, действительно, большая дворовая собака, привязанная цепью к стене близ коморки привратника, бросилась на старуху и едва не укусила ее своими острыми зубами.
Но эта женщина, не смутясь грозившей ей опасностью, обернулась к привратнику и сказала ему:
– Отведи меня к той вольноотпущеннице, которая только что сюда вошла.
– Что тебе нужно от нее?
– Я не обязана говорить тебе, что мне нужно от неё; удержи собаку и дай войти мне.
Собака рычала и злобно смотрела страшными глазами на старуху.
– Кто ты такая? – спросил невольник.
– К чему тебе знать это?
– Клянусь Геркулесом, что не мне нужно знать это, а моим плечам, которые не желают знакомиться с плетью лорария.
Этот разговор был прерван явившимся номенклатором, который, в свою очередь, спросив незнакомую женщину, что ей нужно, после нескольких объяснений впустил ее в дом.
Когда Фебе, вызванная номенклатором в прихожую, увидела перед собой старуху, то в то же мгновение, как бы укушенная ядовитым жалом, воскликнула, побледнев в лице:
– Филезия!
– Да, фессалийская колдунья, как ты меня называла, – отвечала старуха и, схватив руку девушки, продолжала, не останавливаясь: – Что сделала ты с моим Тименом? Где Тимен? Ты это знаешь, ты, напоившая его зельем более сильным, чем мои.
Эти слова старуха проговорила грозным и повелительным тоном, страшно сверкая глазами.
– Тимен? – пролепетала с испугом вольноотпущенница. – Разве с ним случилось что-нибудь недоброе? Говори, Филезия.
– Да я разве знаю что-нибудь о нем? Смотри, Фебе, я оставила Адрамиту, где в его доме, с тех пор, как он уехал, царят печаль и отчаяние, и пренебрегла бурями, лишениями и всеми опасностями, чтобы ехать отыскивать его. Да погибнет тот день, в который твои глаза и твой голос очаровали моего Тимена, не имевшего с той минуты покоя у себя в доме. Разве ты не знаешь, несчастная, чем ему грозит судьба, и что я должна й желаю спасти его от самой судьбы? Не скрывай же, скажи, если ты, действительно, любила его когда-нибудь, где Тимен? Где ты, там должен быть и он!
– Замолчи, говори тише, Филезия, если ты не желаешь его гибели.
Морщинистое и обезображенное злостью и страхом лицо пифии, казалось будто бы прояснилось и глаза ее загорелись дикой радостью. Тимен, думала она, действительно тут; сердце мое меня не обмануло.
Фебе перешла в tablinum, куда за ней последовала и Филезия.
Здесь вольноотпущенница рассказала ей, каким образом только вчера вечером она увидела Тимена в первый раз после разлуки; передала Филезии свой короткий разговор с ним и его скорый уход, так что она не успела узнать об его местопребывании. Но она умолчала при этом об его намерениях и о том, в каком предприятии он должен был принять участие в тот день.
– Следовательно, он вернется, – прошептала как бы про себя Филезия; затем, опустив голову, она проговорила своим обыкновенным тоном пророчества:
– Дитя, он и ты, вы хотите бороться со своей судьбой: она поднимается ураганом и сметает все, что попадается ей по пути с целью замедлить ее быстрый бег.
– Так что же? Пусть она захватит, сомнет и уничтожит меня; все равно, без Тимена невозможно для меня существование.
– Значит, ты любишь очень сильно Тимена?
– Я сказала уже, что люблю его более жизни.
– Смотри же, чтобы и он не потерял ее из-за тебя.
– Питая к нему материнские чувства, ты рисуешь в своем воображении опасности, которые, на самом деле, ему не грозят, предвещаешь несчастья, которых с ним не случится.
– Разве ты забыла, что будущее открыто для меня, благодаря моему искусству и знанию?
– А разве ты никогда но ошибалась в своих ужасных предсказаниях?
– Никогда! – воскликнула Филезия, кивая отрицательно головой.
– Ты и мне также предсказывала однажды вещи очень неприятные и притом сомневалась в любви Тимена ко мне.
– Я говорила лишь, что он любит тебя по-своему; разве это была неправда? Я называла его непостоянным, как море, и разве все, что случилось с тех пор, не подтверждает моих слов?
– Ты говорила Тикэ, что ее судьба лучше моей: она до сих пор невольницей в Риме, тогда как я уже свободна; знаешь ли ты это?
Филезия разразилась резким смехом и отвечала тоном, не допускавшим сомнения:
– Свободна… Бедная Фебе!.. А я тебе, все-таки, повторяю, что и теперь не променяю участи Тикэ на твою участь.
– Но от чего, добрая Филезия, ты так сильно нерасположена ко мне?
– Кто сказал тебе это? Кто сказал, что я не люблю тебя? Разве ты не дорога Тимену? Но разве в моей воле устранить назначенное судьбой?
Бедная девушка стояла, пораженная роковыми предсказаниями ламийской вещуньи.
Прошло несколько минут в глубоком молчании, после чего Филезия, погруженная в свои думы, подняла на вольноотпущенницу глаза и спросила:
– Что намеревается он делать? И на что ты сама решилась? – Что намерен он предпринять, я не знаю; но я решусь на то, чего он пожелает.
– В таком случае я подожду, – сказала в заключение Филезия и направилась к выходу, где дворовая собака вновь приветствовала ее своим рычанием.
Вольноотпущенница осталась смущенной, взволнованной предсказаниями колдуньи, но остерегалась сообщить эти предсказания Юлии, не желая никаким образом помешать предприятию пирата и его друзей.
Не с осуществлением ли этого предприятия достигала она и своего собственного счастья?
ГЛАВА ПЯТАЯ
Похищение
Из рассказа Неволеи Тикэ навклеру Фаусту о своей жизни читатель узнал, что Филезия, бывшая родом из фессалийского города Ламии и отличавшаяся знанием негромантии и всякого рода гаданий и приготовления любовного зелья и разных талисманов, была, собственно, за эти свои качества куплена пиратом Тименом.
Читатель, имевший терпение следить за моим рассказом, припомнит также, что Тимен уважал и любил свою колдунью и, предпочитая ее всем прочим своим невольникам и невольницам, поручил ей надзор за ними; никогда он не пускался на какое-нибудь рискованное предприятие, не посоветовавшись прежде с Филезией. Филезия, в свою очередь, полюбила пирата и так сильно привязалась к нему, что готова была защищать его, как львица своего львенка. Она постоянно возилась со своими травами и горшочками; по ночам смотрела на небо, советуясь со звездами, или ходила по холмам и горам, собирая травы и корни при лунном свете, и вызывала своими странными заклинаниями разных духов; изучала море и гадала по внутренностям животных, принесенных ею в жертву богам. Ее предсказания всегда сбывались по отношению к Тимену или потому, что она обладала способностью предугадывать, свойственной лицам с чуткой нервной системой, или умела давать советы и ответы, которые, вследствие своей неопределенности, легко допускали двойственное объяснение. Таким умением говорить отличались, вообще, сибиллы и пифии[215] древнего времени, причем их изречения часто сопровождались конвульсиями и припадками исступления и помешательства и почти всегда были так неопределенны, что легко истолковывались в желаемом жрецами смысле.
И Филезия также имела все внешние признаки организации чрезвычайно нервной. Лицо ее было необыкновенной худобы с выдавшимися скулами и сухими висками, глубоко впалые глаза, быстрые и угловатые движения и жесты, высокого роста и высохшая, как скелет, с речью живой и резкой. Несмотря на это, в обыденной жизни ее физиономия не была жестокой и неприятной, а взгляд ее не был злым; вообще, ее лицо и обращение с окружавшими ее лицами не изобличали в ней недоброго сердца и ее голос нередко делался мягким и нежным. Словом, никто и никогда не находил в ней признаков тех ужасных качеств, какими отличалась ее мать Эриттона.
Едва лишь Тимен отплыл из Адрамиты, не обратив на этот раз внимания на увещания старухи, не перестававшей повторять ему, что на чужбине он найдет свою гибель, как она почувствовала себя оставленной и одинокой на земле. На его возвращение она уже более не рассчитывала; к чему же, в таком случае, было ей оставаться в Адрамите? Чтобы служить другим? Нет! Лучше умереть, и к этому она приготовилась, имея при себе, с первого же дня отъезда Тимена в Италию, яд самый сильный и убийственный, который она сумела добыть из известных ей трав и который решилась проглотить в ту самую минуту, когда увидела бы, что она бесполезна для своего господина, или когда судьба бросила бы ее рабой в чужие руки.
Будучи уверена в тем, что Тимену грозит страшная опасность на чужбине, она не могла оставаться в его адрамитском доме и ушла оттуда. Ее видели бежавшей, подобно безумной, по песку морского берега, глядящей на бесконечную морскую даль, как будто искавшей тот парус, который уносил от берегов Греции в Италию Тимена, а вместе с ним и ее сердце, разрывая, таким образом, последнюю нить, привязывавшую несчастную Филезию к земной жизни.
Молчаливой и угрюмой шла она вперед по песчаным и каменистым дорогам и по узким тропинкам, выбитым по приморским скалам, часто сбиваясь с пути, терпя голод и страдания, довольствуясь небольшим куском хлеба, взятым ею с собой, каким-нибудь плодом, сорванным по дороге с дерева, да водой ручейка, пробегавшего по песку в море.
Прошло несколько дней такого бродячего существования, пока она дошла до ближайшего порта Элея в иохийской Эолиде. Там стояло несколько коммерческих судов, уже нагруженных товарами и готовых к отплытию в Италию. Филезия подошла к хозяину одного из них.
– Сынок, – сказала она ему, – желаешь ли ты знать свою судьбу? Желаешь ли ты знать от меня, будет ли счастливо твое путешествие?
– Откуда ты, женщина? – спросил вместо ответа хозяин судна.
– Моя родина Ламия; оттуда приходят женщины, отгадывающие будущее. Я одна из них.
Фессалия, как, кажется, я уже говорил об этом в настоящем рассказе, действительно, славилась в то время своими магами и ворожеями. Хозяин судна, к которому обратилась Филезия, зная хорошо, что товар, купленный им в Греции и в прочих местах на востоке и везомый в Италию, составляет все его состояние, поспешил спросить старуху:
– Чем должен буду я заплатить тебе, о пифия, за твое гадание?
– Уголком на твоем судне.
– Но я отправляюсь в Реджию, лежащую отсюда далеко, по ту сторону Сциллы и Харибды.
– Не в Италии ли Реджия?
– Да, в Италии.
– По дороге к Риму?
– Да ведь все дороги, как говорит пословица, ведут в римскую столицу.
– Ну, так дай посмотреть мне на твою руку.
И купец протянул ей свою правую руку. Взяв ее, Филезия осмотрела с вниманием ее верхнюю сторону и ладонь, пересчитала линии на ладони и заметила их направление; затем, подумав немного и отбросив, улыбаясь, руку купца, сказала ему:
– Отправляйся в путь; Эол выпускает на свободу свои ветры, чтобы вздувать твои паруса; на носу твоего судна сидит Фортуна и даст тебе прибыльный торг. Не теряй времени, какое остается у тебя впереди: лови свое счастье. Понимаешь?
– Я ухожу сегодня же, при солнечном заходе.
– Теперь, заплати мне условленное; тебе выгодно, потому что со мной Фортуна.
При этик словах Филезия достала из-под верхнего платья бронзовую женскую фигурку, изображавшую непостоянную богиню счастья, и показала ее хозяину судна, который, очевидно, верил предсказаниям фессалийской колдуньи.
– Ступай же, матушка, на мое судно; мои люди встретят тебя хорошо, а ты пока подкрепи свои силы.
Действительно, вечером того же дня судно вышло из порта по направлению к Италии, унося туда же и Филезию, фессалийскую колдунью.
Вот каким образом в тот самый день, когда Фебе получала из рук Юлии, дочери императора, свою свободу, Филезия прибыла в Реджию, где простилась с хозяином судна, счастливо достигшим берегов Италии при содействии попутного ветра, неизменно дувшего всю дорогу.
Здесь она надеялась найти средство достигнуть поскорее Рима, так как она была убеждена, что там встретит Тимена, зная, что он должен находиться в том месте, где живет Фебе, а последняя, по предположению Филезии, жила в Риме.
Случилось так, что едва вступив ногой на реджийский берег, Филезия наткнулась на кортеж, сопровождавший Юлию, отправлявшуюся вместе с Фебе к претору для совершения манумиссии своей невольницы. Из разговоров, происходивших в толпе вокруг Филезии, она узнала цель церемонии, слышала и имя, если не самой невольницы, шедшей получить свободу, то ее госпожи, дочери императора, и заинтересованная новым для нее зрелищем, вместе с толпой дошла до самого порога базилики. Тут она остановилась в ожидании окончания обряда; и только тогда, когда он был окончен и кортеж выходил из базилики, она узнала в вольноотпущеннице знакомую ей Фебе. Несчастная старуха от радости едва не лишилась чувств: неожиданное появление молодой милетянки служило для Филезии несомненным доказательством присутствия тут и Тимена.
Бедная женщина в своем предположении, как мы знаем, была близка к истине.
Мы присутствовали при ее разговоре с Фебе. После этого разговора, узнав то, что ей было нужно, она, выйдя из дома Юлии, возвратилась к морскому берегу. «Отсюда, – думала она, – Тимен, еще вчера, входил в город, отсюда же он уплыл обратно; следовательно, здесь мне нужно ждать его возвращения». Никто не мог бы отклонить ее от этого решения. Она села на уединенные остатки крепостных развалин, как раз у того места, где накануне Тимен приставал к берегу в своей лодке.
Ее опасения, однако, не уменьшались сознанием близкого присутствия Тимена: она думала, что он явился сюда для совершения какого-нибудь рискованного предприятия, которое должно осуществиться на море, – стихии, ему хорошо знакомой.
Но где находится его гемиолия? Где гемиолии и акации его товарищей? Вблизи того места, где сидела, она видела лишь императорские военные либурны, триремы и прочие суда; их присутствие тут и кипевшая на них работа только увеличивали ее опасения и душевные страдания.
Читатель, имевший терпение следить за моим рассказом, припомнит также, что Тимен уважал и любил свою колдунью и, предпочитая ее всем прочим своим невольникам и невольницам, поручил ей надзор за ними; никогда он не пускался на какое-нибудь рискованное предприятие, не посоветовавшись прежде с Филезией. Филезия, в свою очередь, полюбила пирата и так сильно привязалась к нему, что готова была защищать его, как львица своего львенка. Она постоянно возилась со своими травами и горшочками; по ночам смотрела на небо, советуясь со звездами, или ходила по холмам и горам, собирая травы и корни при лунном свете, и вызывала своими странными заклинаниями разных духов; изучала море и гадала по внутренностям животных, принесенных ею в жертву богам. Ее предсказания всегда сбывались по отношению к Тимену или потому, что она обладала способностью предугадывать, свойственной лицам с чуткой нервной системой, или умела давать советы и ответы, которые, вследствие своей неопределенности, легко допускали двойственное объяснение. Таким умением говорить отличались, вообще, сибиллы и пифии[215] древнего времени, причем их изречения часто сопровождались конвульсиями и припадками исступления и помешательства и почти всегда были так неопределенны, что легко истолковывались в желаемом жрецами смысле.
И Филезия также имела все внешние признаки организации чрезвычайно нервной. Лицо ее было необыкновенной худобы с выдавшимися скулами и сухими висками, глубоко впалые глаза, быстрые и угловатые движения и жесты, высокого роста и высохшая, как скелет, с речью живой и резкой. Несмотря на это, в обыденной жизни ее физиономия не была жестокой и неприятной, а взгляд ее не был злым; вообще, ее лицо и обращение с окружавшими ее лицами не изобличали в ней недоброго сердца и ее голос нередко делался мягким и нежным. Словом, никто и никогда не находил в ней признаков тех ужасных качеств, какими отличалась ее мать Эриттона.
Едва лишь Тимен отплыл из Адрамиты, не обратив на этот раз внимания на увещания старухи, не перестававшей повторять ему, что на чужбине он найдет свою гибель, как она почувствовала себя оставленной и одинокой на земле. На его возвращение она уже более не рассчитывала; к чему же, в таком случае, было ей оставаться в Адрамите? Чтобы служить другим? Нет! Лучше умереть, и к этому она приготовилась, имея при себе, с первого же дня отъезда Тимена в Италию, яд самый сильный и убийственный, который она сумела добыть из известных ей трав и который решилась проглотить в ту самую минуту, когда увидела бы, что она бесполезна для своего господина, или когда судьба бросила бы ее рабой в чужие руки.
Будучи уверена в тем, что Тимену грозит страшная опасность на чужбине, она не могла оставаться в его адрамитском доме и ушла оттуда. Ее видели бежавшей, подобно безумной, по песку морского берега, глядящей на бесконечную морскую даль, как будто искавшей тот парус, который уносил от берегов Греции в Италию Тимена, а вместе с ним и ее сердце, разрывая, таким образом, последнюю нить, привязывавшую несчастную Филезию к земной жизни.
Молчаливой и угрюмой шла она вперед по песчаным и каменистым дорогам и по узким тропинкам, выбитым по приморским скалам, часто сбиваясь с пути, терпя голод и страдания, довольствуясь небольшим куском хлеба, взятым ею с собой, каким-нибудь плодом, сорванным по дороге с дерева, да водой ручейка, пробегавшего по песку в море.
Прошло несколько дней такого бродячего существования, пока она дошла до ближайшего порта Элея в иохийской Эолиде. Там стояло несколько коммерческих судов, уже нагруженных товарами и готовых к отплытию в Италию. Филезия подошла к хозяину одного из них.
– Сынок, – сказала она ему, – желаешь ли ты знать свою судьбу? Желаешь ли ты знать от меня, будет ли счастливо твое путешествие?
– Откуда ты, женщина? – спросил вместо ответа хозяин судна.
– Моя родина Ламия; оттуда приходят женщины, отгадывающие будущее. Я одна из них.
Фессалия, как, кажется, я уже говорил об этом в настоящем рассказе, действительно, славилась в то время своими магами и ворожеями. Хозяин судна, к которому обратилась Филезия, зная хорошо, что товар, купленный им в Греции и в прочих местах на востоке и везомый в Италию, составляет все его состояние, поспешил спросить старуху:
– Чем должен буду я заплатить тебе, о пифия, за твое гадание?
– Уголком на твоем судне.
– Но я отправляюсь в Реджию, лежащую отсюда далеко, по ту сторону Сциллы и Харибды.
– Не в Италии ли Реджия?
– Да, в Италии.
– По дороге к Риму?
– Да ведь все дороги, как говорит пословица, ведут в римскую столицу.
– Ну, так дай посмотреть мне на твою руку.
И купец протянул ей свою правую руку. Взяв ее, Филезия осмотрела с вниманием ее верхнюю сторону и ладонь, пересчитала линии на ладони и заметила их направление; затем, подумав немного и отбросив, улыбаясь, руку купца, сказала ему:
– Отправляйся в путь; Эол выпускает на свободу свои ветры, чтобы вздувать твои паруса; на носу твоего судна сидит Фортуна и даст тебе прибыльный торг. Не теряй времени, какое остается у тебя впереди: лови свое счастье. Понимаешь?
– Я ухожу сегодня же, при солнечном заходе.
– Теперь, заплати мне условленное; тебе выгодно, потому что со мной Фортуна.
При этик словах Филезия достала из-под верхнего платья бронзовую женскую фигурку, изображавшую непостоянную богиню счастья, и показала ее хозяину судна, который, очевидно, верил предсказаниям фессалийской колдуньи.
– Ступай же, матушка, на мое судно; мои люди встретят тебя хорошо, а ты пока подкрепи свои силы.
Действительно, вечером того же дня судно вышло из порта по направлению к Италии, унося туда же и Филезию, фессалийскую колдунью.
Вот каким образом в тот самый день, когда Фебе получала из рук Юлии, дочери императора, свою свободу, Филезия прибыла в Реджию, где простилась с хозяином судна, счастливо достигшим берегов Италии при содействии попутного ветра, неизменно дувшего всю дорогу.
Здесь она надеялась найти средство достигнуть поскорее Рима, так как она была убеждена, что там встретит Тимена, зная, что он должен находиться в том месте, где живет Фебе, а последняя, по предположению Филезии, жила в Риме.
Случилось так, что едва вступив ногой на реджийский берег, Филезия наткнулась на кортеж, сопровождавший Юлию, отправлявшуюся вместе с Фебе к претору для совершения манумиссии своей невольницы. Из разговоров, происходивших в толпе вокруг Филезии, она узнала цель церемонии, слышала и имя, если не самой невольницы, шедшей получить свободу, то ее госпожи, дочери императора, и заинтересованная новым для нее зрелищем, вместе с толпой дошла до самого порога базилики. Тут она остановилась в ожидании окончания обряда; и только тогда, когда он был окончен и кортеж выходил из базилики, она узнала в вольноотпущеннице знакомую ей Фебе. Несчастная старуха от радости едва не лишилась чувств: неожиданное появление молодой милетянки служило для Филезии несомненным доказательством присутствия тут и Тимена.
Бедная женщина в своем предположении, как мы знаем, была близка к истине.
Мы присутствовали при ее разговоре с Фебе. После этого разговора, узнав то, что ей было нужно, она, выйдя из дома Юлии, возвратилась к морскому берегу. «Отсюда, – думала она, – Тимен, еще вчера, входил в город, отсюда же он уплыл обратно; следовательно, здесь мне нужно ждать его возвращения». Никто не мог бы отклонить ее от этого решения. Она села на уединенные остатки крепостных развалин, как раз у того места, где накануне Тимен приставал к берегу в своей лодке.
Ее опасения, однако, не уменьшались сознанием близкого присутствия Тимена: она думала, что он явился сюда для совершения какого-нибудь рискованного предприятия, которое должно осуществиться на море, – стихии, ему хорошо знакомой.
Но где находится его гемиолия? Где гемиолии и акации его товарищей? Вблизи того места, где сидела, она видела лишь императорские военные либурны, триремы и прочие суда; их присутствие тут и кипевшая на них работа только увеличивали ее опасения и душевные страдания.