Страница:
Но едва лишь, под действием самого же горя, ко мне возвратились мои чувства, я стал прощаться с моими друзьями, сожалевшими обо мне и оставшимися мне верными в моем несчастье.
По моим щекам текли потоки слез, когда я прижал к своему сердцу рыдавшую жену; а моя дочь, не знавшая о постигшем меня бедствии, была далеко, в Либийских степях.
Куда ни обращался мой взор, повсюду раздавались жалобы и стоны; казалось, что происходили похороны.
Я, жена, слуги – все мы плакали; в каждом углу дома j были слезы и отчаяние; и если возможно мелкие события уподоблять великим, то дом мой представлял собой Трою, доставшуюся в руки неприятеля.
Еще покоились сном люди и животные, и луна царила на небе, когда я обратил свой взор к Капитолию, находившемуся так близко у моих Лар, и воскликнул: О боги, местопребывание которых близко к моей кровле, о храмы, которых не видеть мне более, о ангелы-хранители великого города, который я принужден оставить, будьте моими покровителями во всякое время! И если, будучи ранен, я возьму в руки щит, защитите меня в пути от ненависти и вражды. Скажите божественному (Августу), что если я и совершил невольную ошибку, то пусть он не думает, что эта ошибка была настоящим злодейством и что я перестану быть несчастным, если он умилостивится надо мной.
Так я молил бессмертных; еще с большей мольбой обращалась к ним жена моя: распустив волосы и обливаясь слезами, она обнимала алтарь Ларей и дрожавшими устами целовала его и угасшие на нем угли, умоляя жестоких богов смилостивиться надо мной. Но ночь приближалась к концу, Медведица исчезала на утреннем небе и медлить более было нельзя.
Что мне оставалось делать? Меня удерживала привязанность к родине, а между тем мне необходимо было отправиться. О, сколько раз отвечал я друзьям, торопившим меня готовиться в путь: зачем вы меня торопите? Подумайте, куда мне назначено жить и что приходится покидать?
И сколько раз я ласкал себя надеждой, что мне будет дозволено уехать в другое время; трижды я ступал на порог, трижды отступал назад, следуя влечению своей души! Несколько раз принимался я прощаться, несколько раз возобновлял последние поцелуи и повторял те же самые слова, окидывая взором дорогие мне предметы.
Наконец, к чему мне спешить? Ведь естественно медлить, когда приходится оставить Рим, чтобы ехать в Скифию, назначенную мне местом ссылки. У меня живого отнимают живую жену, дом и дорогих мне обитателей моего дома. О, товарищи, которых я любил братской любовью: о друзья, преданные мне до последней минуты! Увы! Дайте мне обнять вас, пока мне это еще возможно, быть может, это в последний раз; воспользуемся последним часом, который мне остался. Но долой нерешительность! Собравшись с духом, я обнял еще раз всех, находившихся около меня, и между тем как мы прощались, несчастная для нас звезда Люцифера блеснула на небесном своде. В эту минуту я почувствовал такую боль во всем теле, что мне казалось, будто оно разрывается на куски; так страдать должен был тот Луций, который за измену был разорван на части лошадьми, пущенными в противоположные стороны. Тут вновь раздались крики и рыдания моих домашних, рвавших волосы и терзавших свои обнаженные груди; а жена, крепко обняв меня, произнесла среди слез следующие слова отчаяния: Нет, ты не должен быть отнят у меня! Нас не разлучат! Вместе, да, вместе поедем мы; я последую за тобой; если муж – изгнанник, то и жена его будет изгнанницей. Мне открыта дорога в далекую землю; а для судна, которое повезет тебя, я буду легкой ношей. Ты удаляешься из родной земли по приказанию Августа, я – по приказанию любви: любовь есть цезарь, повелевающий мной.
И она хотела следовать за мной, но я ради себя постарался удержать ее дома и покинул ее с распущенными волосами и помертвелым лицом. Потом мне говорили, что после моего ухода она упала полумертвой на землю, а затем, придя в себя, посыпала пеплом свои волосы и похолодевшие члены, призывала ежеминутно по имени отнятого у нее мужа и так страдала, как будто хоронила меня и свою дочь; она хотела умертвить себя, чтобы посредством смерти избавиться от мучений и только ради меня осталась жить. Да, она живет, и так как боги желали моего изгнания, то живет лишь для того, чтобы служить мне утешением в моем несчастье».[258]
В жалобных и унизительных письмах с Понта Овидий рассказывает о своем несчастном путешествии на галере «Коритеоле», совершенном во время холодного декабря того года (761 от основания Рима) от Равенны до Томи, которую он, вместе со Страбоном, называет местом самым печальным и неприветливым во всем мире, тогда как Плиний, напротив, считает этот город одним из самых лучших и красивых городов Фракии.
Но прежде, чем расстаться с читателем, я познакомлю его с этим городом, а теперь возвратимся к другим личностям, фигурирующим в нашей истории.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
По моим щекам текли потоки слез, когда я прижал к своему сердцу рыдавшую жену; а моя дочь, не знавшая о постигшем меня бедствии, была далеко, в Либийских степях.
Куда ни обращался мой взор, повсюду раздавались жалобы и стоны; казалось, что происходили похороны.
Я, жена, слуги – все мы плакали; в каждом углу дома j были слезы и отчаяние; и если возможно мелкие события уподоблять великим, то дом мой представлял собой Трою, доставшуюся в руки неприятеля.
Еще покоились сном люди и животные, и луна царила на небе, когда я обратил свой взор к Капитолию, находившемуся так близко у моих Лар, и воскликнул: О боги, местопребывание которых близко к моей кровле, о храмы, которых не видеть мне более, о ангелы-хранители великого города, который я принужден оставить, будьте моими покровителями во всякое время! И если, будучи ранен, я возьму в руки щит, защитите меня в пути от ненависти и вражды. Скажите божественному (Августу), что если я и совершил невольную ошибку, то пусть он не думает, что эта ошибка была настоящим злодейством и что я перестану быть несчастным, если он умилостивится надо мной.
Так я молил бессмертных; еще с большей мольбой обращалась к ним жена моя: распустив волосы и обливаясь слезами, она обнимала алтарь Ларей и дрожавшими устами целовала его и угасшие на нем угли, умоляя жестоких богов смилостивиться надо мной. Но ночь приближалась к концу, Медведица исчезала на утреннем небе и медлить более было нельзя.
Что мне оставалось делать? Меня удерживала привязанность к родине, а между тем мне необходимо было отправиться. О, сколько раз отвечал я друзьям, торопившим меня готовиться в путь: зачем вы меня торопите? Подумайте, куда мне назначено жить и что приходится покидать?
И сколько раз я ласкал себя надеждой, что мне будет дозволено уехать в другое время; трижды я ступал на порог, трижды отступал назад, следуя влечению своей души! Несколько раз принимался я прощаться, несколько раз возобновлял последние поцелуи и повторял те же самые слова, окидывая взором дорогие мне предметы.
Наконец, к чему мне спешить? Ведь естественно медлить, когда приходится оставить Рим, чтобы ехать в Скифию, назначенную мне местом ссылки. У меня живого отнимают живую жену, дом и дорогих мне обитателей моего дома. О, товарищи, которых я любил братской любовью: о друзья, преданные мне до последней минуты! Увы! Дайте мне обнять вас, пока мне это еще возможно, быть может, это в последний раз; воспользуемся последним часом, который мне остался. Но долой нерешительность! Собравшись с духом, я обнял еще раз всех, находившихся около меня, и между тем как мы прощались, несчастная для нас звезда Люцифера блеснула на небесном своде. В эту минуту я почувствовал такую боль во всем теле, что мне казалось, будто оно разрывается на куски; так страдать должен был тот Луций, который за измену был разорван на части лошадьми, пущенными в противоположные стороны. Тут вновь раздались крики и рыдания моих домашних, рвавших волосы и терзавших свои обнаженные груди; а жена, крепко обняв меня, произнесла среди слез следующие слова отчаяния: Нет, ты не должен быть отнят у меня! Нас не разлучат! Вместе, да, вместе поедем мы; я последую за тобой; если муж – изгнанник, то и жена его будет изгнанницей. Мне открыта дорога в далекую землю; а для судна, которое повезет тебя, я буду легкой ношей. Ты удаляешься из родной земли по приказанию Августа, я – по приказанию любви: любовь есть цезарь, повелевающий мной.
И она хотела следовать за мной, но я ради себя постарался удержать ее дома и покинул ее с распущенными волосами и помертвелым лицом. Потом мне говорили, что после моего ухода она упала полумертвой на землю, а затем, придя в себя, посыпала пеплом свои волосы и похолодевшие члены, призывала ежеминутно по имени отнятого у нее мужа и так страдала, как будто хоронила меня и свою дочь; она хотела умертвить себя, чтобы посредством смерти избавиться от мучений и только ради меня осталась жить. Да, она живет, и так как боги желали моего изгнания, то живет лишь для того, чтобы служить мне утешением в моем несчастье».[258]
В жалобных и унизительных письмах с Понта Овидий рассказывает о своем несчастном путешествии на галере «Коритеоле», совершенном во время холодного декабря того года (761 от основания Рима) от Равенны до Томи, которую он, вместе со Страбоном, называет местом самым печальным и неприветливым во всем мире, тогда как Плиний, напротив, считает этот город одним из самых лучших и красивых городов Фракии.
Но прежде, чем расстаться с читателем, я познакомлю его с этим городом, а теперь возвратимся к другим личностям, фигурирующим в нашей истории.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Две новые жертвы Ливии Августы
Между тем, как певец любви отправлялся в отдаленную ссылку, Август и Ливия уже готовились наказать и двух детей Юлии старшей, Агриппу Постума и жену Луция Эмилия Павла. Они согласились между собой в том, чтобы наказать их обоих одновременно, и Ливия торопила в этом деле своего мужа, не без основания опасаясь, чтобы в нем не ослабело раздражение против своих внуков; при этом она не надеялась, чтобы ей мог вторично представиться такой же удобный случай освободиться сразу от двух ненавистных ей личностей, служивших помехой ее тайному плану.
Некоторое время Август колебался относительно выбора наказания, которому следовало подвергнуть младшую Юлию и, когда Ливия, настаивая на том, что наказание дочери должно быть не меньше того, к которому присуждена была мать, – лукаво напомнила императору, что если он имел намерение предать последнюю смертной казни за прелюбодеяния, опозорившие все его семейство, то он, тем более, должен умертвить внучку, преступную в кровосмешении, – император заметил, что он считает неблагоразумным восстановлять против себя такого человека, как Луций Эмилий Павел, муж Юлии, который не только занимал высокую должность консула, но и пользовался в общественном мнении сильным влиянием и мог своим участием в заговорах подвергнуть опасности спокойствие государства.
– Пустяки! – отвечала ему на это Ливия Друзилла. – Неужели Луций Эмилий Павел стоит выше моего Тиверия? Если же ты мог у моего сына, не сказав ему ни слова, отнять жену и сослать ее на остров Пандатарию, то отчего же ты не можешь поступить так же по отношению к Луцию Эмилию Павлу? Или, по твоему мнению, младшая Юлия менее преступна, чем ее мать? А я, напротив, думаю, что она гораздо преступнее.
– Какую же причину, по твоему мнению, следует выставить для объяснения предлагаемой тобой строгой меры?
– Прелюбодеяние.
– Трудно мне будет перенести такой позор! Я далеко бежал из Рима от стыда, когда шло дело о наказании моей дочери; я убил бы себя, если бы преступление жены Луция Эмилия сделалось известным.
– Но разве ее интриги неизвестны всему Риму? Разве Ургулания и Процилл не свидетельствовали о том, что во время праздника Венеры она находилась в объятиях Деция Силана?
– Но все сомневались в справедливости этого обвинения.
– Юлий Цезарь прогнал от себя Помпею за то только, что она своей ветреностью давала повод сомневаться в ее целомудрии; что же касается твоей внучки, то против нее имеются не одни только подозрения. Деций Силан, разумеется, не позволит себе протестовать; а в случае надобности, можно собрать сведения о том, что говорилось в публике о нем и о Юлии, когда она в течение нескольких дней находилась в храме Изиды. Редко гром гремит без дождя, и если об их связи говорилось только шепотом, то, поверь мне, единственно из уважения к тебе и твоей фамилии. Да что говорить! Хотя он и не был схвачен в Реджии, тем не менее, все указывает на то, что он, вместе с Семпронием Гракхом, Аппием Клавдием, Квинцием Криспином и Галлом, участвовал в заговоре. Одним словом, если он только откроет рот, найдется средство зажать его. Внучке же твоей приписывают еще другие интриги в том же жанре, да и ты сам называл ее язвой и заразой на твоем теле. Следовательно, наказание, которому ты подвергнешь ее, не будет несправедливостью; напротив, тогда Не станут говорить, что ты более снисходителен к внучке, нежели к дочери. Слава Августа не должна перейти в потомство менее великой, чем слава Каллатина и Деция, которые пожертвовали своими собственными детьми, пожертвовали ради долга и отечества. Мужья будут аплодировать тебе, жены же, из боязни не выдать самих себя, не осмелятся упрекать тебя в жестокости. Общественная нравственность требует строгих примеров, которые служат к ее улучшению.
Речь Ливии была красноречива и убедительна, когда дело касалось ее политических планов, близких к осуществлению.
Август сдался, наконец, на ее убеждения, и если не осудил на смертную казнь, то окончательно решился сослать младшую Юлию.
Для успокоения общественного мнения достаточно было мотивировать это наказание доказанным прелюбодеянием, потому что закон Julia de adulteris определял изгнание за прелюбодеяние всех родов и видов.
Младшая Юлия не долго оставалась в Байе после отъезда Публия Овидия; возвратившись же в Рим, она, находясь, также, как и он, в тревожном ожидании, оставалась дома и почти не показывалась в обществе.
Она также следила за процессом, – который был, впрочем, очень короток, – против реджийских заговорщиков и дала понять Децию Силану и Семпронию Гракху, что они поступят благоразумно, если удалятся на время в свои виллы.
Но Деций Силан и без этого совета не думал дожидаться бури, которая могла разразиться над его головой: он сам себя осудил на добровольное изгнание, скрывшись из Рима; и хорошо сделал, потому что благодаря этому о нем вскоре совершенно забыли на Палатине. Семпроний же Гракх, над которым тяготело гораздо большее число прегрешений, был отправлен на жительство в Африку. О них обоих мы услышим еще в продолжении нашего рассказа.
Будучи извещена Овидием о письме, полученным им от Фабия Максима, Юлия стала с тех пор серьезно задумываться над последствиями случившегося с ней в Сорренте, предчувствуя, что ее ожидает большое несчастье, особенно ввиду того тяжелого наказания, какому был подвергнут Овидий, несравненно менее нее виновный в преступлении.
Луций Эмилий Павел находился в это время в столице; сильно занятый делами по своей службе и продолжительными заседаниями в сенате, он не обращал внимания на перемену, происшедшую в характере его жены которая прежде всегда была веселой и беззаботной, а теперь вдруг сделалась озабоченной и грустной; она же, разумеется, сама не открыла ему причины происшедшей в ней перемены и не доверила ему своих основательных опасений.
Указ Августа, постановлявший ссылку младшей Юлии, был вручен ей в отсутствии ее мужа. Будь Луций Эмилий Павел в эту минуту дома, легко могло бы случиться, что приписав этот указ, не упоминавший определенным Образом о причине наказания, интригам Ливии, он оказал бы сопротивление и при помощи народа и своих многочисленных друзей, быть может, произвел бы даже общее восстание. По исполнении же императорского указа, жалобы его могли остаться без результата, а взволновать народ, на который факты производят впечатление лишь в самую минуту их совершения, было бы уже довольно трудно.
Прочитав приказание своего деда, Юлия спросила, сколько дается ей времени для приготовлений в путь.
– Нисколько, – отвечал ей лаконично роковой посланец.
– Сколько слуг могу я взять с собой?
– Только одну девушку.
– Дочь Марка Випсания Агриппы, – заметила тут гордо Юлия, – принесшего столько пользы империи и оказавшего столько услуг тому, кто ныне ею правит, не могла ожидать для себя ничего лучшего.
Будучи уже подготовлена к встрече постигшего ее несчастья, она, не теряя присутствия духа, приказала своим девушкам уложить вещи в разные сундуки и тут же выбрала себе девушку, которая должна была сопровождать ее в ссылку.
Затем, собрав всех своих слуг и простившись с ними, она поручила им передать Луцию Эмилию Павлу, что она вынуждена покинуть супруга по воле Августа, который подверг ее наказанию без суда и достаточных доказательств ее виновности.
Слуги, молча выслушав свою госпожу, не осмелились в присутствии императорских чиновников хотя бы одним словом выразить ей свое сочувствие. Они были поражены, как громом; один лишь Амиант, красавец анагност, обливаясь слезами, выступил вперед и просил позволения следовать за госпожой.
– Это невозможно! – ответил ему чиновник. – Приказ цезаря не дозволяет этого.
Но молодой человек, бросившись на колени, повторил свою мольбу.
– Указ цезаря этого не дозволяет, понял ли ты? – крикнул вторично императорский посланец. – Ступай прочь!
Один из низших чиновников оттолкнул анагноста в сторону с такой силой, что тот упал без чувств.
Казавшаяся до того времени хладнокровной, жена Луция Эмилия Павла при виде этой сцены не могла удержать слез и, обращаясь к грубому исполнителю закона, сказала:
– О, палач, ты не имеешь от цезаря приказа трогать моих невольников.
Затем она приказала прочим слугам подать помощь несчастному Амианту.
Таким образом младшая Юлия, по примеру своей матери, отправилась в дальнюю ссылку, откуда ей уже не было суждено возвратиться.
Оторванная от своего домашнего очага, от близких и дорогих ей людей и всего общества, она была увезена на остров Тремити, называвшийся в то время Frimetus. Остров этот лежит в Адриатическом море, у берегов Апулии, составляющей ныне часть Капитанаты. Тремити принадлежит к той группе маленьких островов, которые в древние времена носили общее название Insulae Diomedeae.
Более торжественно и более сурово было наказание, которому подвергся Агриппа Постум.
Веллий Патеркол, пристрастный историк, восхвалявший деспота Тиверия, рисует потомкам Агриппу Постума мрачными красками. По его словам, Агриппа, усыновленный своим дедом Августом в один день с Тиверием, был до такой степени испорчен, что очень скоро оттолкнул от себя своего отца и деда и, опускаясь все ниже и ниже, подвергся весьма печальной участи, соответствовавшей его порокам.
Дион Кассий, рассказывая о посылке императором Августом в Паннонию Германика для того, чтобы он своим присутствием там парализовал усиливавшийся авторитет Тиверия, говорит, что такое поручение Август мог бы дать Агриппе Постуму, но не сделал этого потому, что Постум был грубого нрава, небольшого ума и не обнаруживал желания исправиться. Дион Кассий прибавляет при этом, что единственной страстью Агриппы Постума было рыболовство. Рыболовство и море он любил до такой степени, что называл себя Нептуном; к Ливии же Августе он относился, как к мачехе, и роптал на императора за конфискацию имений его отца. Грубым, нечистоплотным, жестоким и не общительным называет его также Светоний Транквилл. Но Тацит, отличавшийся от прочих историков большим беспристрастием, менее строг в своем суждении о нем, хотя он также упоминает о его неловкости в обращении, грубом нраве и необыкновенной физической силе.
Зная Агриппу Постума из предшествовавшего рассказа читатель не станет называть его нравственным; во всяком случае, читатель должен помнить, что в то время, то есть в 761 году от основания Рима, ему было не более двадцати лет от роду и что не будь он удален от семейства и заточен в Соррент, он мог бы, под влиянием хороших примеров и занятий, если, как говорит Дион Кассий, не командовать в двадцать лет целым войском, то исправиться настолько, чтобы быть впоследствии полезным своему отечеству.
Из-за Ливии Агриппа Постум был противником и ее сына, Тиверия, так как по смерти Августа последний должен был сделаться императором. Понятно, что эта женщина старалась сделать его неопасным для своего сына. Будучи настоящим злым гением всего семейства Августа, Ливия сумела добиться того, что он сделался публичным обвинителем Агриппы Постума, которому он приходился дедом, причем не обратил внимания ни на юный возраст Агриппы, ни на то, что это был последний отпрыск мужского рода того самого Марка Випсания Агриппы, благодаря победе которого при Акциуме, он мог увенчать себя императорской короной.
Как же поступил в данном случае этот великий государь, прославленный многими историками?
Он уничтожает акт усыновления Агриппы Постума, утвержденный законным порядком, создав предварительно закон для уничтожения таких актов; требует, чтобы Агриппе было отказано в праве наследования имущества, доставшегося ему от отца и предков, и приказывает то имущество, которым он уже владел, отобрать в военную казну, откуда никакие суммы не могли быть получены обратно, так как они делились между солдатами.
По его желанию преступного внука отправляют в ссылку на уединенный и пустынный остров, где его лишают всякой свободы, то есть, заключают навсегда в темницу, постоянно охраняемую стражей. Кроме того, он настаивает на том, чтобы сенат принял постановление, на основании которого Агриппа Постум никогда и ни при каких обстоятельствах не мог быть возвращен оттуда.
В угоду императору сенат принял такое постановление, которое может быть названо вполне варварским, так как оно было хуже приговора к смертной казни.
Тацит прав, приписывая осуждение Агриппы Постума главным образом интригам хитрой и злой Ливии, имевшей почти неограниченное влияние на старого императора, любившего эту женщину до безумия.
Местом ссылки и заточения несчастного юноши был назначен остров Пианоза, называвшийся у древних римлян Planasia.
Остров этот, покрытый лесом и плодородный, но населенный ныне одними лишь рыболовами, находится в Средиземном море, близ небольшой группы островов, лежащих у устья Омброны и называемых Формиколеди-Проссето.
Во время нашего рассказа оттуда вывозился большими массами гранит, а существующие до сих пор на этом острове развалины древнего храма дают право предполагать, что когда-то Пианоза не имела такого жалкого вида, как в настоящее время. Несомненно то, что она служила местом строгой ссылки, что туда был отправлен Агриппа Постум, сын Марка Випсания Агриппы и наследник трона цезарей, и что он там оставался, всеми забытый, долгое время.
На остров Пианозу повезли Агриппу несколько дней спустя после отъезда Публия Овидия Назона в скифскую Томи и после отправки жены Луция Эмилия Павла на пустынный остров Адриатического моря. Из Соррента внука императора увезли, как простого преступника, не дозволив ему проститься ни с кем из знакомых и оставив при нем, в виде величайшей милости, одного лишь слугу, верного и преданного ему Клемента.
Когда страстное желание Ливии, наконец, исполнилось, то есть, когда Юлия и Агриппа находились уже в местах своего заточения, эта благочестивая матрона, милосердная супруга Августа, вздохнула свободно и, по своему обыкновению, начала громко выражать свое глубокое сожаление о судьбе несчастных; а так как в подобных случаях она имела привычку привлекать на свою сторону общественное мнение какими-нибудь благодеяниями, то поспешила дать свободу Проциллу и Амианту за оказанные, будто бы ей этими невольниками важные услуги.
Но бедному Амианту не пришлось воспользоваться своей свободой. С той поры, как он был оторван от младшей Юлии, он предался самой глубокой меланхолии. Он избегал всех своих товарищей, постоянно тосковал, плакал и окончательно разрушил свое здоровье. Он скрыл от всех причину своего горя, и когда Ливия, сожалевшая о нем, просила его иногда, с целью развеселить его самого, спеть ей что-нибудь, она замечала, что его голос ослабел, лицо болезненно изменилось и вместо прежнего здорового цвета покрылось зловещими пятнами; а на вопрос ее о причине его болезненного и грустного вида, она получала от него всегда один и тот же ответ, сопровождавшийся печальной улыбкой: что он чувствует себя хорошо.
Но он потухал, как лампада, лишенная масла, и в скором времени испустил последний вздох.
Вся императорская фамилия сожалела о нем, так как его судьба, действительно, возбуждала к нему сожаление: никто никогда не знал, какой червь подточил это молодое деревце.
Ливия пожелала, чтобы пепел ее красавца-анагноста покоился в гробнице ее вольноотпущенников и приказала на его урне сделать надпись;[259] а так как сильным мира сего масса всегда верит, то нет сомнения, что римский народ и в этом акте августейшей женщины видел лишь доказательство ее великодушия.
Некоторое время Август колебался относительно выбора наказания, которому следовало подвергнуть младшую Юлию и, когда Ливия, настаивая на том, что наказание дочери должно быть не меньше того, к которому присуждена была мать, – лукаво напомнила императору, что если он имел намерение предать последнюю смертной казни за прелюбодеяния, опозорившие все его семейство, то он, тем более, должен умертвить внучку, преступную в кровосмешении, – император заметил, что он считает неблагоразумным восстановлять против себя такого человека, как Луций Эмилий Павел, муж Юлии, который не только занимал высокую должность консула, но и пользовался в общественном мнении сильным влиянием и мог своим участием в заговорах подвергнуть опасности спокойствие государства.
– Пустяки! – отвечала ему на это Ливия Друзилла. – Неужели Луций Эмилий Павел стоит выше моего Тиверия? Если же ты мог у моего сына, не сказав ему ни слова, отнять жену и сослать ее на остров Пандатарию, то отчего же ты не можешь поступить так же по отношению к Луцию Эмилию Павлу? Или, по твоему мнению, младшая Юлия менее преступна, чем ее мать? А я, напротив, думаю, что она гораздо преступнее.
– Какую же причину, по твоему мнению, следует выставить для объяснения предлагаемой тобой строгой меры?
– Прелюбодеяние.
– Трудно мне будет перенести такой позор! Я далеко бежал из Рима от стыда, когда шло дело о наказании моей дочери; я убил бы себя, если бы преступление жены Луция Эмилия сделалось известным.
– Но разве ее интриги неизвестны всему Риму? Разве Ургулания и Процилл не свидетельствовали о том, что во время праздника Венеры она находилась в объятиях Деция Силана?
– Но все сомневались в справедливости этого обвинения.
– Юлий Цезарь прогнал от себя Помпею за то только, что она своей ветреностью давала повод сомневаться в ее целомудрии; что же касается твоей внучки, то против нее имеются не одни только подозрения. Деций Силан, разумеется, не позволит себе протестовать; а в случае надобности, можно собрать сведения о том, что говорилось в публике о нем и о Юлии, когда она в течение нескольких дней находилась в храме Изиды. Редко гром гремит без дождя, и если об их связи говорилось только шепотом, то, поверь мне, единственно из уважения к тебе и твоей фамилии. Да что говорить! Хотя он и не был схвачен в Реджии, тем не менее, все указывает на то, что он, вместе с Семпронием Гракхом, Аппием Клавдием, Квинцием Криспином и Галлом, участвовал в заговоре. Одним словом, если он только откроет рот, найдется средство зажать его. Внучке же твоей приписывают еще другие интриги в том же жанре, да и ты сам называл ее язвой и заразой на твоем теле. Следовательно, наказание, которому ты подвергнешь ее, не будет несправедливостью; напротив, тогда Не станут говорить, что ты более снисходителен к внучке, нежели к дочери. Слава Августа не должна перейти в потомство менее великой, чем слава Каллатина и Деция, которые пожертвовали своими собственными детьми, пожертвовали ради долга и отечества. Мужья будут аплодировать тебе, жены же, из боязни не выдать самих себя, не осмелятся упрекать тебя в жестокости. Общественная нравственность требует строгих примеров, которые служат к ее улучшению.
Речь Ливии была красноречива и убедительна, когда дело касалось ее политических планов, близких к осуществлению.
Август сдался, наконец, на ее убеждения, и если не осудил на смертную казнь, то окончательно решился сослать младшую Юлию.
Для успокоения общественного мнения достаточно было мотивировать это наказание доказанным прелюбодеянием, потому что закон Julia de adulteris определял изгнание за прелюбодеяние всех родов и видов.
Младшая Юлия не долго оставалась в Байе после отъезда Публия Овидия; возвратившись же в Рим, она, находясь, также, как и он, в тревожном ожидании, оставалась дома и почти не показывалась в обществе.
Она также следила за процессом, – который был, впрочем, очень короток, – против реджийских заговорщиков и дала понять Децию Силану и Семпронию Гракху, что они поступят благоразумно, если удалятся на время в свои виллы.
Но Деций Силан и без этого совета не думал дожидаться бури, которая могла разразиться над его головой: он сам себя осудил на добровольное изгнание, скрывшись из Рима; и хорошо сделал, потому что благодаря этому о нем вскоре совершенно забыли на Палатине. Семпроний же Гракх, над которым тяготело гораздо большее число прегрешений, был отправлен на жительство в Африку. О них обоих мы услышим еще в продолжении нашего рассказа.
Будучи извещена Овидием о письме, полученным им от Фабия Максима, Юлия стала с тех пор серьезно задумываться над последствиями случившегося с ней в Сорренте, предчувствуя, что ее ожидает большое несчастье, особенно ввиду того тяжелого наказания, какому был подвергнут Овидий, несравненно менее нее виновный в преступлении.
Луций Эмилий Павел находился в это время в столице; сильно занятый делами по своей службе и продолжительными заседаниями в сенате, он не обращал внимания на перемену, происшедшую в характере его жены которая прежде всегда была веселой и беззаботной, а теперь вдруг сделалась озабоченной и грустной; она же, разумеется, сама не открыла ему причины происшедшей в ней перемены и не доверила ему своих основательных опасений.
Указ Августа, постановлявший ссылку младшей Юлии, был вручен ей в отсутствии ее мужа. Будь Луций Эмилий Павел в эту минуту дома, легко могло бы случиться, что приписав этот указ, не упоминавший определенным Образом о причине наказания, интригам Ливии, он оказал бы сопротивление и при помощи народа и своих многочисленных друзей, быть может, произвел бы даже общее восстание. По исполнении же императорского указа, жалобы его могли остаться без результата, а взволновать народ, на который факты производят впечатление лишь в самую минуту их совершения, было бы уже довольно трудно.
Прочитав приказание своего деда, Юлия спросила, сколько дается ей времени для приготовлений в путь.
– Нисколько, – отвечал ей лаконично роковой посланец.
– Сколько слуг могу я взять с собой?
– Только одну девушку.
– Дочь Марка Випсания Агриппы, – заметила тут гордо Юлия, – принесшего столько пользы империи и оказавшего столько услуг тому, кто ныне ею правит, не могла ожидать для себя ничего лучшего.
Будучи уже подготовлена к встрече постигшего ее несчастья, она, не теряя присутствия духа, приказала своим девушкам уложить вещи в разные сундуки и тут же выбрала себе девушку, которая должна была сопровождать ее в ссылку.
Затем, собрав всех своих слуг и простившись с ними, она поручила им передать Луцию Эмилию Павлу, что она вынуждена покинуть супруга по воле Августа, который подверг ее наказанию без суда и достаточных доказательств ее виновности.
Слуги, молча выслушав свою госпожу, не осмелились в присутствии императорских чиновников хотя бы одним словом выразить ей свое сочувствие. Они были поражены, как громом; один лишь Амиант, красавец анагност, обливаясь слезами, выступил вперед и просил позволения следовать за госпожой.
– Это невозможно! – ответил ему чиновник. – Приказ цезаря не дозволяет этого.
Но молодой человек, бросившись на колени, повторил свою мольбу.
– Указ цезаря этого не дозволяет, понял ли ты? – крикнул вторично императорский посланец. – Ступай прочь!
Один из низших чиновников оттолкнул анагноста в сторону с такой силой, что тот упал без чувств.
Казавшаяся до того времени хладнокровной, жена Луция Эмилия Павла при виде этой сцены не могла удержать слез и, обращаясь к грубому исполнителю закона, сказала:
– О, палач, ты не имеешь от цезаря приказа трогать моих невольников.
Затем она приказала прочим слугам подать помощь несчастному Амианту.
Таким образом младшая Юлия, по примеру своей матери, отправилась в дальнюю ссылку, откуда ей уже не было суждено возвратиться.
Оторванная от своего домашнего очага, от близких и дорогих ей людей и всего общества, она была увезена на остров Тремити, называвшийся в то время Frimetus. Остров этот лежит в Адриатическом море, у берегов Апулии, составляющей ныне часть Капитанаты. Тремити принадлежит к той группе маленьких островов, которые в древние времена носили общее название Insulae Diomedeae.
Более торжественно и более сурово было наказание, которому подвергся Агриппа Постум.
Веллий Патеркол, пристрастный историк, восхвалявший деспота Тиверия, рисует потомкам Агриппу Постума мрачными красками. По его словам, Агриппа, усыновленный своим дедом Августом в один день с Тиверием, был до такой степени испорчен, что очень скоро оттолкнул от себя своего отца и деда и, опускаясь все ниже и ниже, подвергся весьма печальной участи, соответствовавшей его порокам.
Дион Кассий, рассказывая о посылке императором Августом в Паннонию Германика для того, чтобы он своим присутствием там парализовал усиливавшийся авторитет Тиверия, говорит, что такое поручение Август мог бы дать Агриппе Постуму, но не сделал этого потому, что Постум был грубого нрава, небольшого ума и не обнаруживал желания исправиться. Дион Кассий прибавляет при этом, что единственной страстью Агриппы Постума было рыболовство. Рыболовство и море он любил до такой степени, что называл себя Нептуном; к Ливии же Августе он относился, как к мачехе, и роптал на императора за конфискацию имений его отца. Грубым, нечистоплотным, жестоким и не общительным называет его также Светоний Транквилл. Но Тацит, отличавшийся от прочих историков большим беспристрастием, менее строг в своем суждении о нем, хотя он также упоминает о его неловкости в обращении, грубом нраве и необыкновенной физической силе.
Зная Агриппу Постума из предшествовавшего рассказа читатель не станет называть его нравственным; во всяком случае, читатель должен помнить, что в то время, то есть в 761 году от основания Рима, ему было не более двадцати лет от роду и что не будь он удален от семейства и заточен в Соррент, он мог бы, под влиянием хороших примеров и занятий, если, как говорит Дион Кассий, не командовать в двадцать лет целым войском, то исправиться настолько, чтобы быть впоследствии полезным своему отечеству.
Из-за Ливии Агриппа Постум был противником и ее сына, Тиверия, так как по смерти Августа последний должен был сделаться императором. Понятно, что эта женщина старалась сделать его неопасным для своего сына. Будучи настоящим злым гением всего семейства Августа, Ливия сумела добиться того, что он сделался публичным обвинителем Агриппы Постума, которому он приходился дедом, причем не обратил внимания ни на юный возраст Агриппы, ни на то, что это был последний отпрыск мужского рода того самого Марка Випсания Агриппы, благодаря победе которого при Акциуме, он мог увенчать себя императорской короной.
Как же поступил в данном случае этот великий государь, прославленный многими историками?
Он уничтожает акт усыновления Агриппы Постума, утвержденный законным порядком, создав предварительно закон для уничтожения таких актов; требует, чтобы Агриппе было отказано в праве наследования имущества, доставшегося ему от отца и предков, и приказывает то имущество, которым он уже владел, отобрать в военную казну, откуда никакие суммы не могли быть получены обратно, так как они делились между солдатами.
По его желанию преступного внука отправляют в ссылку на уединенный и пустынный остров, где его лишают всякой свободы, то есть, заключают навсегда в темницу, постоянно охраняемую стражей. Кроме того, он настаивает на том, чтобы сенат принял постановление, на основании которого Агриппа Постум никогда и ни при каких обстоятельствах не мог быть возвращен оттуда.
В угоду императору сенат принял такое постановление, которое может быть названо вполне варварским, так как оно было хуже приговора к смертной казни.
Тацит прав, приписывая осуждение Агриппы Постума главным образом интригам хитрой и злой Ливии, имевшей почти неограниченное влияние на старого императора, любившего эту женщину до безумия.
Местом ссылки и заточения несчастного юноши был назначен остров Пианоза, называвшийся у древних римлян Planasia.
Остров этот, покрытый лесом и плодородный, но населенный ныне одними лишь рыболовами, находится в Средиземном море, близ небольшой группы островов, лежащих у устья Омброны и называемых Формиколеди-Проссето.
Во время нашего рассказа оттуда вывозился большими массами гранит, а существующие до сих пор на этом острове развалины древнего храма дают право предполагать, что когда-то Пианоза не имела такого жалкого вида, как в настоящее время. Несомненно то, что она служила местом строгой ссылки, что туда был отправлен Агриппа Постум, сын Марка Випсания Агриппы и наследник трона цезарей, и что он там оставался, всеми забытый, долгое время.
На остров Пианозу повезли Агриппу несколько дней спустя после отъезда Публия Овидия Назона в скифскую Томи и после отправки жены Луция Эмилия Павла на пустынный остров Адриатического моря. Из Соррента внука императора увезли, как простого преступника, не дозволив ему проститься ни с кем из знакомых и оставив при нем, в виде величайшей милости, одного лишь слугу, верного и преданного ему Клемента.
Когда страстное желание Ливии, наконец, исполнилось, то есть, когда Юлия и Агриппа находились уже в местах своего заточения, эта благочестивая матрона, милосердная супруга Августа, вздохнула свободно и, по своему обыкновению, начала громко выражать свое глубокое сожаление о судьбе несчастных; а так как в подобных случаях она имела привычку привлекать на свою сторону общественное мнение какими-нибудь благодеяниями, то поспешила дать свободу Проциллу и Амианту за оказанные, будто бы ей этими невольниками важные услуги.
Но бедному Амианту не пришлось воспользоваться своей свободой. С той поры, как он был оторван от младшей Юлии, он предался самой глубокой меланхолии. Он избегал всех своих товарищей, постоянно тосковал, плакал и окончательно разрушил свое здоровье. Он скрыл от всех причину своего горя, и когда Ливия, сожалевшая о нем, просила его иногда, с целью развеселить его самого, спеть ей что-нибудь, она замечала, что его голос ослабел, лицо болезненно изменилось и вместо прежнего здорового цвета покрылось зловещими пятнами; а на вопрос ее о причине его болезненного и грустного вида, она получала от него всегда один и тот же ответ, сопровождавшийся печальной улыбкой: что он чувствует себя хорошо.
Но он потухал, как лампада, лишенная масла, и в скором времени испустил последний вздох.
Вся императорская фамилия сожалела о нем, так как его судьба, действительно, возбуждала к нему сожаление: никто никогда не знал, какой червь подточил это молодое деревце.
Ливия пожелала, чтобы пепел ее красавца-анагноста покоился в гробнице ее вольноотпущенников и приказала на его урне сделать надпись;[259] а так как сильным мира сего масса всегда верит, то нет сомнения, что римский народ и в этом акте августейшей женщины видел лишь доказательство ее великодушия.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Хирограф
В то время, когда происходили события, описанные в предшествовавших главах, Неволея Тикэ, находившаяся, как нам уже известно, в доме Ливии, все еще считалась невольницей. Ей и в голову не приходило требовать признания ее прав, как вольноотпущенницы, и это объяснялось двумя причинами. Первая, и самая важная, заключалась в том, что она не имела возможности доказать свои права на свободу без помощи своей прежней госпожи, младшей Юлии, которая в это время уже находилась в ссылке. К тому же и хирограф, свидетельствовавший об освобождении Неволеи Тикэ, находился в руках Мунация Фауста. Вторая причина состояла в том, что Тикэ знала, на каких условиях ей дарована была свобода, и опасалась, что предъявлением своих прав она может вызвать расследование дела, возбудить подозрения против ее Фауста и вмешать его в процесс по реджийскому заговору.
Между тем, благодаря своим высоким качествам и познаниям, она сделалась любимицей Ливии, которая также была образована и знакома с греческой литературой.
Читатель может представить себе, с каким беспокойством слушала Тикэ рассказы самой Ливии и других лиц, посещавших дом императрицы, о неудавшемся реджийском заговоре, о распятии пиратов и о самоубийстве ее подруги Фебе, настоящая причина которого ей была известна лучше, чем Ливии. Понятно также, с каким страхом она ожидала услышать имя человека, заронившего в ее сердце первую любовь. Но когда дни сильных волнений для нее прошли, когда она узнала, что к процессу по реджийскому заговору были привлечены лишь Азиний Эпикад, Луций Авдазий и Сальвидиен Руф, и молва шептала еще о Деции Силане, Азиний Галле и Семпронии Гракхе, причем имя Мунация Фауста вовсе не упоминалось, к ней снова возвратились розовые надежды и золотые мечты любви.
Вера в лучшее будущее никогда ее не покидала. Неужели Филезия, ламийская волшебница, о несчастной судьбе которой Тикэ еще не знала, полагая, что она попрежнему находится в Адрамите, – неужели Филезия, пророчества которой всегда сбывались, ошиблась только по отношению к ней?..
Такого рода рассуждениями милетская девушка поддерживала в себе надежду на близкое счастье.
Ее вера в пророчество Филезии еще более укрепилась в тот день, когда, вспомнив об Азиний Эпикаде, она с указом Августа в руках и с согласия Ливии отправилась в туллианскую тюрьму, потому что, не будь этого случая, Мунаций Фауст, вмешавшись в народное волнение, которое он возбуждал не – столько из участия к судьбе осужденных, сколько из мести к лицам, отнявшим у него любимую им девушку, мог бы окончательно погибнуть. Ничто не ручалось за то, чтобы в таком случае не открылось и участие, которое Мунаций Фауст принимал в предприятии реджийских заговорщиков.
Мы оставили без внимания разговор наших молодых влюбленных при вышеупомянутой встрече, так как нас занимали в ту минуту более важные события; возможно, однако, что Неволея Тикэ напомнила тогда Мунацию Фаусту о том, чтобы он, выждав, пока пройдет суматоха, обратился к Августу с просьбой возвратить ему его невесту на основании хирографа, полученного им от младшей Юлии в храме Изиды.
Вследствие этого Мунаций ждал.
Но это ожидание, к несчастью их обоих, продлилось долго, благодаря обнаружившейся соррентской истории, которая окончилась, как известно, осуждением Овидия, Юлии и Агриппы Постума.
Естественно, что эпизод такого рода сильно обеспокоил императорское семейство, и Мунаций Фауст рассудил, что благоразумнее отложить на некоторое время предъявление своих прав на Неволею.
Говор и сплетни, возбужденные тремя почти одновременными ссылками: Овидия, любимейшего поэта всех дам и девиц, Юлии, первой римской красавицы, игравшей главную роль в элегантном обществе всемирной столицы, и Агриппы Постума, считавшегося уже наследником своего деда, усыновившего его для того, чтобы оставить ему свой трон, мало-помалу утихли, и об этих наказаниях, как и обо всем на свете, перестали говорить.
Между тем, Мунаций Фауст изыскивал средства быть принятым Августом, и этого, наконец, удалось ему достигнуть с помощью Фабия Максима, который, будучи уже знаком с Фаустом, согласился с большим удовольствием не только представить его Августу, но и ходатайствовать об исполнении его просьбы.
Обнадеживал также первый прием, сделанный ему Августом, который, прежде, нежели Мунаций Фауст, успел высказать ему свою просьбу, ласково обратился к нему со следующим вопросом:
– Откуда ты, гражданин?
– Из Помпеи, цезарь, города счастливой Кампаньи, которому ты оказал много благодеяний.
– Кто был твой отец?
– Атимет, декурион моей родины.
– Помню его; я видел его, когда будучи триумвиром, я приезжал в Помпею, чтобы повидаться там с Марком Туллием, отцом римского красноречия.
Между тем, благодаря своим высоким качествам и познаниям, она сделалась любимицей Ливии, которая также была образована и знакома с греческой литературой.
Читатель может представить себе, с каким беспокойством слушала Тикэ рассказы самой Ливии и других лиц, посещавших дом императрицы, о неудавшемся реджийском заговоре, о распятии пиратов и о самоубийстве ее подруги Фебе, настоящая причина которого ей была известна лучше, чем Ливии. Понятно также, с каким страхом она ожидала услышать имя человека, заронившего в ее сердце первую любовь. Но когда дни сильных волнений для нее прошли, когда она узнала, что к процессу по реджийскому заговору были привлечены лишь Азиний Эпикад, Луций Авдазий и Сальвидиен Руф, и молва шептала еще о Деции Силане, Азиний Галле и Семпронии Гракхе, причем имя Мунация Фауста вовсе не упоминалось, к ней снова возвратились розовые надежды и золотые мечты любви.
Вера в лучшее будущее никогда ее не покидала. Неужели Филезия, ламийская волшебница, о несчастной судьбе которой Тикэ еще не знала, полагая, что она попрежнему находится в Адрамите, – неужели Филезия, пророчества которой всегда сбывались, ошиблась только по отношению к ней?..
Такого рода рассуждениями милетская девушка поддерживала в себе надежду на близкое счастье.
Ее вера в пророчество Филезии еще более укрепилась в тот день, когда, вспомнив об Азиний Эпикаде, она с указом Августа в руках и с согласия Ливии отправилась в туллианскую тюрьму, потому что, не будь этого случая, Мунаций Фауст, вмешавшись в народное волнение, которое он возбуждал не – столько из участия к судьбе осужденных, сколько из мести к лицам, отнявшим у него любимую им девушку, мог бы окончательно погибнуть. Ничто не ручалось за то, чтобы в таком случае не открылось и участие, которое Мунаций Фауст принимал в предприятии реджийских заговорщиков.
Мы оставили без внимания разговор наших молодых влюбленных при вышеупомянутой встрече, так как нас занимали в ту минуту более важные события; возможно, однако, что Неволея Тикэ напомнила тогда Мунацию Фаусту о том, чтобы он, выждав, пока пройдет суматоха, обратился к Августу с просьбой возвратить ему его невесту на основании хирографа, полученного им от младшей Юлии в храме Изиды.
Вследствие этого Мунаций ждал.
Но это ожидание, к несчастью их обоих, продлилось долго, благодаря обнаружившейся соррентской истории, которая окончилась, как известно, осуждением Овидия, Юлии и Агриппы Постума.
Естественно, что эпизод такого рода сильно обеспокоил императорское семейство, и Мунаций Фауст рассудил, что благоразумнее отложить на некоторое время предъявление своих прав на Неволею.
Говор и сплетни, возбужденные тремя почти одновременными ссылками: Овидия, любимейшего поэта всех дам и девиц, Юлии, первой римской красавицы, игравшей главную роль в элегантном обществе всемирной столицы, и Агриппы Постума, считавшегося уже наследником своего деда, усыновившего его для того, чтобы оставить ему свой трон, мало-помалу утихли, и об этих наказаниях, как и обо всем на свете, перестали говорить.
Между тем, Мунаций Фауст изыскивал средства быть принятым Августом, и этого, наконец, удалось ему достигнуть с помощью Фабия Максима, который, будучи уже знаком с Фаустом, согласился с большим удовольствием не только представить его Августу, но и ходатайствовать об исполнении его просьбы.
Обнадеживал также первый прием, сделанный ему Августом, который, прежде, нежели Мунаций Фауст, успел высказать ему свою просьбу, ласково обратился к нему со следующим вопросом:
– Откуда ты, гражданин?
– Из Помпеи, цезарь, города счастливой Кампаньи, которому ты оказал много благодеяний.
– Кто был твой отец?
– Атимет, декурион моей родины.
– Помню его; я видел его, когда будучи триумвиром, я приезжал в Помпею, чтобы повидаться там с Марком Туллием, отцом римского красноречия.