– Куда отправляешься, Тимен?
   В первое мгновение неожиданное появление старой вещуньи и ее дерзкий вопрос смутили пирата, но потом он ответил ей грубо и сурово:
   – Давал ли я когда-нибудь право моим слугам обращаться ко мне с подобными вопросами?
   – Прежде я не спрашивала тебя, – отвечала спокойно и смело старуха, – потому что знала, что ты возвратишься; но теперь я этого не знаю. Останься, Тимен! Я говорю тебе это, не уходи с чужеземцами!
   И она сделала движение, чтобы остановить его.
   Вновь смущенный пират заметил в эту минуту, что на них смотрят Мунаций Фауст, Деций Силан, Авдазий и Эпикад; как бы стыдясь перед ними за свою нерешительность, он оттолкнул старуху и вступил на эмиолию, воскликнув:
   – К веслам!
   Филезия, схватив его за рукав, крикнула еще раз.
   – Останься!.. Останься!
   Но эмиолия, по знаку пирата, быстро отчалила от берега, и Филезия, подобно мертвому телу, упала на песок у самого моря.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Праздник невольниц

   В своем сочинении, озаглавленном им Saturnaliorum и содержащем в себе всякую всячину, Макробий, величающий себя на фронтисписе своей книги «знаменитым», знакомит, между прочим, потомство с вещами и событиями той эпохи, не лишенными интереса; об одном из таких событий я нахожу не лишним сообщить тут читателю.
   Поле того, как галлы, рассказывает Макробий, не указывая года, но надобно полагать, что речь идет тут о вторжении галлов во время Бренна (около 391 г. до Р. X.),[174] ворвавшись в Рим и опустошив его, вновь возвратились к себе на родину, соседние Риму народы, полагая, что республика совершенно обессилена варварами и что, следовательно, настала удобная минута отомстить ей, в свою очередь объявили войну римлянам и, собравшись под предводительством избранного ими диктатора, Постума Ливия, осадили Рим. Постум Ливий отправил в римский сенат послов, которые надменно заявили сенату, что если римляне желают сохранить за собой свою опустошенную галлами столицу, то должны выдать Постуму Ливию всех своих замужних женщин и девушек. Большего оскорбления нельзя было придумать для несчастных квиритов, т. е. свободных граждан Рима; этим требованием оскорблялись их честь и достоинство. Но их положение, которым желал воспользоваться неприятель, было в те дни так ужасно, что на подобное требование они не подумали дать ответа, полного негодования, а принялись рассуждать о том, как им поступить в данном случае. Во время этого обсуждения в сенат является одна невольница по имени Тутела – другие называют ее Филотидой – и предлагает сенаторам обмануть неприятеля, послав ему ее и ее подруг, таких же невольниц, как она, переодетыми в платье римских матрон и их дочерей.
   Сенаторы приняли с восторгом это предложение, и невольницы, действительно, одетые в платье своих госпож и провожаемые гражданами, жалевшими об их судьбе, до стен города, были выданы неприятелям.
   Распределенные немедленно Постумом Ливием по лагерю, они, притворяясь, будто желают праздновать день своей богини, просили дозволить им устроить священную и умилостивительную трапезу. Получив на это дозволение, они пригласили и солдат принять участие в трапезе и напоили их до пьяна. Когда последние погрузились в сон, некоторые из римских невольниц, вскарабкавшись на высокую дикую смоковницу, называемую по латыни caprificus и росшую близ того места в неприятельском лагере, где помещалась principia,[175] стали подавать условленные заранее знаки римлянам, находившимся на городских стенах. Увидев знаки, римляне немедленно бросились на неприятельский лагерь и произвели в нем ужасную резню, освободив, таким образом, свой город от страшных врагов и умыв в их крови полученное от них оскорбление.
   Благодарный сенат тотчас даровал невольницам свободу, наградил их деньгами из государственной казны, позволил им носить то платье, в котором они совершили свой подвиг, издал указ, чтобы день их подвига, случившегося в первых числах пятого месяца римского года,[176] а по нашему – седьмого числа июля месяца, назывался козьими Нонами – Nonae Caprotinae, от дерева caprificus (козья или дикая смоковница), с которого подан был знак, имевший своим следствием победу – и, будучи посвящен капротинской Юноне, праздновался ежегодно вне городских стен; причем все невольницы имели право надевать платья и украшения своих госпож и угощались священным молоком вышеупомянутого дерева.[177]
   Варрон и Фест прибавляют, что в день этого праздника, женщины с ветвями в руках, оторванными от священной смоковницы, шли в торжественной процессии к храму Юноны Капротины, стоявшему на том месте, где был неприятельский лагерь.
   День Nonae Caprotinae назывался еще обыкновенно Ancillarum festum, то есть девичьим праздником.
   Я упомянул тут об этом предании, чтобы сделать читателю понятнее то, что мне придется сообщить ему на последующих страницах.
   События, рассказанные мной в прежней главе, предшествовали седьмому числу июля 760 г. от основания Рима, т. е. как раз тому дню, когда римляне праздновали Ноны Капротины. Я поведу читателя на этот народный праздник древнего Рима, но прежде я попрошу его последовать за мной в самый город и удовлетворить свое любопытство, заглянув в дом какого-нибудь римского патриция.
   В этот праздник с самого раннего утра во всех домах – жизнь и веселье. Горничные девушки всех разрядов заняты более обыкновенного своим туалетом, наряжаясь в платья и украшая себя драгоценными вещами своих госпож; подобно последним, они выкупались в душистых ваннах, натерли свое тело дорогими маслами и разной косметикой, а кто желала, убрала свою голову косами черного сикамбрового цвета и осыпала волосы золотой пудрой. В данном случае, римские матроны не только не умеряли желаний и капризов своих служанок, но, напротив, старались перещеголять одна другую в роскоши их нарядов, желая этим обратить на них внимание публики и чтобы в городе говорили потом: лучше всех были одеты девушки из дома Юлии или Эмилии Клавдии, или Корнелии.
   Каждая девушка спешила помочь другой надеть легкую тунику – tunica interior – заменявшую нашу рубаху, затем тунику с длинными рукавами – tunica manuleata – которую в ту эпоху роскоши римлянки заимствовали с востока. Одевшись, он помогали друг другу украситься сережками, браслетами, фибулами дорогой работы и прочими принадлежностями женского туалета, носившими, как известно уже читателю, общее название mundus muliebris, т. е. женский мир.
   Девушки прислуживали одна другой, не обращая внимания на различие своего положения в доме: гардеробщицы прислуживали хранительницам драгоценных вещей, эти – заведовавшим косметическими предметами, а эти последние – кухаркам и судомойкам или гордой фаворитке своей госпожи. Повсюду слышались говор, восклицания удивления и благодарности, взрыв смеха и нетерпения, притворные угрозы уколоть головной иглой (acus comatoriae) обнаженные груди, или стегнуть бичом лорария, или схватить за косу и повиснуть на ней, как поступали нередко с девушками жестокие матроны. Словом, шумный говор и веселые шутки не прерывались во все время одевания; и это приготовление к празднику составляло для них, быть может, лучшую его часть.
   Смех и шутки усиливались, когда, окончив свои туалеты, девушки-невольницы начали приветствовать одна другую именами своих хозяек, подражая им в поклонах и во всех телодвижениях; но смех переходил в гомерический хохот, когда какая-нибудь уродливая судомойка, еще накануне ходившая оборванной и засаленной, бралась копировать ту или другую известную матрону, выступая важной походкой и с гримасами на глупом лице! В этот день, сбросив с себя серьезный и гордый вид, римские матроны охотно принимали участие в короткой комедии, игранной их девушками, забавлялись их шутками и весельем; и несомненно, что эти минуты были далеко не худшими в их однообразной жизни.
   Вышеописанное происходило в то утро и в доме божественной Юлии, капризной дочери Марка Випсания Агриппы, сладострастной супруги Луция Эмилия Павла. Из всех ее девушек одна Неволея пожелала остаться дома. Естественная гордость благородной милетской красавицы, еще недавно свободной и уверенной скоро сделаться вновь свободной, не дозволяла ей принять участие в празднике невольниц в качестве невольницы; и Юлия, обращавшаяся с ней как с любимой подругой, охотно согласилась на ее желание. Но Неволея находила удовольствие помогать прочим невольницам Юлии наряжаться на гулянье. Она застегивала пряжками их туники, привешивала им серьги, надевала на их руки браслеты, посыпала пудрой их волосы; словом, прислуживала им, как только могла.
   Когда туалет девушек уже оканчивался, к ним явилась и сама Юлия. Она осмотрела их наряды и осталась довольна как изяществом последних, так и миловидностью самих невольниц, надеясь, что они будут лучшими на празднике. В эту минуту ее известили о приходе антеамбула,[178] присланного к ней от Публия Овидия Назона с важным известием.
   Взяв дощечки из рук принесшей их в комнату флабеллиферы,[179] Юлия открыла их, прочла и возвратила служанке; затем, подойдя к Неволее, шепнула ей на ухо:
   – Тикэ, иди и нарядись лучше всех: ты отправишься вместе со мной в храм Юноны-Капротины.
   Молодая милетская девушка с удивлением устремила свои взоры на улыбавшуюся Юлию, как бы спрашивая ее о причине такого неожиданного приказания.
   – Поспеши же, – повторила Юлия, продолжая улыбаться, – ведь с тобой иду и я. Оденься в тот самый наряд, в котором ты пела на купеческом судне гимн Афины-Паллады.
   Неволея, радостно воскликнув, тотчас же исчезла, чтобы поскорее одеться. Вслед за ней ушла одеваться и Юлия.
   Вскоре они возвратились в нарядных, праздничных костюмах. Не стану описывать в них двух наших красавиц: читателю уже знаком костюм милетской девушки, так как это был тот самый, в котором он видел ее во второй главе моего рассказа; известен ему и роскошный туалет римской матроны. Нежность и белизна шерсти и блеск пурпуровых краев длинной туники выделяли еще более изящество фигуры племянницы Августа. Юлия и Тикэ для окружавших их походили скорее на небожительниц, нежели на обыкновенных смертных. Прочие невольницы никогда не думали оспаривать у Неволеи ее превосходства перед ними; и появление госпожи и ее любимицы произвело на них такое впечатление, что в гинекее моментально водворилось благоговейное молчание.
   Обе красавицы невольно улыбнулись, заметив впечатление, произведенное ими на девушек.
   – А нумийцы готовы? – спросила Юлия.
   Нумийцы были мускулистые лектикарии, носившие на своих плечах носилки (lectica), и когда последняя была больших размеров, она была носима восемью лектикариями.
   – Да, госпожа, – отвечали несколько девушек разом, – они уже ждут у порога дома.
   – Большие ли носилки приготовлены?
   – И большие и открытые.
   Тогда Юлия и Неволея, сопровождаемые всеми невольницами, сошли вниз и в носилках, на подушки, затканные золотом, уселись.
   Впереди носилок стояла толпа молодых невольников, долженствовавших предшествовать праздничному кортежу римской матроны; а по обеим сторонам носилок такие же молодые невольники – фабеллиферы – держали в руках веера из листьев лотоса и павлиньих перьев (Habelli), которыми во время пути освежали воздух и защищали сидевших в носилках от солнечных лучей. Разодетые же невольницы, приняв горделивые позы и с лицами, сиявшими радостью, стали позади носилок. И когда составленный таким образом кортеж тронулся в путь, его повсюду встречали аплодисментами и прочими выражениями одобрения и громкими криками в честь племянницы императора.
   В этот день все жители Рима спешили за город. Вдоль улицы, выходившей к храму Юноны Капротины, с самого утра шли массы народа: местные граждане и иногородцы, свободные и невольники, солдаты и ремесленники, женщины и дети; а близ самого храма большая толпа элегантной молодежи поджидала прибытия дам высшего общества и их разряженных невольниц. Встречая их соответствовавшими дню приветствиями, молодые люди, как требовала того церемония, вручали каждой из них по ветке дикой смоковницы, получая в вознаграждение слово или улыбку благодарности.
   В храме происходило священное служение: богине, спасшей Рим от врагов, приносилась благодарственная жертва, у алтарей курились фимиамы; авгуры произносили счастливые предсказания, между тем как певцы и музыканты исполняли гимн Юноне, в котором возносились к ней просьбы о покровительстве и о ниспослании счастья римским гражданам.
   На обширном пространстве вокруг храма были настроены павильоны и разбиты палатки, под которыми находились столы, роскошно сервированные и охраняемые невольниками, поджидавшими своих госпож. Немного далее стояли бараки для народа с вареным и жареным мясом, зеленью и фруктами; продавцы этих яств и разносчики лакомств выкрикивали тут свой товар; шуты и фокусники, balathrones, зазывали публику в свои балаганчики; словом, повсюду было движение, говор, песни и смех и все это вместе взятое представляло собой любопытное зрелище.
   Самое интересное в этой праздничной картине и что особенно привлекало к себе внимание гуляющих – были столы, приготовленные для невольниц, которым в этот день прислуживали их госпожи.
   Tresviri capitales со своими ликторами старались очищать место вокруг этих столов от теснившейся к ним толпы, пропуская лишь молодежь высших классов общества, которая, как мы видим это и в наши дни, считая себя выше закона и чиновников, особенно низших, не подчинялась добровольно общим правилам, а делать им замечания низшие блюстители порядка не осмеливались.
   Народ и особенно солдаты, находившиеся в толпе и привыкшие к лагерной дисциплине, роптали на такое потворство лицам привилегированных классов, выражая мнение, что эти-то лица и должны бы служить примером подчинения законам, но этот ропот оканчивался молчанием или ограничивался бесполезной досадой и завистливостью.
   Наконец, из храма вышли жрецы, совершавшие жертвоприношения, и прочие священнослужители вместе с публикой, бывшей в храме; это послужило знаком для невольниц занять свои места за приготовленными для них столами. Потрясая в воздухе ветвями смоковницы, старые и молодые, с детской игривостью и веселостью, побежали к павильонам, каждая к тому из них, на котором виднелись большими буквами фамилии ее господ.
   Вблизи храма помещался павильон семейства Августа; тотчас же около него стоял павильон семейства Луция Эмилия Павла, одинакового устройства с первым, в виде просторных палаток по образцу военных, укрепленных на верхушке золотым орлом с распущенными крыльями.
   С шумом и смехом занимали свои места невольницы; когда они уселись, Неволея, стоявшая во втором павильоне рядом с Юлией, позади сидевших за столом, как будто и она была не невольницей, а госпожой, инстинктивно повернулась лицом к первому павильону и в ту же минуту глаза ее заблистали и она побежала броситься в объятия молодой девушки-невольницы, находившейся в павильоне Августа и глядевшей на Неволею взором, в котором отражались и удивление, и сомнение.
   Молодые невольницы-красавицы долго простояли, обнимая друг друга.
   – Ты ли это, моя Тикэ? – проговорила, наконец, невольница Ливии Августы, поднимая белокурую голову Неволеи, и, не ожидая ответа своей дорогой подруги, стала покрывать ее лицо поцелуями.
   – Я, Фебе! – воскликнула Неволея, успокоившись немного от первого волнения. – Как благодарна я богам и Юноне Капротине, давшей мне случай встретить тебя в день своего праздника!
   – С какого времени ты в Риме? Как очутилась ты здесь? Кто привез тебя? Разве ты не невольница подобно мне? Кто наряжает тебя так хорошо, что ты напоминаешь мне нашу богиню Венеру!
   Все эти вопросы быстро вылетали один за другим из уст дочери Леосфена, очевидно желавшей разом узнать все, касающееся ее подруги.
   – О, Фебе, – отвечала дочь Тимагена, – и моя участь подобна твоей. Но судьба сжалилась надо мной, отдав меня в руки божественной Юлии, которая скоро подарит мне свободу[180] и я буду принадлежать любимому мне человеку.
   – Значит, и ты любишь, Тикэ, как я, несчастная, люблю неблагодарного Тимена? А откуда он? Не из нашей ли родины?
   – Нет, он римский гражданин, и когда он сделает меня своей, и я стану полновластной распорядительницей своего имущества, то постараюсь освободить и тебя.
   – Благодарю, благодарю тебя. О, какая ты великодушная! Я единственная причина твоего несчастья и твоих слез, а ты готова выкупить меня на свободу?
   И Фебе вновь прижала Неволею к своей груди.
   В ту минуту обе молодые гречанки забыли о празднике и о том, какую роль они на нем играли: голос племянницы императора напомнил им о действительности.
   – Неволея, – спросила Юлия, подойдя к ним, – эта девушка, вероятно, твоя соотечественница?
   – Да, моя добрая госпожа: это Фебе, дочь Леосфена, подруга моих детских лет.
   – Разойдитесь, девушки: старая Ливия, твоя госпожа, Фебе, пристально и сурово глядит на тебя и поставит тебе в преступление любовь к кому-нибудь из принадлежащих моему дому.
   – Не забудь меня о, Тикэ! – прошептала бедная Фебе.
   – Никогда! – отвечала подруга.
   С грустью, пожав друг другу руку, они разошлись, и Неволея возвратилась в павильон Луция Эмилия Павла.
   Как в этом павильоне, так и в прочих началось угощение невольниц, и римские матроны, следуя обычаю, налив из серебряных кувшинов – argentea epichysis[181] – вина в бокалы некоторым из своих фавориток, предоставили затем своим вольноотпущенницам прислуживать пировавшим невольницам.
   Пир приходил к концу, когда Неволея услышала крик в павильоне семейства Августа, Взглянув туда, она догадалась, что это вскрикнула Фебе, лежавшая в ту минуту без чувств на земле, окруженная подбежавшими к ней прочими невольницами.
   Неволея также хотела поспешить на помощь к своей подруге, как почувствовала, что кто-то удерживал ее за руку, и тут же услышала знакомый голос:
   – Останься и не подвергай себя опасности.
   Это был Мунаций Фауст. Молодая девушка, в свою очередь, едва не упала в обморок от такой неожиданной и радостной встречи; она нежно припала к помпейскому навклеру.
   По прошествии нескольких минут она вновь посмотрела в ту сторону, откуда раздался крик Фебе, и новая нечаянность поразила ее, покрыв бледностью ее лицо.
   – Тимен! – вскрикнула она.
   Действительно, в нескольких шагах от павильона императора Августа стоял пират с бледным лицом и глазами, устремленными на лежавшую без чувств Фебе.
   – Молчи, – быстро шепнул Неволеи Мунаций Фауст, – никто не должен знать его имени. Не бойся, он из наших. До свидания!
   Затем, поспешно отойдя от Неволеи, навклер скрылся в толпе.
   За ним последовал и Деций Силан, который также явился в павильон Луция Эмилия Павла, чтобы приветствовать Юлию.
   Немного спустя, наши друзья вместе с присоединившимся к ним пиратом входили в город.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Дары Ливии

   Читателю известно, что наши друзья, которых в последний раз мы видели отплывавшими из Адрамиты, находятся уже в Риме.
   Они прибыли в Рим накануне праздника Юноны Капротины и тотчас отправились к Овидию, жившему в то время в своем доме, находившемся близ Капитолия. Поэт, которого они застали у себя, очень обрадовался их скорому возвращению и, вместе с тем, рад был познакомиться с Тименом, легендарным пиратом греческих морей, слава о котором гремела и в Риме.
   Овидий выслушал сперва их рассказ о приключениях, испытанных ими во время путешествия, и, вслед затем, о том, каким образом решили они увезти дочь императора из Реджио. Тимен же сообщил ему, что свои корабли он оставил в опасном для мореходов порту Scylleum с тем намерением, чтобы лучше скрыть их от глаз неприятеля, так как даже римские либурны и большие триремы не решались заходить туда, боясь скал Сциллы и Харибды, о которых рассказывались страшные сказки, но заключавшие в себе и некоторую долю правды.[182] В заключение пират сказал, что к своим кораблям он возвратится через Реджио, где, как и в Риме, его никто не знает в лицо, и ему легко будет ознакомиться с местностью, окружающей жилище дочери императора, что необходимо для успешного исхода опасного предприятия.
   Овидий, в свою очередь, рассказал о новом местопребывании Юлии; он описал скалу, на которой стоял дом, где жила она вместе со своими двумя служанками.
   – Этот дом, – сказал Овидий, – недалеко от моря, но охраняется зоркой стражей и сильным отрядом солдат. Вам нужна чрезвычайная осторожность и, вместе с тем, необыкновенная смелость, так как, в случае неуспеха вашего предприятия, надзор за несчастной пленницей станет несравненно строже, и вместо ее освобождения мы окончательно отравим ей жизнь.
   Все решили, что нельзя терять времени, да и пирату необходимо было поспешить к своим людям, которых он предупредил о дне своего возвращения. Чтобы не возбудить ничьего подозрения, Деций Силан, Авдазий и Тимен решились на следующий же день оставить Рим, взяв с собой самых преданных им людей; а Мунаций Фауст, выполнивший свое обязательство, имел право возвратиться по Тирренскому морю в Помпей с тем предметом, который по договору должен был служить ему платой за его последнее плавание. Сильно желая уехать поскорее домой вместе со своей Тикэ, он не мог, однако, исполнить этого желания немедленно: внутренний голос говорил ему, что не хорошо оставлять своих друзей, какими он уже считал Луция Авдазия, Деция Силана и пирата, в самую минуту опасности. Более опытный в торговле, нежели в военном деле и заговорах, он не чувствовал в себе никакой склонности к рискованным предприятиям такого рода, на какое решались его друзья; тем не менее он стыдился совершенно отказаться от участия в этом предприятии после того, как узнал о нем во всех подробностях из уст Деция Силана и после того, как присутствовал при обсуждениях способов его осуществления, причем своим молчанием как бы выразил свое согласие быть участником в заговоре.
   Заметив, какая борьба происходила в душе навклера, Овидий сказал ему с участием:
   – Тебе, о, Мунаций, быть может, не будет слишком тяжело ждать еще несколько дней того, что следует тебе по договору. Жена Луция Эмилия Павла отправляется в этом месяце в Байю на купанье; я, по желанию Августа, сопровождаю ее туда. Ты, вероятно, доставишь на своем судне наших друзей в то место, куда призывает их благородное дело; в проливе, у Тирренского моря, в условленный момент, они могут сесть на эмиолию пирата; а ты, на возвратном пути, найдешь свою Тикэ в Байе.
   Мунаций, которому казалось, что таким образом он мог помирить требования дружбы с сердечным влечением, согласился с поэтом, обещавшим ему тут же, что на следующий день он увидится с любимой им девушкой. Рано утром Овидий, действительно, послал те диптики – дощечки – в дом Луция Эмилия Павла, последствия которых мы уже видели.