Страница:
До ужасного извержения Везувия в 79 году по Р. X., схоронившего тогда под своей лавой великолепный Геркуланум и покрывшего шлаком и пеплом Ретину, Тавранию, Оплонт и промышленную Помпею, причем море отошло на значительное расстояние от его стен, – до этого извержения перед Соррентом существовал длинный мол, а на вершине горы, на нижней половине которой расстилался амфитеатром этот город, красовался храм, посвященный богине Церере.
Когда императорская галера проходила у соррентского берега, певец Метаморфоз, указывая на этот берег, скалисто возвышавшийся над поверхностью моря, напомнил Юлии, получившей, как нам уже известно, хорошее образование в доме своего деда, Августа, что в находившихся в ту минуту перед ними скалах выдолблены пещеры, служившие храмами, посвященными сиренам, на которые народное предание указывало как на пещеры Улисса. Действительно, отверстие одной из этих пещер, выходившее в море, живо напоминало собой описание пещеры Полифема, сделанное Гомером в Одиссее:
Овидий продекламировал Юлии место из Одиссеи Гомера и затем сообщил ей по поводу упоминаемых Гомером гигантов, что ему случилось видеть в Сорренте древние скелеты и черепа очень больших размеров.
– Действительно, я вспоминаю теперь, – заметила Юлия, – как Флакх, объясняя мне Фукидида, говорил мне, что по мнению этого великого историка одна часть великой Греции была в древнейшие времена занята народом, носившим название лестригонов, отличавшихся высоким ростом и грубыми нравами.
– Там, направо, на оконечности мыса, что выдается скалой в море, стоит храм, посвященный Геркулесу; а позади его видишь ли ты роскошное здание?
– Вижу, что же?
– В нем мы отдохнем от нашего приятного путешествия, так как это вилла Ведия Поллиона, где живет твой брат, Агриппа Постум.
– Как красива, о, Овидий, эта местность. Право, он был счастливее нашей матери, прожившей такое долгое время на пустынной Пандатарии. Но скажи мне, не тут ли Поллион откармливал своих знаменитых мурен, о которых так много говорили в самом Риме?
– Да, тут жестокий Поллион, в присутствии твоего деда, Августа, приказал бросить на съедение этим рыбам одного из своих невольников за то, что несчастный нечаянно разбил дорогую вазу из мурринского стекла.
– Я слышала об этом зверском поступке и помню, что несчастному невольнику не помогло даже вмешательство Августа, ходатайство которого Поллион оставил без внимания, не согласившись даже на то, чтобы самому невольнику было предоставлено выбрать для себя тот или иной род смерти: он был брошен к кровожадным муренам. Об этом рассказывал мне мой дед, передав мне и то, что не будучи в состоянии смягчить жестокость сердца Поллиона, он попросил его показать ему свои драгоценные мурринские вазы, которых у Поллиона было несколько штук; и когда тот принес их моему деду, он в одно мгновение разбил их в мелкие куски.
– Превосходный поступок; Цезарь Август справедлив.
– Да, но лишь тогда, когда он бывает справедливым. Мне также случилось однажды молить его о прощении одного бедного медиастина,[239] который украл и зарезал куропатку; все мои мольбы были, однако, напрасны: дед мой хотел во что бы то ни стало видеть своего невольника повешенным. Если начать разбирать моего деда, в нем легко заметить прежнего триумвира.
Улыбнувшись в знак согласия, поэт продолжал описывать Юлии находившуюся перед их глазами местность:
– Посмотри сюда: на этой стороне находится греческий пруд, откуда граждане пользуются водой, доставляемой в пруд водопроводом, арки которого виднеются там, между дубовыми и каштановыми деревьями, из-за верхушек которых выглядывает теплая гора.
Такими объяснениями удовлетворял Овидий любопытство своей спутницы, пока галера приближалась к Сорренту, превратившемуся ныне в скромное местечко, хотя и заслуживающему, по своему красивому положению, внимания иностранцев, стекающихся сюда со всех сторон.
Императорская галера остановилась у подножья виллы Ведия Поллиона, сады которой, спускаясь к самому морю, оканчивались изящной постройкой, служившей купальней; от ее перистиля из дорических колонн шла в море лестница из беломраморных ступеней.
Наши путешественники были встречены тут Агриппой Постумом и некоторыми из представителей городского общества. Агриппа, уведомленный как из Рима, так и из Байи, о приезде к нему его сестры, ждал ее с нетерпением.
Едва лишь Юлия ступила ногой на берег, как Агриппа принял ее в свои объятия; встреча их была самая радостная. В такую минуту посторонние могли только стеснять их, а поэтому, поблагодарив их за внимание, оказанное ими его сестре, Агриппа отпустил их.
Овидий, в свою очередь, был встречен всеми с особенным уважением: ни один из римских поэтов, живших в то время, не пользовался такой популярностью, как он; никто более его не был приятен женскому полу, очарованному его песнями, учившими римских красавиц искусству любить и быть любимыми; никто из поэтов, наконец, как думали, не пользовался такой благосклонностью императора Августа, как Овидий.
Первый вопрос, с каким младшая Юлия обратилась к своему брату, был следующий:
– Имел ли ты какую-нибудь весточку от наших друзей из Реджии?
– До сих пор никакой.
– Она, во всяком случае, не заставит себя долго ждать: отсутствие известий о наших друзьях меня даже начинает беспокоить.
При конце этой фразы на лице Юлии изобразилось беспокойство, а ее странное движение заставило Агриппу Постума обратиться к ней за объяснением.
Причина беспокойства. Юлии заключалась в том, что в эту минуту она увидела Процилла.
Действительно, невольник Ливии Августы находился тут, вмешавшись в толпу домашних слуг, чтобы быть свидетелем свидания Агриппы Постума со своей сестрой.
Не зная, каким образом Процилл очутился в Сорренте, да еще в доме ее брата, но питая к этому любимцу Ливии сильное отвращение, Юлия спросила Агриппу:
– О, что это за новость? С какого времени и каким образом сделался твоим этот человек, бывший всегда презренным орудием всякого желания нашего врага?
– Его прислал ко мне наш дед, уведомив меня при этом, что я должен принять его, как подарок и залог возврата любви ко мне нашей мачехи, которой, между прочим, насколько мне известно, я никогда не наносил оскорбления.
– Распорядись, милый брат, таким образом, чтобы я не видела его у тебя до тех пор, пока буду твоей гостьей.
– Чем он провинился против тебя? Скажи мне, и если желаешь, я брошу его тотчас на съедение муренам.
– Нет, не делай этого, брат, но остерегайся его: подарок Ливии есть подарок Данаев: timeo Danaas et dona ferentes; это нам обоим повторял Марон во время нашего детства.
Тут Младшая Юлия рассказала Агриппе о том, что ей Ливия прислала в подарок анагноста Амианта с бесчестным поручением следить за всем, что происходит в ее доме.
– Ты подвергла его пытке?
– Нет, милый брат; юноша Амиант неспособен быть доносчиком, он добровольно признался мне, имея отвращение к данному ему поручению; он предан мне бесконечно.
– Зато я подвергну пытке Процилла.
– Не делай и этого, о, брат: этим ты испортишь наше предприятие; оно требует с нашей стороны хладнокровия и благоразумия, которое советовали нам наши друзья.
– Пусть будет так; по крайней мере, я распоряжусь удалить его отсюда на эти дни, а потом поступлю с ним, как пожелаю.
Таковы были первые минуты свидания между детьми дочери Августа Юлии и Марка Випсания Агриппы.
Действительно, на другой же день Процилла не было уже видно в доме: Агриппа отослал его в Помпею к своему другу Олконию, прося его удержать у себя Процилла на несколько дней.
Овидий, любя детей своей Коринны, не стеснил их своим присутствием, оставив их поделиться друг с другом наедине теми многочисленными впечатлениями и мыслями, которые накопились у них в течение двухлетней разлуки. Ему казалось неприличным и бессердечным стеснять их в данном случае; ему были известны их печальные семейные обстоятельства и их надежды; кроме того, Овидий принадлежал к числу тех, которые были убеждены, что Агриппа Постум не заслуживал своим поведением ссылки, будучи обязан своим несчастьем единственно ревности жены императора, старавшейся убить в сердце последнего любовь к своему внуку и стремившейся передать своему любимцу Тиверию те права, какими пользовался в семействе Агриппа Постум.
С другой стороны, нашему поэту самому хотелось остаться наедине, чтобы вполне отдаться влечениям своей души и своей фантазии: в Сорренте певец «Метаморфоз» находился среди тех мест, которые напоминали ему воспетые им божества. Здесь Геркулес оставил следы своих бессмертных деяний: после похищения быков у Гериона, он прошел вдоль всего великолепного берега от Соррента до Байи, положив основание городам Помпеи, Геркулануму, Байи и некоторым другим. Сюда пристал на своем судне сын Лаэрта и здесь он выжег глаз Полифему и слышал пение сирен; здесь он был гостем у волшебницы Цирцеи. На каждом шагу встречались тут храмы, священные источники, пещеры, где скрывались сатиры, гроты нимф, омываемые морем, в зеркальной поверхности которого они любовались собой; словом, все веяло тут поэзией, все тут увлекало сердце и ум поэта. Поспешив уйти от городского шума, Овидий посетил окрестные горы, где не пропустил ни одного интересовавшего его уголка: он останавливался над кустами душистых роз, которыми славился в то время соседний Песто, древняя Посейдония; любовался зелеными лаврами; спускался к источникам, черпая холодную воду из ручейков, быстро сбегавших, пенясь у камней, к морю; отдыхал под столетним дубом или густолиственным буком, одевавшими склоны Латтарийских гор, глядел на спокойную морскую поверхность, следя за медленным движением рыбачьей ладьи и за парусами коммерческих кораблей; прислушивался к отдаленным звукам пастушьего рожка и к тихому звону бубенчиков пасшихся на ближайших холмах овец. Он оживал, он укреплялся духом при виде улыбавшегося ему неба и очаровательной природы, среди уединения и тишины, столь необыкновенных для него, привыкшего к шумной жизни римской столицы и к беспрерывным развлечениям веселой Байи.
Он видел, как солнце зашло за горы, как тени нежно и постепенно ложились на землю и на море, как зефир, предвестник вечера, подул в воздухе, разнося повсюду благоухание цветов и душистых трав, как стада возвращались в загоны. Наконец, он почувствовал голод, не дающий пощады и гению, и подумал об ужине.
Было уже около десяти часов, – в это время римляне садились за ужин, – нужно было, следовательно, поспешить на виллу Ведия Поллиона. Овидий быстрыми шагами спустился к ней, не желая, чтобы его ждали.
Придя туда, он вошел сперва в balineum, то есть в купальню, о которой я уже упоминал. Раздевшись в apodyterium, он перешел в fregidarium, в середине которого находился batisterium, бассейн, отделанный желтым египетским мрамором. Окунувшись в нем несколько раз, Овидий вступил затем в соседнюю комнату, – celiamedia или tepidarium, – тепловатая температура которой приготовила его тело к более высокой температуре следующего отделения, calidarium; здесь tractatores мыли и терли его тело, a reunetuarii и aliptae надушили благовонными веществами; затем, возвратившись в apodyterium, Овидий оделся и вышел из купальни, не чувствуя прежней усталости.[240]
Между тем, наступил час ужина, и Овидий поспешил в столовую; в соседней с ней комнате его встретили невольники, обязанностью которых было одевать господ к столу. Здесь Овидию подали воду для мытья рук, духи для головы и рук, легкое затрапезное одеяние, наконец, венок из роз и душистых трав, который надевался на голову при торжественных обедах, а богатыми людьми часто и в обыденное время. Принарядившись таким образом, поэт вошел в столовую.
Столовая была ярко освещена сотней висячих лампад, называвшихся luchni и biluchni, смотря потому, имели ли они один фитиль, или два; стены были разрисованы картинами, изображавшими исторические сюжеты; карниз потолка блестел золотом; роскошная мебель и стол, изящно и богато сервированный, дополняли убранство триклиниума.
Агриппа Постум распорядился, чтобы все было попраздничному: он желал чествовать свою сестру и Овидия, неизменного друга его семейства, самым роскошным пиром. Обеденное ложе было покрыто золотыми узорами; пурпурного цвета скатерть, mantilia, покрывавшая стол, обрамлялась золотой же бахромой, а поверх скатерти лежала прозрачная льняная ткань тончайшей работы; салфетки, таррае, были также из пурпура; пол был покрыт александрийским ковром, усыпанным редкими цветами, наполнявшими комнату ароматом; на столе блестела золотая и серебряная посуда, а в чистом хрустале свет лампад отражался рубинами, топазами и аметистами.
Не успел еще Овидий рассмотреть все это богатство, – отправляя Агриппу Постума в ссылку, в Соррент, Август был к нему гораздо снисходительней, нежели к его матери, дозволив ему пользоваться и тут теми же удобствами и роскошью, к каким он привык с детства, – как в столовую вошли Юлия и ее брат, оба необыкновенно красивые и изящные.
Младшая Юлия никогда не казалась Овидию столь прекрасной, как в эту минуту. Ее роскошные волосы были также убраны нежными розами и душистой травкой, а белоснежная туника, сделанная из тончайшей ткани, одевала ее стан, оставляя обнаженными шею, часть груди и хорошо выточенные руки, не закрывая также нижней части красивых ног, с которых Юлия имела привычку сбрасывать обувь, когда располагалась на обеденном ложе. Вся фигура этой прелестной женщины дышала невыразимым сладострастием, увлекавшим очарованного зрителя.
По римскому обычаю Агриппа Постум имел на себе синтезис и легкую тогу, называвшуюся coenatoria, потому что она составляла необходимую часть обеденного туалета; лишенная рукавов, она не скрывала его мускулистых рук.
Эти трое картинно восседавших на своих обеденных ложах сотрапезника, – двое из них полные молодости и грации, а третий – импонирующего величия, – легко могли бы вдохновить художника, желающего изобразить пирующих богов Олимпа.
Юлия находилась по правую сторону Агриппы, а Овидий – на противоположной стороне стола.
– Нас трое; это число граций, – заметил поэт.
– Юлия стоит их всех! – воскликнул Агриппа Постум.
– Брат, желала бы я, чтобы тебя слышали теперь наш дед и Ливия Друзилла; они убедились бы в гнусной клевете тех лиц, которые представляют тебя человеком грубых нравов и жестокой души.
– Август, быть может, никогда не поверил этой клевете, – заметил Овидий. – Относительно же Юлии ты, Агриппа, сказал правду.
– Так вот как думают обо мне? – спросил молодой человек.
– Удали из своей памяти на эту минуту людскую к тебе несправедливость и зависть, и воздадим честь богам и преимущественно Венере, нашей родительнице.
Сказав это, Овидий налил янтарного вина в серебряную леписту.[241]
Тут начался пир и служители стали подавать различные яства.
Сперва была подана promulside или, как мы говорим, закуска, состоявшая из анчоусов, разного рода колбас, маринадов, помпейского гаро, овощей, возбуждающих аппетит, и вин, располагающих желудок к более солидным блюдам. Затем следовала secunda mensa, и тут появились макрели и мурены, только что выловленные из садка, бывшего на вилле, жареные дрозды и прочие жаркие, молочные блюда, сладкие пирожки и слойки; конфеты и отборные, сочные фрукты, на которых не видно ни одного пятнышка и которые скорее казались только что вышедшими из-под художественной кисти Парразия, нежели сорванными с дерева.
Между закуской и следовавшими за ней блюдами послышались нежные, мелодичные звуки тибии,[242] на которой искусно играла молодая невольница. А когда пир подходил к концу, сводчатый потолок столовой как бы открылся, и над пировавшими друзьями показался Зодиак, усеянный звездами, с Млечным Путем, с Большой Медведицей, с маленькими, но блестящими Плеядами и Вечерней звездой; и как будто этот небесный свод не был искусственным, для большего обмана зрения и чувств, мелкая как пыль роса, надушенная шафраном, освежила горячие лица Юлии, Агриппы и Овидия, а легкий ветерок охладил температуру столовой, сделавшуюся для них слишком теплой и душной от большого количества горевших ламп, а также и от различных вин, которыми они запивали каждое вкусное блюдо, так что изящные и драгоценные каркезий,[243] чаши греческого изобретения, имевшие вид бокалов с тонкими ручками, беспрерывно наполнялись внимательными служителями то фалернским вином, то цекубским и целенским, то соррентским.
Как бывает и при нынешних банкетах, описываемый мной ужин сперва не отличался оживленностью: все три сотрапезника занялись прежде всего удовлетворением желудка; но потом, мало-помалу, они сделались разговорчивее, и затем беседа их не прерывалась ни на минуту.
Когда туземные вина сменились винами Ретии и Греции и поданы были лакомства, Юлия воскликнула, обращаясь к своему брату:
– Милый Агриппа, ты угощаешь меня сегодня, как сказал Лукулл, по-аполлоновски; но зачем столько церемоний?
– О моя Юлия, я желал бы обладать богатствами Лукулла, чтобы отдать их тебе. Что может быть для меня дороже тебя? Видеть тебя и обнять тебя после двухлетней несправедливой и жестокой разлуки для меня праздник.
– Я готова простить Ливии Друзилле ее прегрешения против нас за счастливые минуты, какими, благодаря ей, мы пользуемся сегодня, – отвечала Юлия, возбужденная ласковыми словами брата и сделавшаяся, если это было возможно, еще более очаровательной от огня, каким в эту минуту загорелись ее прекрасные глаза.
Агриппа обнял сестру и поцеловал ее в уста; но его поцелуй длился более, чем следовало бы между братом и сестрой.
Поэту показалось, однако, такое влияние сердечного чувства совершенно естественным: тронутый им, он наслаждался, глядя на целующихся, и думал о том, что желание Августа видеть молодого человека исправившимся в ссылке осуществилось, и радовался, что ему, Овидию, придется быть вестником такой счастливой перемены в Агриппе Постуме.
Агриппа приказал служителям вновь наполнить чаши, – что они повторяли еще несколько раз.
– Брат, – сказала Юлия, поднимая высоко свою картезию, – соединенные только со вчерашнего дня, хорошо было бы, если бы мы могли свидеться с нашими друзьями в Риме; я пью за успех их предприятия!
Она осушила свой бокал; Агриппа и Овидий, отвечая ей, осушили и свои.
В эту минуту послышался скрип отворившейся двери и шелест приподнятой портьеры; в комнату вошла прекрасная, лишь слегка прикрытая тонким покрывалом и с золотой чашей в правой руке молодая девушка, изящная и легкая, как Геба, своими телодвижениями и своей гибкой фигурой подобная тем танцовщицам, saltatrices, изображения которых встречаются на стенах некоторых домов, открытых в Помпее.
Это действительно была одна из тех девушек-танцовщиц, которые своими сладострастными танцами увеселяли пирующих римлян и нередко удовлетворяют собой похотливых гостей, подобно греческим авлетридам.[244]
– Удались, девушка, – обратился к ней Агриппа, – на этот раз мы не нуждаемся в твоих танцах, мы имеем многое, о чем нам следует переговорить между собой.
И девушка, прикрыв свое обнаженное тело покрывалом, которое во время танцев делало ее живописнее и соблазнительнее, вышла сконфуженной из столовой.
– А она удивительно хороша, – заметил Овидий.
– Но не настолько, как Юлия; посмотри на нее! Польщенная Юлия, как бы желая выразить свою признательность, взяла руку брата и, пожав ее, оставила в ней свою руку.
– Не думаешь ли ты, – продолжал Агриппа, – что эта красавица-танцовщица могла бы увлечь кого-нибудь своими неловкими и пошлыми телодвижениями в присутствии Юлии?
Юлия вновь пожала руку Агриппы.
– Разумеется, нет: та девушка великолепна лишь как комедиантка, а эта – бессмертное существо.
– Слово поэта равносильно слову льстеца, – заметила на это с обворожительной улыбкой прелестная супруга Луция Эмилия Павла.
– Как поступил ты с комедианткой, так поступи и с прочими слугами, – посоветовал тут Овидий Агриппе Постуму, – отошли их всех отсюда: мы останемся одни.
– Совет твой разумен, Овидий.
Все слуги были отпущены. Это, между прочим, было в обычае, после того, как слуги при окончании пира делались излишними.
– Мои дорогие друзья, – сказал тогда поэт, – наши сердца полны теперь тревогой о судьбе вашей матери и наших друзей, решившихся пожертвовать своей жизнью ради ее освобождения; мы пили уже за успех их предприятия и легко могли бы проговориться еще нескромнее и опаснее для всех нас. Знайте, что Цезарь сделал модной должность доносчика; он распространил ее повсюду, даже стены имеют теперь уши.
– Эта язва старинная, – заметил Агриппа Постум. А Юлия прибавила:
– Моя мать часто повторяла мне, что еще во время ее молодости были развиты шпионство и доносы, и в доказательство указывала мне на то, что Корнелий Галл погиб по доносу Валерия Ларга, одного из самых близких к нему людей, передавшего Августу нелестные слова о нем своего друга; при этом моя мать рассказала мне об одном случае, бывшем с этим доносчиком.
– Расскажи нам о нем, сестра.
– Этот случай заключался в следующем. Прокулей, один из благороднейших молодых людей того времени, встретив однажды Валерия Ларга в большом обществе, закрыл себе нос и рот, произнеся сперва громко такую фразу: «Где находится этот человек, там невозможно дышать!»
– Еще лучше поступил другой, имя которого я не припомню, – прибавил Овидий. – Постаравшись встретиться с тем же шпионом в присутствии нотариуса и прочих лиц, он обратился к нему с вопросом: «Знаешь ли ты меня?» Когда тот отвечал отрицательно, то человек, о котором я говорю, сказал: «Нотариус, занеси в свою книгу этот ответ; а вы будьте свидетелями того, что Валерий Ларг меня не знает, следовательно не может и доносить на меня». Как бы то ни было, мы поступили благоразумно, отослав слуг.
– Да, действительно, – подтвердила Юлия, а Агриппа добавил:
– Пока к нам не прибудут наши друзья, мы, в самом деле, должны быть очень осторожны.
– Тем более, что наши друзья не заставят себя долго ждать.
– Быть может, – сказала Юлия, – моя мать в эту; минуту оставила уже свою реджийскую темницу.
– Да даруют нам такое счастье боги! – заключил I Овидий.
Во время этого разговора Юлия не оставляла руки брата и почти склонилась к нему на грудь.
Винные пары, фимиам курильниц, смешанный с оставшимся еще в триклиниуме запахом разных кушаний и массы цветов, распространявших сильное благоухание, все это вместе сильно возбуждало чувственность в трех сотрапезниках; а любезности, какими обменивались при этом брат с сестрой, их фамильярное обращение друг с другом, взаимное расположение их душ, усиленное прелестью свидания после долгой разлуки, во время которой развилась их физическая красота, рождали в их сердцах те привлекавшие их друг к другу чувства, которых, казалось бы, не должно было проявляться при их родственной связи, долженствовавшей охранить их от нецеломудренных помышлений.
Овидий, побуждаемый своей откровенной натурой, а еще более веселым расположением, произведенным в нем значительным количеством выпитых им вин, отложил в сторону серьезность, свойственную его летам, и сделался в свою очередь болтливым и нескромным, отдавшись эротическим и свободным рассказам о событиях и сценах такого содержания, которые в другое время он не позволил бы себе повторить в присутствии своих молодых друзей. Начав же раз повествование о любовных похождениях знаменитых людей той эпохи, он высказал большое знакомство с тайной стороной их жизни. Сперва он занял своих собеседников Вергилием, который в своей жизни легких и игривых Венер предпочитал всякой сентиментальной любви; потом Овидий рассказал о бесплодных вздохах Тибула, влюбленного в Делию, о сладострастной любовнице Галла, Ликории, о любви развратной Лесбии к Катуллу, о безумной ревности к Проперцию Цинции, сбрасывая маску с этих знаменитых в своем роде женщин и называя настоящими именами этих героинь изящных и вдохновенных песен упомянутых поэтов.
Когда императорская галера проходила у соррентского берега, певец Метаморфоз, указывая на этот берег, скалисто возвышавшийся над поверхностью моря, напомнил Юлии, получившей, как нам уже известно, хорошее образование в доме своего деда, Августа, что в находившихся в ту минуту перед ними скалах выдолблены пещеры, служившие храмами, посвященными сиренам, на которые народное предание указывало как на пещеры Улисса. Действительно, отверстие одной из этих пещер, выходившее в море, живо напоминало собой описание пещеры Полифема, сделанное Гомером в Одиссее:
В то время в народе существовало еще предание, будто в отдаленной древности на этих берегах жили гиганты, называвшиеся лестригонами или циклопами, и бывшие, по словам Гомера, страшными и жестокими людьми, которые, гордясь благосклонностью к ним богов, не обрабатывали полей и не сажали деревьев. Земля давала им, без всякого с их стороны труда, и ячмень, и пшеницу, и крупный виноград благодаря обильным дождям, которые посылались Юпитером. Эти люди не знали ни законов, ни публичных собраний; они жили на горах, в обширных гротах, и каждый из них управлял там, как хотел, своими женами и детьми, не заботясь о других.
В одной из ближних скал нашли мы грот обширный;
Он к морю обращен отверстием своим,
Покрытым лаврами, в густой тени которых
Паслися козы, овцы и ягнята.
А на скале, что высится над гротом,
Стоят дубы столетние и сосны.
Овидий продекламировал Юлии место из Одиссеи Гомера и затем сообщил ей по поводу упоминаемых Гомером гигантов, что ему случилось видеть в Сорренте древние скелеты и черепа очень больших размеров.
– Действительно, я вспоминаю теперь, – заметила Юлия, – как Флакх, объясняя мне Фукидида, говорил мне, что по мнению этого великого историка одна часть великой Греции была в древнейшие времена занята народом, носившим название лестригонов, отличавшихся высоким ростом и грубыми нравами.
– Там, направо, на оконечности мыса, что выдается скалой в море, стоит храм, посвященный Геркулесу; а позади его видишь ли ты роскошное здание?
– Вижу, что же?
– В нем мы отдохнем от нашего приятного путешествия, так как это вилла Ведия Поллиона, где живет твой брат, Агриппа Постум.
– Как красива, о, Овидий, эта местность. Право, он был счастливее нашей матери, прожившей такое долгое время на пустынной Пандатарии. Но скажи мне, не тут ли Поллион откармливал своих знаменитых мурен, о которых так много говорили в самом Риме?
– Да, тут жестокий Поллион, в присутствии твоего деда, Августа, приказал бросить на съедение этим рыбам одного из своих невольников за то, что несчастный нечаянно разбил дорогую вазу из мурринского стекла.
– Я слышала об этом зверском поступке и помню, что несчастному невольнику не помогло даже вмешательство Августа, ходатайство которого Поллион оставил без внимания, не согласившись даже на то, чтобы самому невольнику было предоставлено выбрать для себя тот или иной род смерти: он был брошен к кровожадным муренам. Об этом рассказывал мне мой дед, передав мне и то, что не будучи в состоянии смягчить жестокость сердца Поллиона, он попросил его показать ему свои драгоценные мурринские вазы, которых у Поллиона было несколько штук; и когда тот принес их моему деду, он в одно мгновение разбил их в мелкие куски.
– Превосходный поступок; Цезарь Август справедлив.
– Да, но лишь тогда, когда он бывает справедливым. Мне также случилось однажды молить его о прощении одного бедного медиастина,[239] который украл и зарезал куропатку; все мои мольбы были, однако, напрасны: дед мой хотел во что бы то ни стало видеть своего невольника повешенным. Если начать разбирать моего деда, в нем легко заметить прежнего триумвира.
Улыбнувшись в знак согласия, поэт продолжал описывать Юлии находившуюся перед их глазами местность:
– Посмотри сюда: на этой стороне находится греческий пруд, откуда граждане пользуются водой, доставляемой в пруд водопроводом, арки которого виднеются там, между дубовыми и каштановыми деревьями, из-за верхушек которых выглядывает теплая гора.
Такими объяснениями удовлетворял Овидий любопытство своей спутницы, пока галера приближалась к Сорренту, превратившемуся ныне в скромное местечко, хотя и заслуживающему, по своему красивому положению, внимания иностранцев, стекающихся сюда со всех сторон.
Императорская галера остановилась у подножья виллы Ведия Поллиона, сады которой, спускаясь к самому морю, оканчивались изящной постройкой, служившей купальней; от ее перистиля из дорических колонн шла в море лестница из беломраморных ступеней.
Наши путешественники были встречены тут Агриппой Постумом и некоторыми из представителей городского общества. Агриппа, уведомленный как из Рима, так и из Байи, о приезде к нему его сестры, ждал ее с нетерпением.
Едва лишь Юлия ступила ногой на берег, как Агриппа принял ее в свои объятия; встреча их была самая радостная. В такую минуту посторонние могли только стеснять их, а поэтому, поблагодарив их за внимание, оказанное ими его сестре, Агриппа отпустил их.
Овидий, в свою очередь, был встречен всеми с особенным уважением: ни один из римских поэтов, живших в то время, не пользовался такой популярностью, как он; никто более его не был приятен женскому полу, очарованному его песнями, учившими римских красавиц искусству любить и быть любимыми; никто из поэтов, наконец, как думали, не пользовался такой благосклонностью императора Августа, как Овидий.
Первый вопрос, с каким младшая Юлия обратилась к своему брату, был следующий:
– Имел ли ты какую-нибудь весточку от наших друзей из Реджии?
– До сих пор никакой.
– Она, во всяком случае, не заставит себя долго ждать: отсутствие известий о наших друзьях меня даже начинает беспокоить.
При конце этой фразы на лице Юлии изобразилось беспокойство, а ее странное движение заставило Агриппу Постума обратиться к ней за объяснением.
Причина беспокойства. Юлии заключалась в том, что в эту минуту она увидела Процилла.
Действительно, невольник Ливии Августы находился тут, вмешавшись в толпу домашних слуг, чтобы быть свидетелем свидания Агриппы Постума со своей сестрой.
Не зная, каким образом Процилл очутился в Сорренте, да еще в доме ее брата, но питая к этому любимцу Ливии сильное отвращение, Юлия спросила Агриппу:
– О, что это за новость? С какого времени и каким образом сделался твоим этот человек, бывший всегда презренным орудием всякого желания нашего врага?
– Его прислал ко мне наш дед, уведомив меня при этом, что я должен принять его, как подарок и залог возврата любви ко мне нашей мачехи, которой, между прочим, насколько мне известно, я никогда не наносил оскорбления.
– Распорядись, милый брат, таким образом, чтобы я не видела его у тебя до тех пор, пока буду твоей гостьей.
– Чем он провинился против тебя? Скажи мне, и если желаешь, я брошу его тотчас на съедение муренам.
– Нет, не делай этого, брат, но остерегайся его: подарок Ливии есть подарок Данаев: timeo Danaas et dona ferentes; это нам обоим повторял Марон во время нашего детства.
Тут Младшая Юлия рассказала Агриппе о том, что ей Ливия прислала в подарок анагноста Амианта с бесчестным поручением следить за всем, что происходит в ее доме.
– Ты подвергла его пытке?
– Нет, милый брат; юноша Амиант неспособен быть доносчиком, он добровольно признался мне, имея отвращение к данному ему поручению; он предан мне бесконечно.
– Зато я подвергну пытке Процилла.
– Не делай и этого, о, брат: этим ты испортишь наше предприятие; оно требует с нашей стороны хладнокровия и благоразумия, которое советовали нам наши друзья.
– Пусть будет так; по крайней мере, я распоряжусь удалить его отсюда на эти дни, а потом поступлю с ним, как пожелаю.
Таковы были первые минуты свидания между детьми дочери Августа Юлии и Марка Випсания Агриппы.
Действительно, на другой же день Процилла не было уже видно в доме: Агриппа отослал его в Помпею к своему другу Олконию, прося его удержать у себя Процилла на несколько дней.
Овидий, любя детей своей Коринны, не стеснил их своим присутствием, оставив их поделиться друг с другом наедине теми многочисленными впечатлениями и мыслями, которые накопились у них в течение двухлетней разлуки. Ему казалось неприличным и бессердечным стеснять их в данном случае; ему были известны их печальные семейные обстоятельства и их надежды; кроме того, Овидий принадлежал к числу тех, которые были убеждены, что Агриппа Постум не заслуживал своим поведением ссылки, будучи обязан своим несчастьем единственно ревности жены императора, старавшейся убить в сердце последнего любовь к своему внуку и стремившейся передать своему любимцу Тиверию те права, какими пользовался в семействе Агриппа Постум.
С другой стороны, нашему поэту самому хотелось остаться наедине, чтобы вполне отдаться влечениям своей души и своей фантазии: в Сорренте певец «Метаморфоз» находился среди тех мест, которые напоминали ему воспетые им божества. Здесь Геркулес оставил следы своих бессмертных деяний: после похищения быков у Гериона, он прошел вдоль всего великолепного берега от Соррента до Байи, положив основание городам Помпеи, Геркулануму, Байи и некоторым другим. Сюда пристал на своем судне сын Лаэрта и здесь он выжег глаз Полифему и слышал пение сирен; здесь он был гостем у волшебницы Цирцеи. На каждом шагу встречались тут храмы, священные источники, пещеры, где скрывались сатиры, гроты нимф, омываемые морем, в зеркальной поверхности которого они любовались собой; словом, все веяло тут поэзией, все тут увлекало сердце и ум поэта. Поспешив уйти от городского шума, Овидий посетил окрестные горы, где не пропустил ни одного интересовавшего его уголка: он останавливался над кустами душистых роз, которыми славился в то время соседний Песто, древняя Посейдония; любовался зелеными лаврами; спускался к источникам, черпая холодную воду из ручейков, быстро сбегавших, пенясь у камней, к морю; отдыхал под столетним дубом или густолиственным буком, одевавшими склоны Латтарийских гор, глядел на спокойную морскую поверхность, следя за медленным движением рыбачьей ладьи и за парусами коммерческих кораблей; прислушивался к отдаленным звукам пастушьего рожка и к тихому звону бубенчиков пасшихся на ближайших холмах овец. Он оживал, он укреплялся духом при виде улыбавшегося ему неба и очаровательной природы, среди уединения и тишины, столь необыкновенных для него, привыкшего к шумной жизни римской столицы и к беспрерывным развлечениям веселой Байи.
Он видел, как солнце зашло за горы, как тени нежно и постепенно ложились на землю и на море, как зефир, предвестник вечера, подул в воздухе, разнося повсюду благоухание цветов и душистых трав, как стада возвращались в загоны. Наконец, он почувствовал голод, не дающий пощады и гению, и подумал об ужине.
Было уже около десяти часов, – в это время римляне садились за ужин, – нужно было, следовательно, поспешить на виллу Ведия Поллиона. Овидий быстрыми шагами спустился к ней, не желая, чтобы его ждали.
Придя туда, он вошел сперва в balineum, то есть в купальню, о которой я уже упоминал. Раздевшись в apodyterium, он перешел в fregidarium, в середине которого находился batisterium, бассейн, отделанный желтым египетским мрамором. Окунувшись в нем несколько раз, Овидий вступил затем в соседнюю комнату, – celiamedia или tepidarium, – тепловатая температура которой приготовила его тело к более высокой температуре следующего отделения, calidarium; здесь tractatores мыли и терли его тело, a reunetuarii и aliptae надушили благовонными веществами; затем, возвратившись в apodyterium, Овидий оделся и вышел из купальни, не чувствуя прежней усталости.[240]
Между тем, наступил час ужина, и Овидий поспешил в столовую; в соседней с ней комнате его встретили невольники, обязанностью которых было одевать господ к столу. Здесь Овидию подали воду для мытья рук, духи для головы и рук, легкое затрапезное одеяние, наконец, венок из роз и душистых трав, который надевался на голову при торжественных обедах, а богатыми людьми часто и в обыденное время. Принарядившись таким образом, поэт вошел в столовую.
Столовая была ярко освещена сотней висячих лампад, называвшихся luchni и biluchni, смотря потому, имели ли они один фитиль, или два; стены были разрисованы картинами, изображавшими исторические сюжеты; карниз потолка блестел золотом; роскошная мебель и стол, изящно и богато сервированный, дополняли убранство триклиниума.
Агриппа Постум распорядился, чтобы все было попраздничному: он желал чествовать свою сестру и Овидия, неизменного друга его семейства, самым роскошным пиром. Обеденное ложе было покрыто золотыми узорами; пурпурного цвета скатерть, mantilia, покрывавшая стол, обрамлялась золотой же бахромой, а поверх скатерти лежала прозрачная льняная ткань тончайшей работы; салфетки, таррае, были также из пурпура; пол был покрыт александрийским ковром, усыпанным редкими цветами, наполнявшими комнату ароматом; на столе блестела золотая и серебряная посуда, а в чистом хрустале свет лампад отражался рубинами, топазами и аметистами.
Не успел еще Овидий рассмотреть все это богатство, – отправляя Агриппу Постума в ссылку, в Соррент, Август был к нему гораздо снисходительней, нежели к его матери, дозволив ему пользоваться и тут теми же удобствами и роскошью, к каким он привык с детства, – как в столовую вошли Юлия и ее брат, оба необыкновенно красивые и изящные.
Младшая Юлия никогда не казалась Овидию столь прекрасной, как в эту минуту. Ее роскошные волосы были также убраны нежными розами и душистой травкой, а белоснежная туника, сделанная из тончайшей ткани, одевала ее стан, оставляя обнаженными шею, часть груди и хорошо выточенные руки, не закрывая также нижней части красивых ног, с которых Юлия имела привычку сбрасывать обувь, когда располагалась на обеденном ложе. Вся фигура этой прелестной женщины дышала невыразимым сладострастием, увлекавшим очарованного зрителя.
По римскому обычаю Агриппа Постум имел на себе синтезис и легкую тогу, называвшуюся coenatoria, потому что она составляла необходимую часть обеденного туалета; лишенная рукавов, она не скрывала его мускулистых рук.
Эти трое картинно восседавших на своих обеденных ложах сотрапезника, – двое из них полные молодости и грации, а третий – импонирующего величия, – легко могли бы вдохновить художника, желающего изобразить пирующих богов Олимпа.
Юлия находилась по правую сторону Агриппы, а Овидий – на противоположной стороне стола.
– Нас трое; это число граций, – заметил поэт.
– Юлия стоит их всех! – воскликнул Агриппа Постум.
– Брат, желала бы я, чтобы тебя слышали теперь наш дед и Ливия Друзилла; они убедились бы в гнусной клевете тех лиц, которые представляют тебя человеком грубых нравов и жестокой души.
– Август, быть может, никогда не поверил этой клевете, – заметил Овидий. – Относительно же Юлии ты, Агриппа, сказал правду.
– Так вот как думают обо мне? – спросил молодой человек.
– Удали из своей памяти на эту минуту людскую к тебе несправедливость и зависть, и воздадим честь богам и преимущественно Венере, нашей родительнице.
Сказав это, Овидий налил янтарного вина в серебряную леписту.[241]
Тут начался пир и служители стали подавать различные яства.
Сперва была подана promulside или, как мы говорим, закуска, состоявшая из анчоусов, разного рода колбас, маринадов, помпейского гаро, овощей, возбуждающих аппетит, и вин, располагающих желудок к более солидным блюдам. Затем следовала secunda mensa, и тут появились макрели и мурены, только что выловленные из садка, бывшего на вилле, жареные дрозды и прочие жаркие, молочные блюда, сладкие пирожки и слойки; конфеты и отборные, сочные фрукты, на которых не видно ни одного пятнышка и которые скорее казались только что вышедшими из-под художественной кисти Парразия, нежели сорванными с дерева.
Между закуской и следовавшими за ней блюдами послышались нежные, мелодичные звуки тибии,[242] на которой искусно играла молодая невольница. А когда пир подходил к концу, сводчатый потолок столовой как бы открылся, и над пировавшими друзьями показался Зодиак, усеянный звездами, с Млечным Путем, с Большой Медведицей, с маленькими, но блестящими Плеядами и Вечерней звездой; и как будто этот небесный свод не был искусственным, для большего обмана зрения и чувств, мелкая как пыль роса, надушенная шафраном, освежила горячие лица Юлии, Агриппы и Овидия, а легкий ветерок охладил температуру столовой, сделавшуюся для них слишком теплой и душной от большого количества горевших ламп, а также и от различных вин, которыми они запивали каждое вкусное блюдо, так что изящные и драгоценные каркезий,[243] чаши греческого изобретения, имевшие вид бокалов с тонкими ручками, беспрерывно наполнялись внимательными служителями то фалернским вином, то цекубским и целенским, то соррентским.
Как бывает и при нынешних банкетах, описываемый мной ужин сперва не отличался оживленностью: все три сотрапезника занялись прежде всего удовлетворением желудка; но потом, мало-помалу, они сделались разговорчивее, и затем беседа их не прерывалась ни на минуту.
Когда туземные вина сменились винами Ретии и Греции и поданы были лакомства, Юлия воскликнула, обращаясь к своему брату:
– Милый Агриппа, ты угощаешь меня сегодня, как сказал Лукулл, по-аполлоновски; но зачем столько церемоний?
– О моя Юлия, я желал бы обладать богатствами Лукулла, чтобы отдать их тебе. Что может быть для меня дороже тебя? Видеть тебя и обнять тебя после двухлетней несправедливой и жестокой разлуки для меня праздник.
– Я готова простить Ливии Друзилле ее прегрешения против нас за счастливые минуты, какими, благодаря ей, мы пользуемся сегодня, – отвечала Юлия, возбужденная ласковыми словами брата и сделавшаяся, если это было возможно, еще более очаровательной от огня, каким в эту минуту загорелись ее прекрасные глаза.
Агриппа обнял сестру и поцеловал ее в уста; но его поцелуй длился более, чем следовало бы между братом и сестрой.
Поэту показалось, однако, такое влияние сердечного чувства совершенно естественным: тронутый им, он наслаждался, глядя на целующихся, и думал о том, что желание Августа видеть молодого человека исправившимся в ссылке осуществилось, и радовался, что ему, Овидию, придется быть вестником такой счастливой перемены в Агриппе Постуме.
Агриппа приказал служителям вновь наполнить чаши, – что они повторяли еще несколько раз.
– Брат, – сказала Юлия, поднимая высоко свою картезию, – соединенные только со вчерашнего дня, хорошо было бы, если бы мы могли свидеться с нашими друзьями в Риме; я пью за успех их предприятия!
Она осушила свой бокал; Агриппа и Овидий, отвечая ей, осушили и свои.
В эту минуту послышался скрип отворившейся двери и шелест приподнятой портьеры; в комнату вошла прекрасная, лишь слегка прикрытая тонким покрывалом и с золотой чашей в правой руке молодая девушка, изящная и легкая, как Геба, своими телодвижениями и своей гибкой фигурой подобная тем танцовщицам, saltatrices, изображения которых встречаются на стенах некоторых домов, открытых в Помпее.
Это действительно была одна из тех девушек-танцовщиц, которые своими сладострастными танцами увеселяли пирующих римлян и нередко удовлетворяют собой похотливых гостей, подобно греческим авлетридам.[244]
– Удались, девушка, – обратился к ней Агриппа, – на этот раз мы не нуждаемся в твоих танцах, мы имеем многое, о чем нам следует переговорить между собой.
И девушка, прикрыв свое обнаженное тело покрывалом, которое во время танцев делало ее живописнее и соблазнительнее, вышла сконфуженной из столовой.
– А она удивительно хороша, – заметил Овидий.
– Но не настолько, как Юлия; посмотри на нее! Польщенная Юлия, как бы желая выразить свою признательность, взяла руку брата и, пожав ее, оставила в ней свою руку.
– Не думаешь ли ты, – продолжал Агриппа, – что эта красавица-танцовщица могла бы увлечь кого-нибудь своими неловкими и пошлыми телодвижениями в присутствии Юлии?
Юлия вновь пожала руку Агриппы.
– Разумеется, нет: та девушка великолепна лишь как комедиантка, а эта – бессмертное существо.
– Слово поэта равносильно слову льстеца, – заметила на это с обворожительной улыбкой прелестная супруга Луция Эмилия Павла.
– Как поступил ты с комедианткой, так поступи и с прочими слугами, – посоветовал тут Овидий Агриппе Постуму, – отошли их всех отсюда: мы останемся одни.
– Совет твой разумен, Овидий.
Все слуги были отпущены. Это, между прочим, было в обычае, после того, как слуги при окончании пира делались излишними.
– Мои дорогие друзья, – сказал тогда поэт, – наши сердца полны теперь тревогой о судьбе вашей матери и наших друзей, решившихся пожертвовать своей жизнью ради ее освобождения; мы пили уже за успех их предприятия и легко могли бы проговориться еще нескромнее и опаснее для всех нас. Знайте, что Цезарь сделал модной должность доносчика; он распространил ее повсюду, даже стены имеют теперь уши.
– Эта язва старинная, – заметил Агриппа Постум. А Юлия прибавила:
– Моя мать часто повторяла мне, что еще во время ее молодости были развиты шпионство и доносы, и в доказательство указывала мне на то, что Корнелий Галл погиб по доносу Валерия Ларга, одного из самых близких к нему людей, передавшего Августу нелестные слова о нем своего друга; при этом моя мать рассказала мне об одном случае, бывшем с этим доносчиком.
– Расскажи нам о нем, сестра.
– Этот случай заключался в следующем. Прокулей, один из благороднейших молодых людей того времени, встретив однажды Валерия Ларга в большом обществе, закрыл себе нос и рот, произнеся сперва громко такую фразу: «Где находится этот человек, там невозможно дышать!»
– Еще лучше поступил другой, имя которого я не припомню, – прибавил Овидий. – Постаравшись встретиться с тем же шпионом в присутствии нотариуса и прочих лиц, он обратился к нему с вопросом: «Знаешь ли ты меня?» Когда тот отвечал отрицательно, то человек, о котором я говорю, сказал: «Нотариус, занеси в свою книгу этот ответ; а вы будьте свидетелями того, что Валерий Ларг меня не знает, следовательно не может и доносить на меня». Как бы то ни было, мы поступили благоразумно, отослав слуг.
– Да, действительно, – подтвердила Юлия, а Агриппа добавил:
– Пока к нам не прибудут наши друзья, мы, в самом деле, должны быть очень осторожны.
– Тем более, что наши друзья не заставят себя долго ждать.
– Быть может, – сказала Юлия, – моя мать в эту; минуту оставила уже свою реджийскую темницу.
– Да даруют нам такое счастье боги! – заключил I Овидий.
Во время этого разговора Юлия не оставляла руки брата и почти склонилась к нему на грудь.
Винные пары, фимиам курильниц, смешанный с оставшимся еще в триклиниуме запахом разных кушаний и массы цветов, распространявших сильное благоухание, все это вместе сильно возбуждало чувственность в трех сотрапезниках; а любезности, какими обменивались при этом брат с сестрой, их фамильярное обращение друг с другом, взаимное расположение их душ, усиленное прелестью свидания после долгой разлуки, во время которой развилась их физическая красота, рождали в их сердцах те привлекавшие их друг к другу чувства, которых, казалось бы, не должно было проявляться при их родственной связи, долженствовавшей охранить их от нецеломудренных помышлений.
Овидий, побуждаемый своей откровенной натурой, а еще более веселым расположением, произведенным в нем значительным количеством выпитых им вин, отложил в сторону серьезность, свойственную его летам, и сделался в свою очередь болтливым и нескромным, отдавшись эротическим и свободным рассказам о событиях и сценах такого содержания, которые в другое время он не позволил бы себе повторить в присутствии своих молодых друзей. Начав же раз повествование о любовных похождениях знаменитых людей той эпохи, он высказал большое знакомство с тайной стороной их жизни. Сперва он занял своих собеседников Вергилием, который в своей жизни легких и игривых Венер предпочитал всякой сентиментальной любви; потом Овидий рассказал о бесплодных вздохах Тибула, влюбленного в Делию, о сладострастной любовнице Галла, Ликории, о любви развратной Лесбии к Катуллу, о безумной ревности к Проперцию Цинции, сбрасывая маску с этих знаменитых в своем роде женщин и называя настоящими именами этих героинь изящных и вдохновенных песен упомянутых поэтов.