– Кто этого не знает? – прошептал Август, смягченный красноречием своей хитрой жены. – Германцы под предводительством изменника Арминия могли бы соединиться с жителями Паннонии, готовыми немедленно вновь восстать.
   – И империя могла бы быть потеряна для тебя.
   – Переговори же с Тиверием относительно Германии.
   – Хорошо, я поговорю с ним об этом, но лишь после того, как ему будет устроена торжественная встреча тобой, сенатом и народом; это может усилить его авторитет во мнении варваров.
   – Но посуди сама: устройство триумфа, декретированного сенатом, было бы в настоящую минуту насмешкой.
   – Я вовсе не говорю о триумфе. Он ждет теперь за городскими стенами, сложив с себя командование над войском, которое сенат опять поручил ему. Речь идет лишь о том, чтобы он торжественным образом принял от тебя новое назначение.
   Август вполне одобрил мнение Ливии, и несмотря на свое горе, согласился разрешить торжественное вступление Тиверия в Рим для принятия нового начальства над войсками.
   Известие об этом с быстротой молнии распространилось по городу, и как войско, питавшее к Тиверию искреннюю любовь за его постоянные заботы о нем, и за опытность и мужество, засвидетельствованные им не раз на полях битвы, так и народ, если не чувствовавший к нему симпатии и привязанности, то все-таки уважавший в нем замечательного полководца, встретили с радостью известие о решении Августа, так как все жаждали поскорее отмстить германцам за поражение Вара.
   Кстати, и римской черни представилась возможность воспользоваться даровым удовольствием поглядеть на триумф: умея пользоваться случаем, Ливия позаботилась о том, чтобы вступление ее победоносного сына в столицу вполне имело торжественный характер настоящего триумфа, который, на самом деле, был только на время отложен.
   Действительно, Тиверий вступил в город, одетый в претесту, – тогу, украшенную широкими пурпуровыми полосами и присеваемую императорам, консулам и преторам, – с лавровым венком на голове, предшествуемый и сопровождаемый многочисленной толпой высших государственных чиновников, сенаторов, военных и народных, трибунов, патрициев, всадников и других лиц, видевших в нем, в близком будущем, наследника Августа. Прибыв на Марсовое поле, где была, специально для этого случая, устроена особая трибуна, Тиверий занял на ней место вместе с Августом, между двумя консулами, тогда как весь сенат стоял позади.
   Народ встретил его рукоплесканиями; Тиверий, поблагодарив народ за приветствие и приняв новое начальство над войском, отправился с большой свитой в храмы, посещение которых было в обычае у триумфаторов.
   Тот же самый историк, который оставил нам воспомиг нание об этом происшествии, упоминает и о другом серьезном распоряжении, сделанном Августом в это же время. Я не могу умолчать об этом распоряжении, так как оно более, чем что-либо другое подтверждает рассказанное мной соррентское событие и его последствия и занимало собой мысли Ливии Друзиллы не менее, чем триумф Тиверия и его новое назначение.
   У младшей Юлии, после того, как она была сослана на остров Тремити, родился ребенок. Зная хорошо происхождение этого плода, несчастная мать дрожала за его судьбу, и не без основания.
   Август, узнав об этом, запретил признавать дитя за потомка Юлия Цезаря и сына Луция Эмилия Павла. Что сталось впоследствии с этим несчастным существом, история не говорит, но само собой разумеется, что было запрещено воспитывать его, а это, в свою очередь, равнялось лишению жизни.
   Для нас, присутствовавших на оргии, бывшей на вилле Ведия Поллиона, и видевших одновременно осужденными Юлию – к ссылке на остров Тремити, брата ее – к строгому тюремному заключению на острове Пианозе, а Овидия – к ссылке в дикую Томи, для нас понятно жестокое распоряжение, сделанное Августом по отношению к невинному ребенку своей внучки.
   Гнев отца отечества – титул, который был придан Августу – не ограничился только внучкой; перейдя пределы здравого смысла, он приказал даже разрушить до основания ее роскошную виллу, поглотившую громадные суммы и отличавшуюся своей великолепной архитектурой.
   Когда некоторое время спустя кто-то из приближенных к Августу выразил ему свое сожаление по поводу уничтожения виллы, то император, желая скрыть то чувство, которое побудило его тогда сделать такое варварское распоряжение, отвечал, что он всегда питал отвращение к большим и роскошным виллам.
   Его же собственные виллы, замечает Светоний, рассказавший нам о разрушении виллы младшей Юлии, если и были менее украшены статуями и картинами, то изобиловали ксистами и рощицами и предметами замечательными по своей древности и редкости, как, например, громадными костями разных диких кровожадных зверей, продающимися ныне за кости древних гигантов и за вооружение прежних героев.
   Как бы то ни было, ничто не оправдывает глупой мести, проявившейся в уничтожении не принадлежавшей ему виллы; ясно только, что свое негодование против внучки он хотел излить и на стены ее жилища.
   В этом поступке проявилась безумная жестокость прежнего триумвира.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Последний дар Ливии Проциллу

   Ливия Августа исполнила обещание, данное ею Проциллу: отпустив его на свободу, она, вместе с тем, подарила ему значительную сумму денег. Он долгое время был верным исполнителем ее злых поручений, направленных к погибели детей старшей Юлии: все они, за исключением Агриппины, были теперь устранены и не могли более служить помехой ее сыну, Тиверию, к достижению императорской власти; следовательно, пора было наградить верного помощника.
   Но Процилл не имел надобности в последнем подарке благодарной ему Ливии: он еще до своего освобождения сумел составить себе состояние, ловко пользуясь своим влиянием в доме Августа, который был расположен к нему; в тех же случаях, когда он не осмеливался лично просить Августа, он достигал своей цели при посредстве самой императрицы, которой он был еще более дорог, как прекрасный исполнитель всех ее секретных поручений.
   В тот день, когда новый вольноотпущенник вступил в свой собственный дом, роскошно убранный и полный слуг, и подвел итог своему состоянию, он убедился в том, что если оно не могло сравниться с богатством ни Мены, отпущенного прежде него на свободу, ни Лициния Энцелады, с которым прежде Август делил даже свои тайны, то, все-таки, было достаточно для удовлетворения его честолюбия и жажды к роскоши. Кроме того, оно давало ему право рассчитывать на любовь, соответствовавшую его новому общественному положению, – любовь, которая уже не будет отвергнута публично, как это сделала с ним гордая Ургулания.
   Он был красив, свободен и уже считал себя равным элегантным молодым людям высшего класса.
   Желая открыть себе вход в аристократические дома, он стал покровительствовать философам и поэтам, которые и в ту эпоху, как иногда и в наше время, льнули к знатным и богатым людям. К этим философам и поэтам строгий Катон не без основания относился с презрением, называя их презренными холопами, жиревшими от меценатских обедов. Процилл стал устраивать для праздной знати пиры и оргии, предлагал свои услуги для ходатайства перед Августом и прибегал ко всяким средствам, чтобы задобрить болтунов и заставить их распускать о нем хорошую славу.
   И он не ошибся в своих расчетах, так как самое легкое средство сделаться предметом похвал и восторгов, – это окружать себя паразитами. И действительно, окружавший его хор хвалителей заставил его забыть о своем прошлом и возгордиться до такой степени, что он превзошел даже вольноотпущенника Мена, хвастливость и тщеславие которого, прославленные ямбами первого латинского лирика (Горация), были еще памятны всем, хотя с тех пор прошло довольно много времени.
   Однако похвалы, расточавшиеся ему огромной толпой паразитов, не находили себе отголоска вне их среды, и гордому вольноотпущеннику все-таки не удалось сойтись с лучшей молодежью высшего общества. Поэтому он ограничивался знакомством с дамами средней руки и, при этом, двусмысленной славы.
   Живя долгое время в императорском дворце, он усвоил хорошие привычки и изящные манеры, но предоставленный самому себе, он, при своей страсти корчить большого барина, по временам выдавал свое низкое происхождение, и поэтому ему не раз приходилось слышать колкие замечания, намекавшие на плеть лорария, скользящую по плечам невольника, на тюремные цепи или на пуллиту, одежду, присвоенную несвободному человеку, или, наконец, на четырнадцатый ряд амфитеатра.
   Часто молодые люди высшего общества, проходя мимо него, напевали на его счет стихи Горация, относившиеся к вышеупомянутому вольноотпущеннику Мену.
   Надо ли говорить, как он страдал от такого унижения среди своего богатства?
   Процилл не настолько потерял свою прежнюю смышленость, которая способствовала его возвышению, чтобы не замечать равнодушия, с каким относилась к нему знатная молодежь, и не понимать их колких намеков; но он не падал духом. В тот день, когда ему пришло на память имя Ургулании, фаворитки императрицы, продолжавшей пользоваться, по-прежнему, расположением последней, и он припомнил свое свидание с этой матроной накануне праздника Венеры-родительницы, ему казалось, что он нашел, наконец, средство, которое могло бы поспособствовать осуществлению задуманной им цели.
   «Пойду к ней, – думал он. – Не может быть, чтобы при новом общественном положении, которое я занимаю теперь, в ней не появилась вновь искра того огня, которым некогда горело ко мне ее сердце. У нее собираются первые лица римского общества, сенаторы и всадники, консулы и преторы, матроны, принадлежащие к чистокровной аристократии, и жены известнейших богачей; при ее помощи я могу войти в это общество. Отчего мне не добиться этого, если другим вольноотпущенникам удавалось подниматься так высоко по общественной лестнице, что их нельзя было отличить от самых выдающихся личностей свободного класса?»
   Затем, упрекая себя в том, что до сих пор не вспомнил об этом средстве, он поспешил воспользоваться им.
   Кстати, ему вскоре представился благоприятный случай, который дал ему повод посетить Ургуланию. Этим поводом послужило публичное объявление вызова Ургулании в суд к претору, возбудившее большой шум во всем Риме.
   Процилл в тот же день отправился в дом фаворитки Ливии.
   Номенклатор, известивший Ургуланию о приходе Процилла, мог подумать, что он произнес имя самого ужасного человека, так как его госпожа при имени Процилла вскочила на ноги и с гневом проговорила:
   – О, нахал! О, зазнавшийся мужик! Иди, номенклатор, позови моих истопников и прикажи им выгнать его отсюда, дабы он навсегда потерял охоту переступать порог моей передней.
   Номенклатор, повернувшись, уже готов был идти исполнять данное ему приказание, когда Ургулания снова позвала его.
   – Сирик!
   Номенклатор, снова подошел к своей госпоже.
   – Нет, скажи вольноотпущеннику Проциллу, чтобы он вошел.
   Не трудно отгадать, что заставило Ургуланию так быстро изменить свое решение.
   Быть может, читатель не забыл еще, что Ургулания была должна большую сумму денег Луцию Кальпурнию Пизону и что в первый раз, когда мы видели ее у Ливии Августы, она извинилась перед последней в своей неаккуратности тем, что была задержана своим несносным кредитором, который намеревался еще тогда вызвать ее к претору. В течение всего этого времени гордая матрона ухитрялась отсрочивать день уплаты, отделываясь от Луция Пизона разными обещаниями, вроде того, что Ливия Августа заплатит за нее или что она скоро получит большую сумму и т. п.
   Ливия Августа действительно обещала Ургулании заплатить ее кредитору; но она, вероятно, или забыла свое обещание, или умышленно делала вид, что забыла.
   Но Луций Кальпурний Пизон, уже давно сердившийся на бессовестный образ действий Ургулании, объявил ей, наконец, что ему надоело ждать и что он решился привести в исполнение то, чем не раз угрожал ей.
   Так как сумма долга была очень значительна, то Пизон сам разглашал, что на этот раз он не может ограничиться обыкновенным частным порядком взыскания, judicium privatum, но будет просить претора повести дело публично, judicium publicum, к чему прибегали в делах, имевших важное значение.
   Этим скандалом Луций Пизон рассчитывал добиться вмешательства Августа или Ливии, которые, по его мнению, не могли оставить Ургуланию в таком затруднительном положении.
   Она уже раз была приглашена явиться к претору для мирного окончания дела, но не обратила внимания на это приглашение и не явилась в трибунал.
   Гордясь своим положением и не питая никакого уважения к законам, она решилась отнестись с полным невниманием и к edicitum, официальному вызову в суд, in jus vocare, убежденная в том, что к ней, фаворитке супруги императора, не осмелятся применить закон во всей его строгости.
   В то же время она надеялась, – на что рассчитывал и Луций Пизон, – что, в конце концов, Ливия придет к ней на помощь.
   Когда к ней пришел Процилл, она уже было дала приказание своему номенклатору прогнать вольноотпущенника, но вдруг вспомнила о предстоявшем на другой день разбирательстве[275] и неизбежном заочном решении в пользу истца, и в ее голове мелькнула мысль обратиться за помощью к Проциллу. Вот почему она изменила свое намерение выгнать его и приказала Сирику ввести к ней вольноотпущенника Ливии.
   Но Процилл был уже у дверей той комнаты, где находилась Ургулания, когда она давала номенклатору свое первое приказание; он слышал его и, таким образом, узнал, какое презрение питает к нему эта гордая женщина.
   А между тем, он явился к ней в этот день именно для того, чтобы выручить ее из затруднительного положения; он надеялся, посредством уплаты ее долга Луцию Пизону, возобновить ту связь, которая установилась между ними, когда он еще был невольником; услыхав же приказание Ургулании, он изменил свое намерение и решил, напротив, посмеяться над ней и унизить ее безграничную гордость.
   Она пошла к нему навстречу с ласковой улыбкой на устах.
   Процилл же, не отвечая на любезный привет Ургулании, остановился на пороге и сказал:
   – О, благороднейшая госпожа, если я имел смелость явиться к тебе, то…
   – Войди в комнату, Процилл: не так следует встречаться старым друзьям.
   – Я тоже самое думал, о, благородная Ургулания, когда узнав о затруднительном положении, в которое поставил тебя кредитор, я поспешил предложить тебе мое состояние для того, чтобы ты могла освободиться от преследования.
   – Это великодушно с твоей стороны, Процилл…
   – Весь Рим говорил о скандале, который устроил тебе Луций Кальпурний Пизон, вызвав тебя к претору.
   – Это негодный, подлый человек…
   – Действительно, он подлый человек – этот Луций Пизон! Ему ведь известно, что ты близка к семейству Августа и что ты не допустишь, чтобы тебя схватили за шею, obtorto collo, как обыкновенно поступают с неисправными должниками, и силой потащили в суд, in jus rapere, на глазах целого Рима. Ты понимаешь, благородная Ургулания, что я не мог и не должен был допустить такого поругания над тобой.
   – Добрый Процилл, прими за это мою искреннюю благодарность.
   – Все думают, однако, что в суд ты не пойдешь.
   – Без сомнения, не пойду.
   – Действительно, это было бы позором для тебя.
   – Как фаворитка Ливии Августы, я могу смеяться над действиями Пизона и решением претора; я не пошла, когда меня звали частным образом для заключения мировой сделки, и не пойду завтра.
   – И хорошо сделаешь, Ургулания, но претор осудит тебя sine malo vel causa sontica, то есть заочно, и ты проиграешь дело; а если ты не представишь поручителя, sponsor, то по закону претор должен будет выдать тебя головой Луцию Пизону в качестве рабыни.
   При этих словах Ургулания вскочила на ноги.
   – О, позор!
   Процилл продолжал:
   – А я пришел, было, с намерением сказать тебе, что готов быть твоим поручителем, так как твое высокое общественное положение не позволяет тебе явиться в суд.
   – И ты, Процилл, хочешь быть моим поручителем?..
   – Хотел им быть; но такое желание было бы неслыханной дерзостью со стороны вольноотпущенника. Не правда ли, могущественнейшая госпожа? И ты была права, приказав выгнать меня с позором из твоего дома. О, прости меня, благороднейшая Ургулания, за мои добрые намерения и позволь мне удалиться.
   Ургулания не могла произнести ни одного слова; она закрыла глаза, как бы стараясь собраться с мыслями, и не трогалась с места.
   Когда придя в себя, она открыла глаза, Процилла уже не было в комнате.
   Он отмстил ей за себя.
   Но Ургулания не пала духом. Боясь подвергнуться той участи, которая, по объяснению Процилла, ожидала ее в случае проигрыша дела, она, не дожидаясь наступления сумерек, поспешила укрыться в палатинском доме Августа, отдавшись под защиту Ливии, которая советовала ей поступать таким образом в опасных случаях.
   В то же время влиятельные лица старались уговорить Луция Кальпурния Пизона не настаивать на своем праве преследовать должницу в доме самого Августа, откуда он мог привести ее силой в суд. Ему указывали на то, что это может оскорбить императора, гневом которого нельзя пренебрегать, и что, наконец, претор, в угоду императору, сумеет придраться к чему-нибудь для того, чтобы отказать в иске или решить его в ущерб самому Пизону.
   Пизон сдался на эти доводы и взял обратно свою жалобу, но не отказался, однако, от своих кредиторских прав и отсрочил лишь взыскание с Ургулании до более удобного времени.
   В тот же день вечером, Процилл, ужиная вместе со своими обычными прихлебателями, предался неумеренным возлияниям, чтобы забыть о своей неудаче с Ургуланией При этом винные пары развязали ему язык и, когда речь зашла о предмете, занимавшем в эту минуту весь Рим, т. е. о призыве к суду фаворитки Ливии, он рассказал своим сотрапезникам все подробности своей встречи с Ургуланией на весеннем празднике богини Венеры и своего утреннего визита к ней, и общий смех присутствовавших, заставлявших его повторять рассказанное, вполне удовлетворил его чувство мести.
   Ургулания нигде не пользовалась симпатией; напротив, все ее сильно недолюбливали, и рассказ Процилла повторялся его прихлебателями во всех известных триклиниях римской столицы, и каждый из рассказчиков, как это обыкновенно бывает в подобных случаях, особенно по отношению к нелюбимым личностям, присочинял что-нибудь и от себя из желания еще более позабавить своих слушателей.
   Ко всему этому прибавилось еще унизительное снисхождение, оказанное ей Луцием Кальпурнием Пизоном, вследствие ее бегства в дом Августа, – словом, она стала, что называется, притчей во языцех.
   Между тем, один из прихлебателей Процилла передал гордой фаворитке рассказ вольноотпущенника, причем, желая заручиться ее расположением, еще украсил свой донос значительной дозой лжи. Выслушав его, Ургулания поклялась в душе, в свою очередь, отмстить Проциллу и отмстить беспощадно.
   Боясь, чтобы история о случившемся с ней не дошла до ушей Августа и Ливии и не повредила ей в их мнении, она решилась бравировать своим положением и, вооружившись смелостью, отправилась к своей покровительнице и сказала ей со слезами:
   – О, божественная Августа, в моем лице тебе нанесено ужасное оскорбление.
   – Что случилось, Ургулания?
   – Расположение, которым ты даришь меня, возбудило против меня вражду и ненависть.
   – А разве я не в состоянии защитить тебя от твоих врагов?
   – Дело в том, что они стараются различными средствами лишить меня и твоего расположения.
   – Не думаешь ли ты, что я так легко поверю гнусной клевете твоих врагов? Но что такое случилось? Расскажи мне.
   Тогда Ургулания рассказала по-своему о том, как Процилл, этот вольноотпущенник, облагодетельствованный доброй императрицей, нахально хвастал везде тем, какими нечистыми средствами он нажил свое богатство и, не довольствуясь этим, осмелился в своем доме, на пиру, в присутствии своих паразитов клеветать на нее, Ургуланию, рассказывая, будто бы он имел с ней любовное свидание накануне праздника Венеры, когда они были посланы в рощу самой же императрицей с известной ей целью.
   Причина же этой бессовестной клеветы заключается в том, что она, Ургулания, приказывала своим слугам вытолкать его из дома, когда он явился к ней с намерением достигнуть через нее, любимицы супруги цезаря, того общественного положения и значения, какого не имели ни Мена, ни Паллад, ни Батилл.
   – И все это он осмелился говорить о тебе?
   – Да, божественная, и при посредстве своих паразитов он распространяет обо мне дурную славу по всему Риму.
   – Не огорчайся, Ургулания: я вытащила его из грязи, и я же утоплю его в грязи. Помнишь ли ты Стефаниона, известного комедианта? Этот презренный до такой степени возгордился, что заставил прислуживать себе римскую матрону, одев ее мальчиком и обрив ей голову, как невольнику. Узнав об этом, Август приказал отодрать его плетьми публично, на сценах трех театров, и потом подверг его изгнанию.
   – А Проциллу что будет сделано?
   – Процилл поступил гораздо хуже комедианта Стефаниона: ему недостаточно было заставить служить себе римскую матрону, он еще совершил над ней прелюбодеяние.
   – То есть, он претендует на это, бесчестный!
   – Но он сознался именно в этом преступлении. Не говорила ли ты, что он повторял свою клевету в присутствии своих сотрапезников?
   – Да.
   – Следовательно, они подтвердят его слова.
   – И тогда?
   – Клянусь богами ада, что он умрет.
   Ургулания опустилась к ногам Ливии и стала целовать ее длинную тунику.
   Ливии не стоило много труда, чтобы возбудить в Августе гнев против несчастного вольноотпущенника.
   Процесс не затянулся на долгое время, так как и до сведения Августа, благодаря многочисленным шпионам, уже достиг слух о распущенной Проциллом клевете, которую Ливия сумела представить императору в таком виде, что он, пользуясь правом господина над жизнью своих вольноотпущенников, решил подвергнуть Процилла смертной казни.
   Светоний, в своем сочинении о жизни Августа, говорит следующее о примерном наказании неосторожного вольноотпущенника:
   «Он заставил умертвить Процилла, одного из самых дорогих ему вольноотпущенников, так как он убедился в совершении им прелюбодеяния с какой-то матроной».
   Вот какую награду Процилл получил от Ливии, которой он долгое время служил слепым орудием для жестоких планов.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Муниципальные выборы в древней Помпее

   В те дни, – не в дни рассказываемой мной истории, а в те, которые были недавно пережиты самим мной, – в моем городе происходили политические выборы: город избирал тех, которые должны были быть его представителями в национальном парламенте.
   Избиратели приготовлялись к сильной борьбе, в которой нужно было нанести смертельный удар обнаружившей полную неспособность к управлению государственными делами могущественной партии, которая, приобретя кличку консортерии (consor teria), – товарищества в худшем смысле этого слова, – не думала даже отрекаться от нее и старалась только эксплуатировать в свою личную пользу все, что можно было извлечь из права сильного.[276]
   Да позволит мне читатель уделить здесь несколько строк этой ослабленной ныне партии, хотя и отличающейся от противной ей партии своей внутренней связью. Так как цель настоящей книги не только развлечь читателя, но и познакомить его кое с чем из древней жизни римлян и указать на сходство ее в некоторых отношениях с современной нам жизнью, то описываемый мной ниже факт здесь будет кстати.
   То, что ныне называется консортерией, не есть изобретение нашего времени; она относится к глубокой древности, так как по свидетельству Теренция, она существовала еще во времена древнего Рима и называлась тогда comitum conventus. Новейшие приверженцы ее почти ничем не отличаются от древних. Вот для сравнения два случая, из которых первый я передаю как очевидец, а второй – на основании памятников древности и рассказов древних писателей.