Страница:
– Там еще показывают дом этого великого оратора, как место твоего пребывания.[260]
– Значит тебе был родственником сенатор Мунаций Планк, один из самых близких мне людей, бывший консулом и цензором?.[261]
– Да, цезарь, он из нашего рода; он прославил род Мунациев, первый, в качестве сенатора, предложив назвать тебя Августом за твои деяния на пользу отечества и за победу над Антонием.[262]
Цезарь улыбнулся и спросил его, чего он от него желает.
– Я знал, – отвечал ему Мунаций Фауст, – молодую гречанку знаменитого рода, похищенную из родительского дома и увезенную из Греции разбойниками; она казалась мне достойной моей любви и хотя она сделалась невольницей, я готов принять ее в свой дом и отдать в ее распоряжение все свое хозяйство и имущество.
– А кто тебе мешает исполнить твое желание, если ты был в состоянии приобрести ее любовь?
– Ты, цезарь.
– Разве она мне известна?
– Она находится в твоем доме.
– Неволея Тикэ? – спросил Август, догадавшись, что речь идет о ней.
– Да, божественный Август.
– А когда и каким образом ты купил ее?
– По письменному договору; вот тебе этот хирограф.
Август взял из рук помпейского навклера письмо Юлии. Как только он прочел подпись, лицо его нахмурилось, и он, быстро пробежав глазами хирограф и, быть может, не поняв его содержания, возвратил его Мунацию Фаусту со следующими словами:
– Она была женой Луция Эмилия Павла. Имела ли она согласие мужа на продажу своей невольницы?
– Жена Луция Эмилия Павла купила Неволею Тикэ у Торания на свои собственные деньги; кроме того, Неволея Тикэ и по закону сделалась свободной; закон говорит, что невольник, приглашенный господином к своему столу, приобретает свободу, а Неволея ежедневно обедала за одним столом с Юлией.
– Но закон Aelia Sentia запрещает освобождать невольников, не достигших тридцатилетнего возраста, а Тикэ ведь гораздо моложе.
– Этот закон не говорит о невольницах и, кроме того, никакой закон не может противоречить другому. Как бы то ни было, внучка цезаря отпустила на свободу Тикэ, получила за нее плату и… объявила ее свободной в присутствии моем и inter amicos.[263]
– А я тебе повторяю, что она не имела права сделать этого, и поэтому продажа недействительна.
– И это твое решение, божественный Август?
– Это мое решение, – заключил очень сухо Август, забыв в эту минуту о правах, предъявленных Мунацием Фаустом и увлеченный чувством своего собственного деспотизма.
– Мне известно, что ты суровый противник всякого освобождения невольников,[264] но я буду апеллировать…
– К кому же, Мунаций Фауст, ты будешь апеллировать? – спросил Август с иронической улыбкой, как бы говорившей: «Кто же может быть выше меня?»
– К справедливости божественного Августа, – ответил смело Мунаций.
Этот быстрый ответ понравился государю, действительно гордившемуся своим справедливым правлением, и он даже готов был тут же, выражаясь кулиальским термином, de piano,[265] на месте удовлетворить просьбу навклера, но новая мысль удержала его от этого.
– Но она совершенно правильно была продана признанному законом магнону и поэтому, несмотря на то, что была похищена разбойниками, она сделалась невольницей.
– Что же отсюда следует?
– Отсюда следует то, что Август не может способствовать нарушению закона, запрещающего патрициям вступать в брак с невольницей или женщиной, бывшей ею.
– Она войдет в мой дом вместо жены, а не как законная жена.
– Ступай, Мунаций; предоставь свое дело Августу, и он уж позаботится о том, чтобы устроить его, как следует.
Мунаций Фауст вышел, уверенный в том, что на этот раз он увезет Тикэ с собой. Разумеется, уверенность его была бы сильнее, если бы цезарь тотчас же согласился удовлетворить его просьбу, как выразился в одном стихе Публий Сир:
Мунаций Фауст поспешил передать молодой девушке свой разговор с Августом, не умолчав при этом, разумеется, о косвенном обещании последнего исполнить его просьбу.
Ничего лучшего не желала, разумеется, влюбленная милетянка, – но плеяда их несчастий еще не кончилась.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
– Значит тебе был родственником сенатор Мунаций Планк, один из самых близких мне людей, бывший консулом и цензором?.[261]
– Да, цезарь, он из нашего рода; он прославил род Мунациев, первый, в качестве сенатора, предложив назвать тебя Августом за твои деяния на пользу отечества и за победу над Антонием.[262]
Цезарь улыбнулся и спросил его, чего он от него желает.
– Я знал, – отвечал ему Мунаций Фауст, – молодую гречанку знаменитого рода, похищенную из родительского дома и увезенную из Греции разбойниками; она казалась мне достойной моей любви и хотя она сделалась невольницей, я готов принять ее в свой дом и отдать в ее распоряжение все свое хозяйство и имущество.
– А кто тебе мешает исполнить твое желание, если ты был в состоянии приобрести ее любовь?
– Ты, цезарь.
– Разве она мне известна?
– Она находится в твоем доме.
– Неволея Тикэ? – спросил Август, догадавшись, что речь идет о ней.
– Да, божественный Август.
– А когда и каким образом ты купил ее?
– По письменному договору; вот тебе этот хирограф.
Август взял из рук помпейского навклера письмо Юлии. Как только он прочел подпись, лицо его нахмурилось, и он, быстро пробежав глазами хирограф и, быть может, не поняв его содержания, возвратил его Мунацию Фаусту со следующими словами:
– Она была женой Луция Эмилия Павла. Имела ли она согласие мужа на продажу своей невольницы?
– Жена Луция Эмилия Павла купила Неволею Тикэ у Торания на свои собственные деньги; кроме того, Неволея Тикэ и по закону сделалась свободной; закон говорит, что невольник, приглашенный господином к своему столу, приобретает свободу, а Неволея ежедневно обедала за одним столом с Юлией.
– Но закон Aelia Sentia запрещает освобождать невольников, не достигших тридцатилетнего возраста, а Тикэ ведь гораздо моложе.
– Этот закон не говорит о невольницах и, кроме того, никакой закон не может противоречить другому. Как бы то ни было, внучка цезаря отпустила на свободу Тикэ, получила за нее плату и… объявила ее свободной в присутствии моем и inter amicos.[263]
– А я тебе повторяю, что она не имела права сделать этого, и поэтому продажа недействительна.
– И это твое решение, божественный Август?
– Это мое решение, – заключил очень сухо Август, забыв в эту минуту о правах, предъявленных Мунацием Фаустом и увлеченный чувством своего собственного деспотизма.
– Мне известно, что ты суровый противник всякого освобождения невольников,[264] но я буду апеллировать…
– К кому же, Мунаций Фауст, ты будешь апеллировать? – спросил Август с иронической улыбкой, как бы говорившей: «Кто же может быть выше меня?»
– К справедливости божественного Августа, – ответил смело Мунаций.
Этот быстрый ответ понравился государю, действительно гордившемуся своим справедливым правлением, и он даже готов был тут же, выражаясь кулиальским термином, de piano,[265] на месте удовлетворить просьбу навклера, но новая мысль удержала его от этого.
– Но она совершенно правильно была продана признанному законом магнону и поэтому, несмотря на то, что была похищена разбойниками, она сделалась невольницей.
– Что же отсюда следует?
– Отсюда следует то, что Август не может способствовать нарушению закона, запрещающего патрициям вступать в брак с невольницей или женщиной, бывшей ею.
– Она войдет в мой дом вместо жены, а не как законная жена.
– Ступай, Мунаций; предоставь свое дело Августу, и он уж позаботится о том, чтобы устроить его, как следует.
Мунаций Фауст вышел, уверенный в том, что на этот раз он увезет Тикэ с собой. Разумеется, уверенность его была бы сильнее, если бы цезарь тотчас же согласился удовлетворить его просьбу, как выразился в одном стихе Публий Сир:
Но он не воображал, что Август, обнадеживая его, имел ввиду переговорить с Ливией, согласие которой, в данном случае, было необходимо, так как она была неограниченной хозяйкой в императорском доме.
Дважды дает тот, кто скоро дает.
Мунаций Фауст поспешил передать молодой девушке свой разговор с Августом, не умолчав при этом, разумеется, о косвенном обещании последнего исполнить его просьбу.
Ничего лучшего не желала, разумеется, влюбленная милетянка, – но плеяда их несчастий еще не кончилась.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Арминий
Сделав детей Марка Випсания Агриппы несчастными или, вернее сказать, погубив их окончательно, Ливия чувствовала себя удовлетворенной лишь наполовину; она желала еще возвышения своего Тиверия и употребляла для этого все зависевшие от нее средства.
Напомню читателю, что по старанию Ливии, уговорившей более влиятельных сенаторов, Клавдий Тиверий Нерон был призван сенатом командовать над войсками при затруднительных обстоятельствах, о которых узнали из писем, полученных из Паннонии, Далмации и Македонии.
Клавдий Тиверий Нерон, не теряя времени, принял команду над войсками.
В то время он был уже опытен в военном деле, так как перед тем вел войну в Германии и подчинил ее, за исключением страны Маркоманнов, римскому владычеству. Маркоманны же, действовавшие под предводительством Макободуена, отличавшегося физической силой, красотой и, вместе с тем, жестокой душой, заняв сильные позиции среди лесов, стали опасными для римлян, имевших по левую сторону Германию, по правую – Паннонию, а позади себя – Норику. Волнения в Паннонии и Далмации, перешедшие также и в Македонию, сильно обеспокоили Августа и заставили его и сенат избрать главнокомандующим Тиверия; последний, действительно, скоро усмирил вышеупомянутые провинции. Будучи опытнейшим полководцем, он ограничил театр своих военных действий одной Далмацией и своими победами вынудил и Паннонию просить о мире. Ввиду быстрых успехов Тиверия на полях брани, Ливии было легко побудить преданных ей сенаторов настоять в сенате на награждении Тиверия триумфом, которого он вполне был достоин, уничтожив в одной лишь битве около пяти тысяч неприятелей.
Отправившись в Рим, Тиверий, как того требовал обычай, остановился за городскими стенами и сложив с себя команду над войсками послал в сенат письмо, обернутое лавровыми листьями, в котором просил для себя триумфа. Прочтя это письмо в храме Беллоны, сенат, подтвердив за Тиверием титул императора, дававшийся, как известно уже читателю, военачальникам за особые подвиги, согласился удовлетворить его справедливую просьбу, При этом многие из сенаторов наперебой предлагали наградить его каким-нибудь названием: паннонского, непобедимого, благочестивого, – и неизвестно, на каком из этих названий они остановились бы, если бы Август не отклонил этой награды, заметив, что Тиверий должен считать себя удовлетворенным уже той будущностью, которая ему предстоит после его, Августа, смерти.
Тиверий уже готовился к торжеству, льстившему его самолюбию, как вдруг неожиданное несчастье, которое могло быть ужасным, если бы Иллирия не была уже покорена, явилось помехой его триумфу, который был отложен на другое время.
За пять дней до того, когда должен был состояться триумф Тиверия, римляне при выходе утром на улицу были удивлены неожиданными военными распоряжениями, объявленными по городу. Войско, разделенное на отряды, занимало разные части города, по углам улиц ставились часовые; а между тем, никто не мог объяснить себе причину этих распоряжений. Сами солдаты, недоумевая, поглядывали друг на друга; некоторые обращались к своим начальникам с вопросами, но те отвечали лишь пожатием плеч.
Лишь тогда в населении появилось предчувствие большого несчастья, когда пронеслась весть о предстоящем экстренном собрании сената и народа. Тогда только толпа поспешила к Курии и окружив ее со всех сторон, со страхом делала разные догадки о причине необыкновенных распоряжений.
Причина же их заключалась в том, что из Германии прибыли письма и гонцы с самыми печальными известиями, и правительство поспешило сделать вышеупомянутые распоряжения для того, чтобы предупредить беспорядки, которые могли произойти в столице.
То, что заключалось в письмах и что сообщали гонцы, как громом поразило Августа и всех членов сената, находившихся вместе с ним в ту минуту в Курии. Весь Рим был также взволнован и сильно опечален этими известиями, и некоторое время повсюду только и слышались, что общие сетования.
Событие было не только грустное, но и постыдное для империи.
Публий Квинтилий Вар, проконсул и главнокомандующий над войсками, посланными против германцев после того, как Тиверий отправился в Паннонию, потерпел такое поражение, которое превосходило знаменитое поражение Марка Лоллия,[266] в свое время также считавшееся величайшим позором для римского оружия. Три легиона, отданные под команду Вара, а именно: XVII, XVII и XIX, считавшиеся, как я уже заметил, самыми храбрыми и опытными в войне, столько же легионов кавалерийского корпуса и еще шесть когорт были совершенно уничтожены, изрезаны в куски вместе со своим главнокомандующим, офицерами и вспомогательными отрядами; все они пали жертвой самой черной измены.[267]
В той главе, где описывалась сцена переговоров между Августом и Ливией относительно посылки главнокомандующим в Германию в качестве проконсула Публия Квинтилия Вара, я обещал читателю познакомить его впоследствии с тем, как вел себя Вар при исполнении данной ему миссии, а также рассказать о поведении Арминия, доверенного лица Вара, сопровождавшего его в этом походе. Теперь я исполняю это обещание, предупреждая, что все нижеизложенное не моя собственная фантазия, а лишь передача того, что, по свидетельству историков, сообщили вышеупомянутые письма и гонцы римскому сенату.
Я уже говорил о том, что Публий Квинтилий Вар до своего похода в Германию нигде не отличился военными талантами и мужеством, и что будучи в Сирии, он более старался о своем собственном обогащении, нежели об интересах Рима и находившихся под его управлением провинций.
Прибыв в Германию, он вообразил, что ее жители не имели в себе ничего человеческого, кроме дара слова и телесных форм, и что если их было трудно подчинить силой оружия, то они могли быть соблазнены и привлечены на сторону римлян силой римского права. Под влиянием этой неверной идеи, которую поддерживал в нем молодой Арминий, имевший в то время около двадцати пяти лет от роду и не отходивший от Вара, вполне доверявшего ему, как своему другу, гостю и лицу, им облагодетельствованному, и поэтому верившему ему, – хорошо знакомому в качестве князя Херусков с теми местами, – будто бы римляне находились среди людей, преданных лишь удовольствиям мира, – под влиянием такой идеи римский полководец во все время кампании не столько занимался военными действиями, сколько судебной администрацией, и почти не сходил со своего судейского места.[268]
На самом же деле германцы, по утверждению Веллея Патеркола, рассказу которого я тут следую для того, чтобы читатель, повторяю, не заподозрил в рассказе моего собственного вымысла, были очень хитры и отличались жестокостью и прирожденной способностью к обману.[269] Поэтому, чтобы отвлечь Вара от исполнения настоящего своего долга, они стали затевать между собой притворные драки и оскорбления и тотчас обращаться к самому Вару, как судье, выражая ему свою благодарность за его справедливые, по их словам, решения, имевшие будто бы, влияние на ослабление в обычаях этих варваров жестоких наклонностей и охотно склонявшихся на мирное судебное разбирательство там, где прежде они прибегали лишь к одному оружию.
Таким путем они довели Квинтилия Вара до такой беззаботности, что он стал смотреть на себя скорее как на претора, призванного судить провинившихся в Форуме, чем как на лицо, назначенное командовать войском в лесах Германии.
«Тогда один молодой человек, – я перевожу из Веллея Патеркола, – из благородного города, отличавшийся физической силой, быстрой сообразительностью и умом, какого нельзя было ожидать у варвара, по имени Арминий, сын Сигимера, главы племени, наш давний и усердный товарищ по оружию, сделавшийся римским гражданином и всадником, злоупотребил бездействием главнокомандующего, чтобы совершить свое преступление, рассчитывая на то, что оно ему удастся, как человеку, близкому к Вару.
Сперва Арминий сообщил свой план немногим, а затем – большому числу лиц, причем убеждал всех, что можно захватить римлян врасплох и уничтожить их. Начал же он исполнение этого плана с того, что стал еще более прежнего маскироваться перед Варом. Об измене Арминия Вару было сообщено одним из соплеменников первого, по имени Сегестом; но судьба римского полководца была уже решена, и его ум был уже не способен для прозрения, ибо очень часто случается, что когда Бог желает кого-нибудь наказать, он извращает его разум, так что когда случается несчастье, оно кажется заслуженным.
Итак Вар не поверил тому, что против него устраивается заговор; он не допускал и мысли, что расположение к нему туземцев было притворно, и потому вторично предостерегать его было напрасно.
Мы постараемся, по примеру прочих историков, изложить по порядку ужасное несчастье, которое после страшной беды, постигшей Красса среди парфян, было самое большое, какое только пришлось испытать римлянам между чужими народами. В данном случае особенное сожаление возбуждает то, что самая храбрая из наших армий, первая по своей дисциплине, числу и качеству римских солдат, самых опытных в военном деле, по беспечности своего вождя, коварству неприятеля и жестокости судьбы, замкнувшей это войско среди лесов и болот, так что ему невозможно было свободно сражаться, хотя оно страстно желало биться с врагом, что такое войско было истреблено тем врагом, полчища которого оно до тех пор истребляло, как стадо скота, предавало смерти или щадило его, смотря по тому, находилось ли оно под влиянием гнева или милости.
Вар имел более мужества умереть, чем сражаться; как известно, по примеру своего деда и своего отца, он окончил жизнь самоубийством.
Из двух военных префектов, один, Луций Эгнаций, настолько же отличился своим мужеством, насколько другой, Цезоний, покрыл себя позором. Между тем, как большая часть войска пала на поле битвы, он предпочел сдаться врагу, находя лучшим быть казненным, нежели умереть с оружием в руках.
Равным образом, Нумоний Вал, легат Вара, человек тихий и честный, подал печальный пример: он покинул пехоту и, обратившись вместе со своей кавалерией в бегство, переплыл с своими эскадронами Рейн; но фортуна отмстила ему; он не пережил покинутых им и сам погиб, покинутый всеми.
Тело Вара, найденное полуобгорелым, было растерзано врагами на куски, а отрубленная голова была доставлена Марободую».[270]
К этому описанию поражения Вара и его легионов другие историки прибавляют, что три римских орла и прочие знамена сделались трофеями врагов; из пленных же одни были повешены на деревьях или принесены в жертву германским богам, а другие оставались в течение сорока лет рабами у варваров.[271]
Лишь немногие успели укрыться за крепостными стенами Ализона, где подверглись осаде и были доведены до крайности, но в тот момент, когда победитель уже смотрел на них, как на свою верную добычу, они, предводительствуемые мужественным Луцием Цедилием, с помощью оружия и военного искусства открыли себе путь и перешли на левый берег Рейна, где были приняты легатом Л. Аспренатом, командиром двух легионов.
Вслед за этими печальными известиями Августом была получена от Марободуя голова Публия Квинтилия Вара. Эта голова была послана Марободую Арминием с целью побудить этого предводителя маркоманнов к новому восстанию, но Марободуй из зависти к успехам Арминия на этот раз остался верен Риму. Август устроил этой части тела своего несчастного родственника почетные похороны, поместив ее пепел в своей семейной гробнице.
Напомню читателю, что по старанию Ливии, уговорившей более влиятельных сенаторов, Клавдий Тиверий Нерон был призван сенатом командовать над войсками при затруднительных обстоятельствах, о которых узнали из писем, полученных из Паннонии, Далмации и Македонии.
Клавдий Тиверий Нерон, не теряя времени, принял команду над войсками.
В то время он был уже опытен в военном деле, так как перед тем вел войну в Германии и подчинил ее, за исключением страны Маркоманнов, римскому владычеству. Маркоманны же, действовавшие под предводительством Макободуена, отличавшегося физической силой, красотой и, вместе с тем, жестокой душой, заняв сильные позиции среди лесов, стали опасными для римлян, имевших по левую сторону Германию, по правую – Паннонию, а позади себя – Норику. Волнения в Паннонии и Далмации, перешедшие также и в Македонию, сильно обеспокоили Августа и заставили его и сенат избрать главнокомандующим Тиверия; последний, действительно, скоро усмирил вышеупомянутые провинции. Будучи опытнейшим полководцем, он ограничил театр своих военных действий одной Далмацией и своими победами вынудил и Паннонию просить о мире. Ввиду быстрых успехов Тиверия на полях брани, Ливии было легко побудить преданных ей сенаторов настоять в сенате на награждении Тиверия триумфом, которого он вполне был достоин, уничтожив в одной лишь битве около пяти тысяч неприятелей.
Отправившись в Рим, Тиверий, как того требовал обычай, остановился за городскими стенами и сложив с себя команду над войсками послал в сенат письмо, обернутое лавровыми листьями, в котором просил для себя триумфа. Прочтя это письмо в храме Беллоны, сенат, подтвердив за Тиверием титул императора, дававшийся, как известно уже читателю, военачальникам за особые подвиги, согласился удовлетворить его справедливую просьбу, При этом многие из сенаторов наперебой предлагали наградить его каким-нибудь названием: паннонского, непобедимого, благочестивого, – и неизвестно, на каком из этих названий они остановились бы, если бы Август не отклонил этой награды, заметив, что Тиверий должен считать себя удовлетворенным уже той будущностью, которая ему предстоит после его, Августа, смерти.
Тиверий уже готовился к торжеству, льстившему его самолюбию, как вдруг неожиданное несчастье, которое могло быть ужасным, если бы Иллирия не была уже покорена, явилось помехой его триумфу, который был отложен на другое время.
За пять дней до того, когда должен был состояться триумф Тиверия, римляне при выходе утром на улицу были удивлены неожиданными военными распоряжениями, объявленными по городу. Войско, разделенное на отряды, занимало разные части города, по углам улиц ставились часовые; а между тем, никто не мог объяснить себе причину этих распоряжений. Сами солдаты, недоумевая, поглядывали друг на друга; некоторые обращались к своим начальникам с вопросами, но те отвечали лишь пожатием плеч.
Лишь тогда в населении появилось предчувствие большого несчастья, когда пронеслась весть о предстоящем экстренном собрании сената и народа. Тогда только толпа поспешила к Курии и окружив ее со всех сторон, со страхом делала разные догадки о причине необыкновенных распоряжений.
Причина же их заключалась в том, что из Германии прибыли письма и гонцы с самыми печальными известиями, и правительство поспешило сделать вышеупомянутые распоряжения для того, чтобы предупредить беспорядки, которые могли произойти в столице.
То, что заключалось в письмах и что сообщали гонцы, как громом поразило Августа и всех членов сената, находившихся вместе с ним в ту минуту в Курии. Весь Рим был также взволнован и сильно опечален этими известиями, и некоторое время повсюду только и слышались, что общие сетования.
Событие было не только грустное, но и постыдное для империи.
Публий Квинтилий Вар, проконсул и главнокомандующий над войсками, посланными против германцев после того, как Тиверий отправился в Паннонию, потерпел такое поражение, которое превосходило знаменитое поражение Марка Лоллия,[266] в свое время также считавшееся величайшим позором для римского оружия. Три легиона, отданные под команду Вара, а именно: XVII, XVII и XIX, считавшиеся, как я уже заметил, самыми храбрыми и опытными в войне, столько же легионов кавалерийского корпуса и еще шесть когорт были совершенно уничтожены, изрезаны в куски вместе со своим главнокомандующим, офицерами и вспомогательными отрядами; все они пали жертвой самой черной измены.[267]
В той главе, где описывалась сцена переговоров между Августом и Ливией относительно посылки главнокомандующим в Германию в качестве проконсула Публия Квинтилия Вара, я обещал читателю познакомить его впоследствии с тем, как вел себя Вар при исполнении данной ему миссии, а также рассказать о поведении Арминия, доверенного лица Вара, сопровождавшего его в этом походе. Теперь я исполняю это обещание, предупреждая, что все нижеизложенное не моя собственная фантазия, а лишь передача того, что, по свидетельству историков, сообщили вышеупомянутые письма и гонцы римскому сенату.
Я уже говорил о том, что Публий Квинтилий Вар до своего похода в Германию нигде не отличился военными талантами и мужеством, и что будучи в Сирии, он более старался о своем собственном обогащении, нежели об интересах Рима и находившихся под его управлением провинций.
Прибыв в Германию, он вообразил, что ее жители не имели в себе ничего человеческого, кроме дара слова и телесных форм, и что если их было трудно подчинить силой оружия, то они могли быть соблазнены и привлечены на сторону римлян силой римского права. Под влиянием этой неверной идеи, которую поддерживал в нем молодой Арминий, имевший в то время около двадцати пяти лет от роду и не отходивший от Вара, вполне доверявшего ему, как своему другу, гостю и лицу, им облагодетельствованному, и поэтому верившему ему, – хорошо знакомому в качестве князя Херусков с теми местами, – будто бы римляне находились среди людей, преданных лишь удовольствиям мира, – под влиянием такой идеи римский полководец во все время кампании не столько занимался военными действиями, сколько судебной администрацией, и почти не сходил со своего судейского места.[268]
На самом же деле германцы, по утверждению Веллея Патеркола, рассказу которого я тут следую для того, чтобы читатель, повторяю, не заподозрил в рассказе моего собственного вымысла, были очень хитры и отличались жестокостью и прирожденной способностью к обману.[269] Поэтому, чтобы отвлечь Вара от исполнения настоящего своего долга, они стали затевать между собой притворные драки и оскорбления и тотчас обращаться к самому Вару, как судье, выражая ему свою благодарность за его справедливые, по их словам, решения, имевшие будто бы, влияние на ослабление в обычаях этих варваров жестоких наклонностей и охотно склонявшихся на мирное судебное разбирательство там, где прежде они прибегали лишь к одному оружию.
Таким путем они довели Квинтилия Вара до такой беззаботности, что он стал смотреть на себя скорее как на претора, призванного судить провинившихся в Форуме, чем как на лицо, назначенное командовать войском в лесах Германии.
«Тогда один молодой человек, – я перевожу из Веллея Патеркола, – из благородного города, отличавшийся физической силой, быстрой сообразительностью и умом, какого нельзя было ожидать у варвара, по имени Арминий, сын Сигимера, главы племени, наш давний и усердный товарищ по оружию, сделавшийся римским гражданином и всадником, злоупотребил бездействием главнокомандующего, чтобы совершить свое преступление, рассчитывая на то, что оно ему удастся, как человеку, близкому к Вару.
Сперва Арминий сообщил свой план немногим, а затем – большому числу лиц, причем убеждал всех, что можно захватить римлян врасплох и уничтожить их. Начал же он исполнение этого плана с того, что стал еще более прежнего маскироваться перед Варом. Об измене Арминия Вару было сообщено одним из соплеменников первого, по имени Сегестом; но судьба римского полководца была уже решена, и его ум был уже не способен для прозрения, ибо очень часто случается, что когда Бог желает кого-нибудь наказать, он извращает его разум, так что когда случается несчастье, оно кажется заслуженным.
Итак Вар не поверил тому, что против него устраивается заговор; он не допускал и мысли, что расположение к нему туземцев было притворно, и потому вторично предостерегать его было напрасно.
Мы постараемся, по примеру прочих историков, изложить по порядку ужасное несчастье, которое после страшной беды, постигшей Красса среди парфян, было самое большое, какое только пришлось испытать римлянам между чужими народами. В данном случае особенное сожаление возбуждает то, что самая храбрая из наших армий, первая по своей дисциплине, числу и качеству римских солдат, самых опытных в военном деле, по беспечности своего вождя, коварству неприятеля и жестокости судьбы, замкнувшей это войско среди лесов и болот, так что ему невозможно было свободно сражаться, хотя оно страстно желало биться с врагом, что такое войско было истреблено тем врагом, полчища которого оно до тех пор истребляло, как стадо скота, предавало смерти или щадило его, смотря по тому, находилось ли оно под влиянием гнева или милости.
Вар имел более мужества умереть, чем сражаться; как известно, по примеру своего деда и своего отца, он окончил жизнь самоубийством.
Из двух военных префектов, один, Луций Эгнаций, настолько же отличился своим мужеством, насколько другой, Цезоний, покрыл себя позором. Между тем, как большая часть войска пала на поле битвы, он предпочел сдаться врагу, находя лучшим быть казненным, нежели умереть с оружием в руках.
Равным образом, Нумоний Вал, легат Вара, человек тихий и честный, подал печальный пример: он покинул пехоту и, обратившись вместе со своей кавалерией в бегство, переплыл с своими эскадронами Рейн; но фортуна отмстила ему; он не пережил покинутых им и сам погиб, покинутый всеми.
Тело Вара, найденное полуобгорелым, было растерзано врагами на куски, а отрубленная голова была доставлена Марободую».[270]
К этому описанию поражения Вара и его легионов другие историки прибавляют, что три римских орла и прочие знамена сделались трофеями врагов; из пленных же одни были повешены на деревьях или принесены в жертву германским богам, а другие оставались в течение сорока лет рабами у варваров.[271]
Лишь немногие успели укрыться за крепостными стенами Ализона, где подверглись осаде и были доведены до крайности, но в тот момент, когда победитель уже смотрел на них, как на свою верную добычу, они, предводительствуемые мужественным Луцием Цедилием, с помощью оружия и военного искусства открыли себе путь и перешли на левый берег Рейна, где были приняты легатом Л. Аспренатом, командиром двух легионов.
Вслед за этими печальными известиями Августом была получена от Марободуя голова Публия Квинтилия Вара. Эта голова была послана Марободую Арминием с целью побудить этого предводителя маркоманнов к новому восстанию, но Марободуй из зависти к успехам Арминия на этот раз остался верен Риму. Август устроил этой части тела своего несчастного родственника почетные похороны, поместив ее пепел в своей семейной гробнице.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Vare, legiones redde[272]!
Выйдя из дома Августа, Мунаций Фауст поспешил к Фабию Максиму и, передав ему весь свой разговор с императором, просил его выполнить данное им обещание ускорить своим ходатайством освобождение Неволеи Тикэ. При этом Мунаций Фауст заметил, что если будет необходимо вторично заплатить за любимую им девушку, то он это охотно сделает. Он благоразумно умолчал перед Фабием Максимом, как и перед Августом, лишь о богатстве дочери Тимагена из боязни, чтобы Август, узнав об этом, не пожелал оставить себе ее состояние.
Спустя несколько дней влюбленный помпеянец вновь посетил Фабия Максима, чтобы узнать от него о положении своего дела; но именно в этот самый день Август поспешно созвал сенат для прочтения новых известий, полученных из Германии.
Эти известия сильно опечалили всех; Август же был в отчаянии от постигшего империю несчастья, компрометировавшего, по его мнению, и престиж империи, и честь римского имени. Боясь, чтобы народ, узнав об этом несчастье, не взволновался, он объявил город в осадном положении и немедленно удалил как из своей гвардии, так и из самого Рима всех галлов и германцев, подозревая в каждом из них изменника. Он распорядился, чтобы все начальники провинций поспешили на свои места и употребили всю свою власть, опытность и, где нужно, военную силу для сохранения спокойствия в управляемых ими провинциях; вместе с тем, он позаботился о составлении нового войска, навербовав в него также значительное число невольников, и строго следил за тем, чтобы все приказания были исполняемы в точности. Многих из тех, которые будучи призваны к оружию, не ответили на этот призыв, он поместил в список бесчестных и конфисковал их имущество. Но этого ему казалось еще недостаточно и, для устрашения прочих, он предал некоторых из них смертной казни. Прежний могучий дух народа, отличавшегося своим мужеством в минуты больших опасностей, в эпоху империи до того пал под влиянием деспотизма и рабства, что для возбуждения его понадобился палач.[273] Наконец, он устроил в честь Юпитера всемогущего большие представления в цирках, желая умилостивить этим бога богов в интересах республики и внутреннего спокойствия. Так было сделано и во время войны против кимвров и марсов.
Что касается его самого, то не будучи в состоянии успокоиться от постигшего его несчастья, истребления – его лучшего войска, он стал избегать людей, запустил бороду и волосы и его не раз видели бившимся, подобно помешанному, головой о двери и восклицавшим: «Vare, legiones redde!»[274]
Еще долго после этого события годовщина несчастья была для него днем печали и траура.
Это роковое событие парализовало планы Ливии Друзиллы. В самом деле, возможно ли было думать о праздновании триумфа, декретированного сенатом ее сыну Тиверию в Ту минуту, когда все сердца были стеснены таким горем и когда слезы были естественнее, чем веселые празднества? Да и каков мог быть триумф в такую минуту? Сам Тиверий сознавал, что нечего было и думать о триумфе и что его следовало, по крайней мере, отложить на неопределенное время.
Но душа матери была гораздо сильнее души сына, и Ливия Друзилла думала о том, как бы воспользоваться несчастным событием в пользу своего дорогого сына. Однажды, ободряя цезаря, она говорила ему:
– Тебе вовсе не прилично так сильно падать духом в то время, когда следует позаботиться о мерах к поднятию достоинства империи.
– О, Друзилла, разве я не позаботился об этом, разве я не дал приказания всем начальникам и правителям провинций быть на своих местах и принять все меры, чтобы удержать в повиновении как подчиненные нам народы, так и наших союзников?
– И тебе, цезарь, это кажется достаточным?
– А что следовало бы еще сделать?
– Наказать за измену.
– Кому же дать такое поручение?
– Оглянись вокруг себя, Август: какой из твоих полководцев сложил у ног твоих наибольшее количество трофеев?
Август пристально взглянул в лицо своей жены, которая всегда была благоразумной советницей, и продолжал слушать ее.
– Кого готовились принимать сегодня в Капитолии?
– Не хочешь ли ты сказать этим, что в Германию следует послать твоего Тиверия?
– Относительно этого ты не должен колебаться ни минуты, – отвечала Ливия с решительностью, показывавшей, что она заранее обдумала свой совет, и продолжала: – Разве он не был уже умиротворителем Германии? Не он ли, вскоре после того, вел ужасную войну в Иллирии и присоединил эту страну к нашей империи? Наконец, если ты вновь призвал его к себе, то не с то ли мыслью, чтобы враги, знающие его славные дела, не восставали против Рима, надеясь на отсутствие Тиверия? Разве он не подчинил тебе, в самое короткое время, Норику, Фракию, Македонию, – словом, все пространство от Дуная до Адриатического залива? Зачем же ты медлишь поручить ему отмстить за поражение? Наше счастье, что мой Тиверий успел вовремя усмирить и подчинить нам Иллирию. Знаешь ли ты, что могло бы случиться, если бы он этого не сделал?
Спустя несколько дней влюбленный помпеянец вновь посетил Фабия Максима, чтобы узнать от него о положении своего дела; но именно в этот самый день Август поспешно созвал сенат для прочтения новых известий, полученных из Германии.
Эти известия сильно опечалили всех; Август же был в отчаянии от постигшего империю несчастья, компрометировавшего, по его мнению, и престиж империи, и честь римского имени. Боясь, чтобы народ, узнав об этом несчастье, не взволновался, он объявил город в осадном положении и немедленно удалил как из своей гвардии, так и из самого Рима всех галлов и германцев, подозревая в каждом из них изменника. Он распорядился, чтобы все начальники провинций поспешили на свои места и употребили всю свою власть, опытность и, где нужно, военную силу для сохранения спокойствия в управляемых ими провинциях; вместе с тем, он позаботился о составлении нового войска, навербовав в него также значительное число невольников, и строго следил за тем, чтобы все приказания были исполняемы в точности. Многих из тех, которые будучи призваны к оружию, не ответили на этот призыв, он поместил в список бесчестных и конфисковал их имущество. Но этого ему казалось еще недостаточно и, для устрашения прочих, он предал некоторых из них смертной казни. Прежний могучий дух народа, отличавшегося своим мужеством в минуты больших опасностей, в эпоху империи до того пал под влиянием деспотизма и рабства, что для возбуждения его понадобился палач.[273] Наконец, он устроил в честь Юпитера всемогущего большие представления в цирках, желая умилостивить этим бога богов в интересах республики и внутреннего спокойствия. Так было сделано и во время войны против кимвров и марсов.
Что касается его самого, то не будучи в состоянии успокоиться от постигшего его несчастья, истребления – его лучшего войска, он стал избегать людей, запустил бороду и волосы и его не раз видели бившимся, подобно помешанному, головой о двери и восклицавшим: «Vare, legiones redde!»[274]
Еще долго после этого события годовщина несчастья была для него днем печали и траура.
Это роковое событие парализовало планы Ливии Друзиллы. В самом деле, возможно ли было думать о праздновании триумфа, декретированного сенатом ее сыну Тиверию в Ту минуту, когда все сердца были стеснены таким горем и когда слезы были естественнее, чем веселые празднества? Да и каков мог быть триумф в такую минуту? Сам Тиверий сознавал, что нечего было и думать о триумфе и что его следовало, по крайней мере, отложить на неопределенное время.
Но душа матери была гораздо сильнее души сына, и Ливия Друзилла думала о том, как бы воспользоваться несчастным событием в пользу своего дорогого сына. Однажды, ободряя цезаря, она говорила ему:
– Тебе вовсе не прилично так сильно падать духом в то время, когда следует позаботиться о мерах к поднятию достоинства империи.
– О, Друзилла, разве я не позаботился об этом, разве я не дал приказания всем начальникам и правителям провинций быть на своих местах и принять все меры, чтобы удержать в повиновении как подчиненные нам народы, так и наших союзников?
– И тебе, цезарь, это кажется достаточным?
– А что следовало бы еще сделать?
– Наказать за измену.
– Кому же дать такое поручение?
– Оглянись вокруг себя, Август: какой из твоих полководцев сложил у ног твоих наибольшее количество трофеев?
Август пристально взглянул в лицо своей жены, которая всегда была благоразумной советницей, и продолжал слушать ее.
– Кого готовились принимать сегодня в Капитолии?
– Не хочешь ли ты сказать этим, что в Германию следует послать твоего Тиверия?
– Относительно этого ты не должен колебаться ни минуты, – отвечала Ливия с решительностью, показывавшей, что она заранее обдумала свой совет, и продолжала: – Разве он не был уже умиротворителем Германии? Не он ли, вскоре после того, вел ужасную войну в Иллирии и присоединил эту страну к нашей империи? Наконец, если ты вновь призвал его к себе, то не с то ли мыслью, чтобы враги, знающие его славные дела, не восставали против Рима, надеясь на отсутствие Тиверия? Разве он не подчинил тебе, в самое короткое время, Норику, Фракию, Македонию, – словом, все пространство от Дуная до Адриатического залива? Зачем же ты медлишь поручить ему отмстить за поражение? Наше счастье, что мой Тиверий успел вовремя усмирить и подчинить нам Иллирию. Знаешь ли ты, что могло бы случиться, если бы он этого не сделал?