- По мне, - сказали маменька, - я бы тебя сего же дня оженила; ужасть как хочется видеть сыны сына моего, - так что же будешь делать с упрямым батенькою твоим?
   - Так лучше я притворюсь больным, - сказал я, утирая слезы. - Я умею так притвориться, что и сами батенька поверят.
   Маменьке очень понравилась моя выдумка, и они, обрадовавшись, расцеловали меня, обещали поддерживать хитрость мою и дали слово, когда я останусь и как похоронят Павлуся - уже не надеялись, чтоб он выздоровел то и приступить тотчас к батеньке и поставить на своем. В заключение приказали мне с Тетясею при них же поцеловаться, как жениху с невестою. Восторгу нашему не было границ.
   Теперь я только понял маменькины хитрости, что им очень хотелось, чтобы я женился именно на Тетясе, как на невесте довольно богатой; и для этого, чтоб дать нам повод влюбиться друг в друга, засадили нас за один стол выбирать пшеницу, а сами подсматривали, как мы станем влюбляться. Как же им было не любить меня паче всех детей, когда я не только исполнял все по воле их, но предугадывал самые желания их!
   Кончивши с Тетясею любовные наши восторги, я приступил притворяться больным. Батенька слепо дались в обман. При них я, лежа под шубами, стонал и охал; а чуть они уйдут, так я и вскочил, и ем, и пью, что мне вздумается. С Тетясею амурюсь, маменька от радости хохочут, сестры - они уже знали о плане нашем - припевают нам свадебные песни. Одни только батенька не видели ничего и, приходя проведывать меня, только что сопели от гнева, видя, что им не удается притеснить меня.
   Блаженное было время, как вспомню! А вспоминаю часто, особливо достигши старости. Первая любовь - рассказывал мне Миронушка, один из сыновей моих - есть истинная любовь и остается у человека на всю жизнь его. Правда истинная! Нас судьба не соединила с Тетясею, но я всегда и в супружестве вспоминал об ней. Быть может, и потому, что ни одна из любимых мною, даже и Анисья Ивановна, моя законная супруга, так не любила меня, как незабвенная Тетяся, и из всех любимых мною, коих могу насчитать до тридцати, я ни с одною так приятно не амурился, как с Тетясею, оттого и незабвенною.
   Хорошо. Вот, как я так восхитительно болею, а батенька и отправили Петруся, а тут и Павлуся похоронили, я приступил к маменьке, чтоб женили меня.
   В один день маменька, собравшись с духом, пошли к батеньке, чтоб переговорить о моем благополучии. Куда! я думаю, и десяти слов не успели сказать, как бегут со всех ног назад и еще простоволосые!.. Батенька, по своей горячности, турнули их и сбили платок с головы... Маменька, прибежав без памяти, чем попадя покрыли поскорее голову и принялись жестоко плакать. Потом приказали мне играть на гуслях и петь кантик уж я мучение злое терплю, а сами все плакали. Тут я догадался, что батенька заупрямились и не соглашаются меня женить, а оттого и сам плакал.
   Маменька - из всех маменек добрейшая - забыв, что они сами претерпели, принялись утешать меня и уговаривали следующими словами: "Не тужи, Трушко. Будь я канальская дочь, когда не переупрямлю его. А не то, поеду в Корнауховку (другая наша деревня) да там вас и свенчаю. Пусть после того разведет вас".
   Но план маменькин не состоялся по следующим причинам.
   Батенька, как разозлились на маменьку, то сильно вскипела у них кровь и произошла жажда. Вдруг навстречу им несут кувшин тернового квасу, резкого, холодного. Они, не рассуждая долго, схватили кувшин и тут же, не сходя с места, выдули его почти наполовину. Выпивши и заохали... ох, да ох! Недолго ходивши, слегли в постель.
   Лечили батеньку и знахари, и даже лекарь из города - все ничего. Послали за Петрусею и взяли его с домине Галушкинским из училища. Батенька, умирая, приказывали мне и не думать о женитьбе до тридцати лет, а прежде служить. Петрусе определиться, по окончании учения, в русские полки, что около нас квартировали - и туда же взять и меня. Меньшие же братья очень недавно отвезены были в кадетский корпус, даже в самый Петербург, то про них батенька ничего и не говорили. Маменьке поручали наблюдать за хозяйством и потом разделить нас и дочерей выдать замуж, наградя вещами и платьями, коих, NB, у маменьки было до пропасти, еще от их бабушек оставшихся. Потом крепко-накрепко приказывали маменьке, устроив все это, постричься в монахини, чтобы сохранить верность к ним, и в гробе лежащим.
   Распорядив все это, батенька прекрасно, тихо и спокойно умерли. Маменька, приказав все, что нужно устроить к погребению и послав оповестить соседей о таком случае в нашем доме, пошли в анбар что-то выдавать, а тут приехали соседки некоторые навестить маменьку в горе. Маменька пошли к ним, и как пришли к телу батенькиному, - тут были и гости, - охнули громко, сомлели и покатилися на пол. Так нежно любили они батеньку! Мы не знали, что делать с ними; хотели пощекотать в носу, как делывали батенька в таком случае, но одна из соседок, видя беду, бросилась и закричала: "воды, воды!" Женщина наша, тут же стоявшая, как брызнет на маменьку... Маменька как вскочит, как даст ей туза, да такого, что та и сама уже хотела сомлеть. "Экая дура!" так закричали на нее маменька: "брызнула как будто из ведра, да еще холодною водою! Так ты меня на смерть простудишь". После того исправили этот беспорядок: приготовили тепленькой водицы, и как только маменька сомлеют, - а они сомлевали при всяких вновь приезжающих гостях, то на них этою водою брызнут чуть-чуть, а они лупнут глазами и очувствуются. Ужас, как они убивались по батеньке!
   А как только жалко маменька приговаривали, плачучи над батенькою, так это прелесть! Хоть сейчас на бумагу пиши. Я думаю, ни один сочинитель не напишет так жалко, как маменька приговаривали; а они же были неграмотные. Если бы они жили в наш век, когда нет стыда женщинам знать грамоту, то, я думаю, из них был бы такой сочинитель, что ну! Кроме жалких слов всякого разбора, они еще при всех торжественно говорили, что "какая бы ни была моя жизнь за ним и сколько я от него, моего соколика, претерпела, а не нарушала моей супружеской верности ни однажды. В помыслах-де человек не властен, но делом я не провинилася". Все предстоящие плакали, слушая ее жалобные стоны и приговорки.
   Откуда у них слова брались!
   Когда было все готово к выносу, домине Галушкинский, усердствуя чести нашего дома, просил позволения произнести надгробное слово, им самим сочиненное. Все присутствующие обрадовались случаю услышать что ни есть умненькое, просили его проговорить, и реверендиссиме, взлезши на стул, начал по тетрадке:
   - В мире существует много действий; а каждому действию есть своя причина. Собравшееся многое множество сюда вельможных, благородных и подлых особ есть действие, а причина сему действию не что другое, как распростертый пред нами - их вельможность, Лубенского казачьего полку подпрапорный Мирон Осипович, знаменитый пан Халявский! Что их вельможность лежат распростерты, очи их смежены, уста слипнуты, руки окостенели - сие есть действие, но действию сему какая причина? Их вельможность умерли. Их вельможность, пани подпрапорная, с чады и домочадцы плачет и рыдает, и сие есть действие, а действию сему причина та, что знаменитый пан подпрапорный, их вельможность, умерли. Когда же пани подпрапорная так плачут и убиваются, то неужели так действуют по-пустому? Нет, слушатели! тут есть причина: их вельможность, пан подпрапорный, были человек доброй души и благодетельных чувств. Когда же пани подпрапорная плачут, то нам ли молчать, как камениям безгласным? Ничуть! Итак, плачьте, великовельможные, плачьте, вельможные, плачьте, благородные, плачьте, подлые, плачьте, старшина, плачьте, козаки, плачь, гетьманщина, плачь, Россия, плачь, вселенная! Их вельможность, знаменитый пан подпрапорный Мирон Осипович Халявский, гробу предается! Плачу и я и - умолкаю!
   И подлинно, все, слушавшие это красноречивое надгробное слово, все плакали навзрыд. И камень бы заплакал, если бы мог слушать! Маменька же то и дело брякали на пол, но, быв вспрыснуты водою, паки вставали на новые слезы.
   Чтобы не разжалобливать читателей, скажу коротко, что батеньку похоронили прекрасно, как долг требовал. А какие были поминальные обеды, так чудо! Всего много и изобильно. Притом же гости, чтоб не давать маменьке горевать, жили безвыездно с семействами. Соседки, имеющие дочерей, советовали маменьке поскорее женить Петруся, чтобы хозяин был в доме, но маменька были себе на уме: они соглашались женить, да не Петруся, а меня, и ожидали только, чтоб поминальные дни отошли, чего и я ждал с нетерпением. Петрусь настаивал, чтоб его прежде женить, как старшего, но маменька ссылались на последнюю волю батенькину, что ему должно служить. Тут и Петрусь напоминал, что батенька приказывали мне не жениться до тридцати лет; так добрая маменька уверяли и божилась, что батенька это говорили в жару и без рассудка. Неизвестно, чем бы это все кончилось, как новое несчастье постигло наше семейство.
   У батеньки был большой приятель, армейский - не пан, а господин полковник, по соседству квартировавший у нас с полком. У! да и бойкая голова была! Он так возобладал батенькою, что даже заставил ввести за столом стеклянные стаканы и рюмки, а также ножи и вилки. Уговорил меньших братьев отправить в кадетский корпус и сам письма писал о приеме их. Что бы он еще наделал с нами, если бы батенька не померли так скоро. Однако же этот злой человек не унялся, а принялся горем убить маменьку. Вот послушайте, что произошло.
   В один день пишет к маменьке, что будет к нам завтра и привезет к Софийке жениха, какого-то поручика. Маменька и ничего: еще обрадовались, что-де невестку берем, то есть Тетясю за меня, так надо с хлебов одну дочку долой. Ожидают господина полковника с женихом... Да, кстати сказать, что этот господин полковник не то, что пан полковник: нет той важности, нет амбиции, гонору; ездит один душою на паре лошадей, без конвою, без сурм и бубен; не только сиди, хоть ложись при нем, он слова не скажет и даже терпеливо сносит, когда противоречат ему. Маменька справедливо про него говорили: "Он такой полковник против нашего ясновельможного пана полковника, как дворовый индик против выкормленного".
   Хорошо. Вот и ожидают их приезда. Софийка, как завидела, что уже едут, спряталась прямо на чердак. В самом деле, ее положение ужасное! Как ей показаться, когда приехали смотреть ее? Но, прячась, поручила сестрам и девкам высмотреть, каков ее жених.
   Приехал наконец полковник и жених; маменька усадила их против дверей, идущих в их спальню. Дверь эта отворялась из спальни сюда и состояла из двух половинок и запиралась крючком. Вверху этих дверей была щелочка. Это описание нужно.
   Вот, как уселись и разговаривают об урожае, о смерти батенькиной, о скотском падеже, и тут полковник начал закидывать насчет Софийки и жениха и принялся рассказывать о достоинствах жениха... Как вдруг дверь, описанная мною, с шумом разорвавшая державший ее крючок, с треском отворяется к гостям и из нее, как из мешка огурцы, кучами выпадают сестры мои, девки, бабы, девчонки и все замарашки, какие могли быть в дворе. Это они любопытствовали рассмотреть жениха в дверную щель. Как же щель была вверху дверей, так они наставили столов, скамеек, и на них взмостились, налегая одна на другую. Тягости от них дверь не могла выдержать, обломилась, растворилась... и все зрительницы полетели, кувыркаясь одна чрез другую... Весьма естественно, что падавшие после, упираясь на лежащих уже, должны были перекувыркиваться вверх ногами и ими задевать гостей. Любопытная сцена была! Не только такой, я и подобной в Петербурге не видал в театре - хоть и там много смешного, но все не то: куда!
   Насмотрелся и нахохотался полковник с женихом! И маменька с трудом удерживались, чтоб не хохотать, но им неприлично было смеяться, а следовало сердиться за такой беспорядок; они так и сделали: давай колотить, по чем попало, лежащих и уходящих от нее. А полковник хохочет и, заметив, что между павшими жертвами было несколько лиц опрятнее одетых (то были мои сестры и моя богиня Тетяся), подумал, что между ними должна быть и Софийка, хотел удержать Надю, но та отбила ему все руки и таки вырвалась и ушла. Маменька объяснили ему, что это еще не старшая, и промолвили: "Та совсем запряталась, и куда же бы вы думали? На чердак. Ведь то-то детский ум: теперь прячется от жениха, а после замужем сама будет за ним бегать".
   Послали однако же за Софийкою.
   Куда! она всех посыльных переколотила, и, если бы не обманом, не свели бы ее оттуда в целый день. А то как сманили с чердака и ввели в особую комнату, да туда и жениха впустили. Софийка (так была научена маменькою) от него и руками и ногами, знай кричит: "Не хочу, не пойду!" Но жених, рассмотревши ее внимательно, сказал маменьке: "Моя, беру! Благословите только". Как бы и не понравиться кому такой девке? Крупная, полная, румяная, черноволосая, и как будто усики высыпали около больших, толстых, красных губ ее.
   Маменька очень обрадовались, что дочь их понравилась такому достойному человеку, и потом с полковником располагали, когда сделать свадьбу и прочее, и тут уже, кстати, начали расспрашивать: кто жених, как зовут, откуда, что имеет, не имеет ли дурных качеств, то есть не пьяница ли он, не игрок ли, не буян ли и прочее такое. В наш век прямо обо всем таком старались узнавать всегда до свадьбы, чтобы после не тужить.
   Это еще не был сговор и не то, чтобы, по-теперешнему, слово дано: совсем нет. Часто случалось, что так обнадеженный жених, возвращаясь с восхищением, находил у себя в экипаже тыкву; после чего, как ясного отказа, не смел более в дом показаться. А потому и маменька, хотя и ласково обходились с женихом и будто бы и таво, да были себе на уме: они хотели прежде все обстоятельно узнать касающееся до жениха и достатка его, и тогда уже решить по обстоятельствам. Это в наш век была уловка: иметь жениха наготове. Часто три, пять женихов вместе, всем дано слово, обо всех собирают сведения и потом одному отдают дочь, а прочим подносят тыкву. Само по себе разумеется, что невеста ничего не знает и не имеет права выбирать, а получает и любит того, кого ей поднесут. И прекрасно было! никто не брал на себя разбирать сходства характеров, доискиваться сочувствий, наблюдать симпатию душ - ничего не бывало! Живут да живут. Только разве при похоронах одного из них услышишь, что другое лицо хвалится ли счастливой жизнью, с "им проведенною, или высчитывает бедствия, от него перенесенные. При жизни же их никто ничего за ними не замечал: шли за добрыми людьми. Теперь же, батюшки мои!.. на другой день свадьбы знаешь, счастливы ли супруги друг с другом, или как кошка с собакой. Обратимся же к своей материи. Только какого же промаха дали маменька при этом разговоре с полковником, так я не науди-вляюсь, а особенно знавши их тонкий ум и природную хитрость, посредством которой они иногда даже и батенькою управляли. Говоривши о сватовстве сестры, они сказали, что желали бы поспешить выдать Софийку скорее затем, что им нужно сына женить...
   - Какого сына? - спросил с удивлением полковник. - Неужели Петра?
   - И, нет, - отвечали маменька, - этот болван, пожалуй, только о том и думает, но вот ему (при сем маменька в ту сторону, где был Петрусь, показали большой шиш)! Я своего сына любимчика, Трушка, хочу женить.
   - Помилуйте, сударыня! (Полковник с матушкою был политичен и всегда величал ее сударынею, как будто какую особу). Помилуйте, как его женить? Он еще мальчик, дитя.
   - . Ого! - возразили маменька. - Да у него уже не детское на уме. Раньше женить, так он и понятия не будет иметь о разгульной жизни и поневоле будет постоянным мужем. Притом же он уже влюблен в ту барышню, на которой я располагала женить его.
   - Вы погубите его и ту несчастную девушку, на которой жените его, сказал полковник с жаром. - Лучше определите его в училище, пусть он продолжает учение.
   - И, мой батюшка! (Так маменька выражались против уважаемого ими лица. Было за что уважать врага нашего семейства! Вот послушайте далее). Как ему продолжать, когда он и не начинал еще учиться? - Тут они рассказали полковнику все штучки: как подкупали домине Галушкинского, чтобы меня не отягощал учением, и как я ловко притворялся больным, чтобы не ходить в училище. - И к чему, мой батюшка, ученье? - промолвили маменька: - голова не желудок. То желудок, чем хочешь, отягощай, все пройдет, можно считать; как же голову отяготишь грамматиками и арихметиками (маменька, по безграмотству, <не могли правильно называть наук), и они там заколобродят себе, так уже александрийский лист не поможет. - NB. Нужно было очень маменьке входить в такие рассуждения. Они себя этим убили. Вот послушайте.
   Полковник призадумался и, как человек, бывавший в Петербурге, следовательно, занявший там все хитрости, замолчал, будто и согласился. Потом, при отъезде, начал просить, чтоб маменька отпустили завтра любезных сынков своих к нему обедать. Бедные маменька, ничего не подозревая и не предчувствуя несчастия, согласились и дали слово.
   На завтрашний день Петруся и меня прибрали и убрали отлично! Батенькины лучшие пояса, ножи с золотыми цепьями за поясами, сабли турецкие в богатых оправах... фа! такие молодцы мы были, что из-под ручки посмотреть! Маменька и Тетяся очень мною любовались. Повезли же нас в берлине, данном за маменькою в приданое, запряженном в шесть коней, в шорах; один машталер управлял ими и поминутно хлопал бичом. Мы выехали из дому очень покойно, и я с маменькою, и даже с Тетясею, попрощался кое-как.
   Дорогою мы рассуждали с братом, какой у господина полковника должен быть знатный банкет и как, при многих у него гостях, будут нам отдавать отличную честь, как прилично и следует знаменитым Халязским. Петрусь рассуждал, как он после обеда будет с панночками играть в короли, в жмурки, какие загадки будет загадывать; а я рассчитывал, как я знатно наемся на этом банкете и буду примечать, так ли хорошо выкармливается птица у него, как у маменьки? В этих приятных мечтах подъехали мы к квартире полковника. Одним-один часовой ходил у какой-то зеленой таратайки - и больше ничего.
   Мы вошли в дом. Солдат сказал, чтобы мы в первой комнате, пустой, ожидали его высокоблагородие. Что прикажете делать? Мы, Халявские, должны были ожидать; уж не без обеда же уехать, когда он нас звал: еще обиделся бы. Вот мы себе ходим либо стоим, а все одни. Как в другой комнате слышим полковника, разговаривающего с гостями, и по временам слышим вспоминаемую нашу фамилию и большой хохот.
   Ждем мы час, два, никто и не подумает нам подать что закусить. Поглядывая друг на друга, воображаем, что маменька в это время давно уже откушали и выпочивались, а мы еще и не завтракали, и никто об нас не заботится.
   Гораздо после полудня вышел полковник к нам, и вообразите - в белом халате и колпаке. Уверяю вас! мало того - не снял перед нами колпака и даже головою не кивнул, когда брат и я, именно, я, отвешивал ему, с отклонением рук, точно такой поклон, как, по наставлению незабвенного домине Галушкинского, следовало воздать главному начальнику. Притом, как бы к большему неуважению, курил еще и трубку и, не
   Вынимая ее изо рта, спросил: "Умеете вы писать?" Это вежливость? это приличие? Уж бы, по крайней мере, спросил о здоровье маменьки, когда не позаботился спросить о нашем! Но это еще цветочки, погодите, что дальше будет!
   На такой странный вопрос, конечно, мы отвечали утвердительно, потому что Петрусь писал бегло, четко и чисто - он был гений во всем - я тоже, как ни писал, но все же писал и мог мною написанное читать.
   - Ну, когда умеете, так подпишите же эти бумаги, - сказал полковник и кликнул: - Тумаков! скажи им, где и как подписать.
   Подошел к нам - я думал, что он домине Тумаков и должен нас учить каким наукам - однако же это был просто Тумаков, и показав прежде Петрусе, что писать, потом приступил ко мне. "Пишите, - сказал он, - к сему прошению"... Я написал это убийственное, треклятое, погубившее меня тогда и во всю жизнь мою причинявшее мне беды, я написал и кончил все по методу Тумакова. Он собрал наши бумаги, и когда господин полковник сказал ему: "заготовь же приказ, да скорее", - он пошел от нас.
   Все это хорошо, что мы немного написали, подумал я: но что же из того? Где же обед, на который мы были приглашены и приехали так торжественно? Как вот господин полковник, походивши по комнате и покуривши трубки, крикнул: "Давайте же обедать, уже второй час".
   - О, злосчастная фортуна! что ты делаешь с нами смертными! воскликнул я сам себе (любимый возглас нашего реверендиссиме, когда он встречал какие неудачи). - Второй час, у нас дома уже полдничают, а мы еще и не обедали!
   Но, благодаря проворству слуг господина полковника, я не успел еще хорошенько потужить, как стол уже был готов - но какой это стол?! все не по-прежнему! Каждый особый прибор со всеми теперешними принадлежностями: рюмки, стаканы, карафины... с чем же бы вы полагали?.. С водою, ей-богу, с водою!.. Как хотите а, правда.
   Смотрю, стол накрыли на двенадцать приборов, а гостей нас всего пять с хозяином. Наконец поставили давно ожидаемый обед. Я чуть не расхохотался, увидев что всего-навсего на стол поставили чашу, соусник и жареную курицу на блюде. Правду сказать, смешно мне было, вспомнив о нашем обыкновенном обеде, и взглянуть на этот мизерный обедик. "Но, - подумал, - это, может, первая перемена? Увидим".
   Полковник вышел уже в сюртуке и гости за ним тоже - поверите ли? - в сюртуках... Но какое нам дело, мы будто и не примечаем. Как вот, послушайте... Господин полковник сказал: "Зовите же гг. офицеров"... и тут вошло из другой комнаты человек семь офицеров и, не поклонясь никому, даже и нам, приезжим, сели прямо за стол. Можно сказать, учтиво с нами обращались! Может быть, они с господином полковником виделись прежде, но мы же званые... Но хорошо - уселися.
   Начали подавать: во-первых, суп такой жиденький, что если бы маменьке такой подать, так они бы сказали, что в нем небо ясно отсвечивается, а другую речь, поговоря, вылили бы его на голову поварке. Каков бы ни был суп, но я его скоро очистил и, чувствуя, что он у меня не дошел до желудка, попросил другую тарелку. Полковник и лучшие гости захохотали, а худшие посмотрели на меня с удивлением, а мне-таки супу не повторили. После супу подносили говядину с хреном: я взял довольно и тем утешился. Потом подали по два яичка всмятку, какой-то соус, которого только досталось полизать, не больше; да в заключение - жареная курица. Честью моей вас уверяю, что больше ничего не было на званом, для нас, обеде.
   В продолжение стола, перед кем стояло в бутылке вино, те свободно наливали и пили; перед кем же его не было, тот пил одну воду. Петрусь, как необыкновенного ума был человек и шагавший быстро вперед, видя, что перед ним нет вина, протянул руку через стол, чтобы взять к себе бутылку... Как же вскрикнет на него полковник, чтобы он не смел так вольничать и что ему о вине стыдно и думать! Посмотрели бы вы, господин полковник, - подумал я сам себе. - как мы и водочку дуем, и сколько лет уже!
   Я, не могши пить воды и не видя на столе ничего из питья, спросил у человека, чтобы подал мне хоть пива... Полковник снова расхохотался, и гости за ним. С тем и встали от стола...
   Так вот вам и банкет! Вот вам и званый обед! Мы располагали сейчас ехать домой, чтобы утолить голод, мучащий нас. Могли ли мы, можно сказать, купавшиеся до сего в масле, молоке и сметане, быть сыты такими флеровыми кушаньями. Вот с того-то времени начал портиться свет. Все начали подражать господину полковнику в угощеньи, и пошло везде все хуже и хуже...
   Пожалуйте же, еще не все! Как мы собираемся уехать, а тут полковник подписал какую-то бумажку и, отдав ее Тумакову, сказал нам: "Ну, молодцы! поздравляю вас царскими солдатами! Я знал, что ваша мать ни за что не согласится отпустить вас в службу, так я обманом вас залучил к себе. Ваш отец... (отец! что бы сказать батенька? да он и маменьку нашу величал просто - матерью) ваш отец был мне друг, и я, умирающему ему, дал слово спасти вас от праздной и развратной жизни, в которую вы уже вдались и от которой погибли бы. Ступайте теперь служить. Ты, Петруша, если постараешься, будешь человеком, - так мне кажется. Учись скорее службе и будь в ней исправен. А ты, брюхан (сказал он мне: правда, что у меня, по маменькиному попечению, пузко было порядочное, всегда их утешавшее), матушкин сынок, с тобою много хлопот будет. Но я тебя написал к такому капитану в роту, что тебя вышколит. Вот приказ. Тумаков, отправь их сего же дня по ротам, обмундировавши как должно".
   Не знаю, если бы это вместо меня да были маменька и если бы это их определили в службу, они бы непременно сомлели. Я сам, бывши мужского пола, услышавши такое страшное назначение, чуть-чуть не свалился с ног. В первое мгновение я не подумал, что мне должно делать: отпрашиваться ли у полковника, чтобы он перестал гневаться на меня и не отдавал бы меня в службу, или заупрямиться и отбиваться руками и ногами и кричать изо всех сил, что не хочу. Прежде, нежели я приступил к этим средствам, прежде, нежели решился на что-нибудь, прежде, нежели опомнился, как Тумаков схватил меня за плечо, да так больно! вдруг поворотил к воротам и почти потащил меня за собою, потому что ноги мои, от расстройства головы, совсем не могли двигаться...
   Когда я вышел из квартиры, воздух меня несколько освежил, и я собрался с мыслями, что мне должно было делать в такой крайности. Я начал плакать, реветь, призывать "а помощь маменьку, бабусю... и всех, кого только мог из домашних вспомнить... Как жестокий мой, - точно "руководитель" (он чувствительно вел меня за руку, смеясь над моим страданием), до того забылся и так сделался дерзок, - против кого же?, - против урожденного, благородной крови Халявского, - что начал меня толкать под бока, чтобы я шел скорее. Каково мне было все это терпеть, уж верно не от благородного, а от простого, подлого роду Тумакова и одетого по-солдатски! Увы! - скажу и я, как говаривал английский милорд Георг в прекрасно написанной им истории своей...