Вошли мы с братом в кладовую. Уже разделились кое-какими вещами, оставляя по несколько и на часть братьям, разумеется, всего, как отсутствующим, и меньше счетом и полегче весом. Вдруг брат Петрусь увидел мои связки, повертел их и спросил: "Что это за серебро?" Я сказал о воле маменькиной.
   - Что же это на них написано? Прочти-ка мне, - просил Петрусь.
   Я читаю громко и ясно: "Это тебе, без разделу".
   - А, благодарю покорно, когда это мне! - вскрикнул Петрусь и отложил к себе все свертки. - Давай же остальным делиться.
   - Вот что значит необыкновенный ум! - подумал я. - Кто бы мог так обработать? Вещи мои, а он их так искусно подтибрил, и будто и правильно. Но сколько я не отдавал справедливости уму его, а все жаль мне было серебра, очень! По крайней мере пуда два до^' сталось ему от меня по моей оплошности. Зачем было мне читать? Он бы и сам мог прочесть.
   Остальным - медною и оловянною посудою, равно и прочими мелочами поделились мы бесспорно. Чтобы скорее достигнуть пламенного желания в брачном соединении уже с какою-нибудь барышнею, я просил брата Петруся скорее разделиться и маетностями, но он всегда мне отвечал, что еще будет время.
   Батюшки, как он жил! Дослужась даже до от армии поручика, какой чин получил при отставке, он никого не почитал себе равным. Даже коляску венскую заказал сделать себе в Москве. И пошло: лошади - не лошади, упряжь - не упряжь, завел собак, музыкантов, лакеев, выписных поваров; да какие обеды давал! Уж не прежним банкетам нашим чета! Конечно, кушаньев немного бывало, все пошли супы да соусы; даже и я, полухозяин, имевший свободу и досуг есть больше против прочих, так и я голоден вставал от стола. Зато вино лилось рекою, и, кроме судацких, воложских, появились заморские. После обеда разливался пунш... А никто не вспоминал, что это брата Павлуся изобретения напиток. Sic transit gloria mundi!.. Подавался и нелюбимый маменькою напиток - кофе. Правду сказать, было около чего пачкаться! Тьфу! - кстати здесь употребить маменькино изречение. И не опишешь всего, какая у нас во всем последовала перемена! Но уже не видно было прежней важности и меланхолии в обществе. Никто никому не отдавал преимущества. Петрусь, хотя бы самый мизерный гость был у него, он его усаживал и заботился, чтобы тоже столько ел и пил, как и самый почетный гость. У него со всеми обхождение было ординарное. Так-то в короткое время свет и обычаи его изменились!
   Что же далее? Насмотрелся он всего по походам в России: ему не понравился дом, где батенька жили и померли. Давай строить новый, да какой? В два этажа, с ужасно великими окнами, с огромными дверями. И где же? Совсем не на том месте, где был наш двор, а вышел из деревни и говорит: тут вид лучше. Тьфу ты, пропасть! Да разве мы для видов должны жить? Было бы тепло да уютно, а на виды я могу любоваться в картинах. На все его затеи я молчал, - не мое дело, - но видел, что и великие умы могут впадать в слабость!
   Хороше же ему: он так себе живет, веселится; меньшие братья приедут, наведаются - он им даст денег и отправит, а мне части из имения ни за что не выделяет. Уж мне наскучило; уж я и не напоминаю, а он все не выделяет. Годы проходят, а я и не женат.
   Наконец, под веселый час, я заговорил ему о выделе имения. Как же он фыркнет на меня и прикрикнул: "Живи, когда живешь, а я тебе не дам ничего!"
   Вот тебе и раз! Как-таки не дать мне ничего из родительского? Это меня смутило и я начал советоваться с добрыми людьми. Кто скажет, что мне следует имение, что нужно хлопотать; другой скажет, пока выхлопочу, так и имения мне не нужно будет. Не знал я, на что решиться? Как вот и явился ко мне чиновник, какой-то губернии секретарь (он не объяснил какой, а просто писался губернский секретарь); а звали его - Иван Афанасьевич Горб-Маявецкий. Он был из наших, но ужасно бойкая голова! Верите ли: как начнет говорить и доказывать мое право, так годы у него сыплются, точно как орехи из мешка. Ничего не поймешь, а только и слышишь: тысяча такой-то, тысяча такой-то, и чисто докажет, что право мое неоспоримо.
   Убедил он меня, и я решился начать тяжбу. Для этого нужны были деньги, а у меня их не было; но - вот что значит умный человек! - он взял у меня все мои серебряные и другие вещи и договорился на свой кошт вести тяжбу. Я должен был выехать от брата и жить у Горба-Маявецкого. Домик у него хотя и небольшой, но нам не было тесно: он с женою да маленькая дочка у них, лет семи, Анисинька. Пожалуйте же, что после из этого будет?
   Я переселился к ним - и потомок знаменитых Халявских, наследник по крайности двухсот пятидесяти дворов - что все равно, тысячи душ - должен быть и жить на иждивении секретаря Горба-Маявецкого. К чему нужда не приведет!
   Расположивши все, мы приступили начинать тяжбу. Господи боже мой! Должно было начать ненавистным для меня словом: "к сему прошению". Я от него и руками и ногами, так никак не можно без него обойтися. Прошу заменить другим - говорит: не можно. Я вспоминаю ученейшего нашего наставника, домине Галушкинского: у него беспереводно были пряники в кармане; пряники и подобно значущие слова - когда ни спроси - у него всегда были. Он бы, конечно, помог мне в беде, но Горб-Маявецкий побожился, что с другим словом бумага не будет сильна.
   Нечего делать. Опять я подписал это ужасное треклятое, распроклятое слово! Да с того часа, как начал его писать, так верите ли? Восемь лет с половиною писал его без умолку, не покладая рук, все писал. Иногда в день разов пять подмахнешь: то в нижний, то в верхний, то в уездный, то в губернский суд. Все суды закидали бумагами и везде слышали самые приятные обещания. Только я и заметил, что когда Горб-Маявецкий найдет, где занять мне денег за ужасные проценты, на счет будущих благ, то наше дело очень быстро начнет подходить все выше и выше, и уже дойдет до самого высокого в губернии. Тут же только что надо решить в чью из нас пользу, а хватятся, у нас денег нет; тут, по каким-то причинам, дело - бултых! Паки в нижние суды. Принимаюсь опять писать: "к сему прошению" (зачем умел я его писать! О, маменька! Вы правду говорили, что науки доведут меня до беды). Горб-Маявецкий примется промышлять денег, и все пойдет по прежнему узору. И так было и шло восемь лет с половиною.
   В это время я, не имея ничего, терпел крайность, а Горб-Маявецкий разживался порядочно. Купил новый дом, и лучше прежнего; жена стала наряднее, и даже коляска завелась; умножилось и детей; Анисиньку отдали в девичье училище (о маменька! Что, если бы вы встали из гроба и узнали, что барышень учат в училищах - как бы вы громко произнесли: тьфу! и, посмотревши, что этакое зло делается во всех четырех концах вселенной, следовательно, не знавши, куда бы преимущественно плюнуть, вы бы снова померли!).
   Наконец, в конце девятого года продолжения моей тяжбы Горб-Маявецкий объявил мне, что мое дело поступило в Санкт-Петербург (пожалуйте же, помните, что он именно сказал: в Санкт-Петербург) и что мне с ним необходимо ехать туда же. Он будет хлопотать по . делу, а я - для того, чтобы подписывать: "к сему прошению". Признаюсь, каторжная работа - писать это ужасное слово.
   Хорошо. Ехать в Санкт-Петербург. Что же это за Санкт-Петербург? Я не знал, что он так длинно выговаривается. Слышал, что есть Петербург, не больше; но далее не разыскивал. Теперь впервые услышал, что есть еще и Санкт-Петербург. От любопытства посмотрел в календарь; там стоит: Санкт-Петербург, столица. Нет никакого "или", следовательно Санкт-Петербург само по себе, а Петербург само по себе.
   - Что же? - подумал я, - ехать, так ехать! Увижу света, побываю в столице. У нас, взять на сто верст кругом, едва ли кто был в столице? А я буду, поживу, и как, верно, там не без барышень, а власть Амура так же владычествует, как и в наших городах, то еще которая влюбится в меня, и, не быв так образована, как наши деревенские, не рассчитывая вдаль, выйдет за меня, хотя и не получившего еще имения. Утешенный такими отрадными мыслями, я, без дальнего страху, собирался ехать в чужие люди. Наделал себе разного платья побольше; оправил маменькин приданый берлин, укрепил его во всех частях и объэкипировал своего верного Кузьму, парня, взятого маменькою из деревни ко мне для прислуги. Он был лет сорока пяти, умен, опытен, рассудлив, часто, в стесненных обстоятельствах, подавал мне полезные советы. Я без него, что называется, не мог съесть куска хлеба.
   - Кузьма, мой любезный! - сказал я ему: - мне надобно ехать в Санкт-Петербург. Как хочешь, а я без тебя не поеду.
   - А что же, панычу, и поедем, - сказал он, не думая долго. Привыкши же меня с детства звать панычем, он и в теперешнем моем возрасте так же называл меня. - Ездят люди, поедем и мы.
   - Далеко, Кузьма.
   - Теперь далеко, а как мы станем там, так будет близко. А от, что вы мне, панычи, скажете: как мы там, между немцами, будем пребывать? Вы-таки знаете что-то по-латинскому, а я только и перенял от одного солдата: "мушти молдаванешти", но не знаю, что оно значит. А в чужой стороне добудем ли без языка хлеба?
   - Да там сторона русская.
   - Ну, когда так, так и ничего. И лишь бы не морем ехать.
   Этим замечанием он смутил и меня. Я боялся крепко моря, и мы тут на совете положили: если трафится море на дороге, объехать его. Хоть и далее, зато безопаснее.
   Итак Кузьма, из усердия ко мне, оставлял жену и пятерых детей, пускался, по нашему расчету, на край света. В отраду себе, просил заказать ему платья, какие он сам знает, чтоб не стыдно было показаться среДй чужих людей. Я ему дал полную волю.
   Мой Горб-Маявецкий, кроме моего дела, имел еще несколько и других, по которым взялся хлопотать в Санкт-Петербурге, и потому он, имея надобность заезжать в другие города, поехал особо, а для меня приискал извозчика и подрядил его довезти меня до Санкт-Петербурга за условленную плату. Я запасся в дорогу большим количеством хлебов, мясной и всякой провизии, даже воды набрал побольше. Сторона далекая, мне неизвестная, - так чтобы не бедствовать в дороге. Горб-Маявецкий дал мне на все то время, пока приедет ко мне, достаточное число денег, но советовал жить осмотрительно и обещался не далее как через две недели после моего приезда отыскать меня и дал записку, у кого я должен стать на квартире: то был приятель его.
   Выехал я, наконец, в путь с Кузьмою и начал вояж благополучно. Скоро увидел, что не нужно было обременять себя таким множеством съестного. Везде по дороге были села и города, следовательно, всего можно было купить; >но Кузьма успокоил меня поговоркою: "Запас беды не чинит, - не на дороге, так на месте пригодится". Однако же, от летнего времени, хлеб пересох, а прочее все испортилось, и мы должны были все кинуть. Находили, однако же, все нужное по дороге, и Кузьма всегда приговаривал: "Абы гроши - все будет".
   Много важных и больших городов я проехал, не видав их. Благодетельный берлин много мне сокращал пути. Он висел на пассах - рессор тогда не было и качался, точно люлька. Только лишь я в него, тронулись с места, я и засыпаю до ночлега. Мы откатывали в день верст по пятидесяти.
   Не знаю наверное, в которой губернии - я много их проезжал - а помню, что в городе Туле, когда извозчик поспешал довезти нас до своего знакомого постоялого двора, при проезде через одну улицу, из двора выбегает человек и начинает просить нас заехать к ним во двор. Я призадумался было и рассуждал, почему он меня знает и на что я ему? Но человек просил убедительно сделать милость, не отказать, - будете-де после благодарить.
   - Кузьма! Заедем? - во всем я всегда советовался с этим верным слугою.
   - А что ж? заедем, так заедем, - отвечал Кузьма.
   Взъехали. Нас ввели в большой каменный дом и провели в особые три покоя. Да какие? С зеркалами, со стульями и кроватями.
   - Кузьма! Смотри: каково? - сказал я, мигая ему на убранство комнат.
   - Нешто! - отвечал Кузьма, с удивлением рассматривая себя в зеркале.
   Явился сам хозяин, должно думать, купец. Засыпал меня ласками и предложениями всего, чего душе угодно.
   Сперва представил мне чаю. Я с жажды выпил чашек шесть, но ласковый хозяин убеждал кушать еще; на девятой я должен был забастовать.
   Что же? После меня он к Кузьме, и давай упрашивать его, чтобы также выкушал чайку.
   Мне стало совестно; я просил ласкового хозяина не беспокоиться, не тратиться для слуги, что он и холодной воды сопьет; так куда? упрашивал, убеждал и поднес ему чашку чаю. Кузьма, после первой, хотел было поцеремониться, отказывался; так хозяин же убеждать, нанес калачей и ну заливать Кузьму щедрою рукою! Не выпил, а точно съел Кузьма двенадцать чашек чаю с калачами и, наконец, начал отпрашиваться.
   Гостеприимный хозяин, оставя его, принялся снова за меня. Предложил мне роскошный обед; чего только там не было! И все это приправлено такими ласками, такими убеждениями! Поминутно спрашивает, не прикажу ли того, другого? Я то и дело, что соглашаюсь; совещусь, чтоб отказом не огорчить его усердия.
   Не только меня, Кузьму угощал нараспашку, но и об извозчике позаботился. Лошадей поставил на конюшню, задал им сена и овса, а сам поминутно ко мне: извозчик-де спрашивает того и того: прикажите ли отпустить? Я все благодарю и соглашаюсь.
   Извиняясь перед хозяином, я просил его сказать: чем могу быть полезен? "Ничем, батюшка! - отвечал он: - только и одолжите в обратный путь заехать ко мне и позволить вас также угостить".
   Я благодарил его и просил, чтоб он шел к другим гостям своим, коих шум слышен был через стену. "И, помилуйте! - отвечал он: - что мне те гости? Они идут своим чередом; вот с вами-то мне надо хлопотать..." - и вдруг спросил, не хочу ли я в баню сходить?
   Я бы не пошел, но Кузьма мой и губы развесил, начал соглашать меня, и хозяин сам бросился хлопотать о бане.
   Когда он ушел, Кузьма от удивления поднял плечи и сказал: "Полно, москаль ли он? А уж навряд! Наш только будет такой добрый".
   - Верно, он слышал, что я еду, - сказал я, - так и перенял нас на дороге, чтоб угостить. Добрый, добрый человек!
   - Он точно думает, что мы какие-нибудь персоны, - сказал чванно Кузьма. - Какая нужда? А может, москали и в самом деле добрый народ! Вот так нам и везде будет. Не пропадем на чужой стороне! - заключил Кузьма, смеясь от чистого сердца.
   Были мы и в бане, парились со всеми прихотями, а особливо Кузьма; чего уж он не затевал! После бани - сколько чаю выпито нами! Потом огромный ужин. Мы не знали, как управиться со всем этим.
   Я хотел выезжать пораньше, так куда! Хозяин предложил, не лучше ли уже нам и отобедать у него? Совестно было огорчить отказом, и я остался. Завтрак и обед кончился; я приказал запрягать. Хозяин пришел проститься; я благодарил его в отборных выражениях, наконец, обнял его, расцеловал и снова благодарил. Только лишь хотел выйти из комнаты, как хозяин, остановя меня, сказал: "Что же, батюшка! А по счету?" - и с этим словом подал мне предлинную бумагу, кругом исписанную.
   Не понимая, в чем дело, я взял и думал, что он поднес какие похвальные стихи в честь мне, потому что бумага исписана была стихотворною манерою, то есть неполными строками, как, присматриваюсь, читаю: За квартиру... за самовар... за калачи... и пошло - все за... за... за... Я думаю, сотни полторы было этих "за"...
   - Что это такое, мой любезный хозяин? - спросил я, свертывая бумагу, все еще почитая ее вздорною.
   - Ничего, батюшка! - отвечал он, потряхивая головою, чтобы уравнять свои кудри, спадающие ему на лоб. - Ничего-с. Это махенький счетец, в силу коего получить с милости вашей...
   - Что получить? - спросил я, все еще меланхолично.
   - Семьдесят шесть рублев и шестьдесят две копейки, - сказал также меланхолично гостеприимный хозяин, поглаживая уже бороду свою.
   - Как? За что? - уже вскрикнул я.
   - А вот, что забрато милостью вашею и что в счете аккурат вписано.
   Дрожащими руками я развернул этот счет и - о, канальство! - увидел, что все то, чем потчивал меня и Кузьму гостеприимный хозяин, все это поставлено в счет, и не только, что на нас употреблено, но что и для извозчика и лошадей: не забыта ни одна коврига хлеба, ни малейший клочок сена, ни одна чашка чаю, ни один прутик из веника, коим меня с Кузьмою парили в бане. Это ужас!
   Признаюсь, от такого пассажа вся моя меланхолия - или, как батюшка-покойник называл эту душевную страсть, мехлиодия - прошла и в ее место вступил в меня азарт, и такой горячий, что я принялся кричать на него, выговаривая, что я и не думал заехать к нему, не хотел бы и знать его, а он меня убедительно упросил; я, если бы знал, не съел бы у него ни сухаря, когда у него все так дорого продается; что не я, а он сам мне предлагал все и баню, о которой мне бы и на мысль не пришло, а в счете она поставлена в двадцать пять рублей с копейками. Много, много говорил я ему, и говорил сильно, сверх ожидания, умно и доказательно...
   Он же мне в ответ, знай, поглаживая свою рыжую бороду, при переводе мною духа, все твердит; "Станется-с... сбудется-с. Оно, конечно, так-с... а денежки пожалуйте... следует заплатить".
   - Не дам, не дам и не дам! - кричал я, топая ногами. - Так ли, Кузьма?
   Кузьма стоял, одеревенев от изумления и в разинутом рте держа кусок пряника, не успев его проглотить. Надобно знать, что этот пряник хозяин ему поднес, а в счет таки поставил. Насилу Кузьма расслушал, в чем дело и что требуется его мнение. Проглотив скорее кусок пряника, он также начал утверждать, что платить не надо и что мы были у него гости.
   - К чему мне было вас угощать? - говорил тем же голосом лукавый хозяин: - на что вы мне надобны? А коли денег не заплатите, так я ворот не отопру и пошлю к господину городничему...
   Услышав такое его решение, я опустил руки и замолчал, а Кузьма побледнел и, переведя дух, сказал: "Заплатите уже ему, паныч; цур ему! Ну, угостил нас москаль! Будем помнить!"
   Нечего делать: отсчитал я все деньги сполна и сунул хозяину. Он как будто переродился: бросался помогать выносить чемоданы, предлагал чего покушать, испить на дорогу... Но я уже все сердился, молчал и спешил выехать из такого мошеннического гнезда. Кузьма же отлил ему славную штуку. Сев на свое место, он сказал ему: "Слушай ты, москаль, рыжая борода! У нас так не делают. Вы хоть и говорите, что мы хохлы, и еще безмозглые, да только мы проезжего не обижаем и не грабим, как ты, заманив нас обманом. Мы еще рады заезжего угостить, чем бог послал, а хлеба святого не продаем. Оставайся себе! Слава богу, что я не твоей, москальской, веры!"
   Хозяин же и ничего, все кланяется да просит: "И напредки просим таких дорогих гостей!.."
   Тьфу! Подлинно, что дорогие гости для него.
   Качание берлина скоро успокоило кровь мою, и я скоро отсердился, хотя и жаль мне было такой пропасти денег, на которые не только до Санкт-Петербурга доехать, но и половину света объездить мог бы; но делать нечего было, и я не только что отсердился, но, глядя на Кузьму, смеялся, видя, что он все сердится и ворчит что-то про себя; конечно, бранил нашего усердного хозяина. Когда же замечал я, что он успокаивался, то я поддразнивал его, крича ему в окошко берлина:
   - А что, Кузьма! угостили нас? - или: - А каков туляк? А? Кузьма?
   И Кузьма начнет его перебранивать снова, а я хохочу.
   Когда проезжаем, было, через какой город, то я и начну трунить над Кузьмою и кричу ему: "Смотри, Кузьма, не зовут ли нас куда в гости, так заворачивай..."
   - А чтоб они не дождали! - отвечал всегда с сердцем Кузьма. - Здесь, как видно, все москаль наголо. С ними знайся, а камень за пазухой держи. Берегитесь вы их, а меня уже не проведут.
   Таким побитом мы докатили до Москвы. Вот город, так так! Три наших города Хорола слепить вместе, так еще не поровняется. А сколько там любопытного, замечательного! Вообразите, что в нескольких местах лежат на скамьях, столах и проч. хлебы, калачи, пироги и всякой всячины съестной, и все это в один день раскупится, съестся - это на удивление!
   Занимаясь такими мыслями, я проехал Москву, не заметив более ничего. Впрочем, город беспорядочный! Улиц пропасть, и куда которая ведет, ничего не понимаешь! Бог с нею! Я бы соскучил в таком городе.
   Чем далее мы с Кузьмою отъезжали от Москвы и, следовательно, ближе подъезжали к Санкт-Петербургу, тем чаще спрашивали проезжие про меня у Кузьмы: кто я, откуда еду, не везу ли свою карету на продажу и все т.п. Но Кузьма отделывал их ловко, по-своему: "А киш, москали! Знаем мы уже вас. Ступайте себе далее!"
   Если же случалось, что путешественники расспрашивали обо мне у самого меня, тогда я говорил им все о себе, и многие любопытствовали знать о малейших подробностях, до меня относящихся; карета моя также обращала их внимание, и они советовали мне - в Санкт-Петербурге, вывезя ее на площадь, предложить желающим купить. И я от того был не прочь, лишь бы цена выгодная за этот прочный, покойный и уютный берлин.
   При одном случае отдыха вместе с другими путешественниками, среди разговора, я узнал, что мы в Петербургской губернии. Стало быть, мы недалеко уже и от Санкт-Петербурга, подумал я, обрадовавшись, что скоро не буду обязан сидеть целый день на одном месте, что уже мне крепко было чувствительно. И сел себе в берлин, заснул, как скоро с места тронулись.
   Долго ли мы ехали, не знаю, как Кузьма будит меня и кричит: "Приехали - город!" "Что город, это я вижу, - сказал я, зевая и вытягиваясь, - а приехали ли мы, об этом узнаю, расспросивши прежде, что это за город".
   Должно полагать, что Горб-Маявецкий, поверенный мой, предварил, сюда писавши, что я еду, потому что всех въезжающих расспрашивали, кто и откуда едет, и когда дошла очередь до меня, то заметно, что чиновник, остановивший всех при въезде в город, обрадовался, узнав мое имя. Усмехнувшись, когда я объяснил, что я подпрапоренко, регулярной армии отставной господин капрал, Трофим Миронов сын Халявский - он записывал, а я, между тем, дабы показать ему, что я бывал между людьми и знаю политику, начал ему рекомендоваться и просил его принять меня в свою аттенцию и, по дружбе, сказать чисто и откровенно, в какой город меня привезли?
   - Кажется, и спрашивать нечего, - сказал чиновник, смотря на меня во все глаза, - вас привезли в. Петербург.
   - Видите! - вскричал я в изумлении и горестно смотря на Кузьму: - а мне надобно быть в Санкт-Петербурге.
   - И, полноте, все равно, - сказал чиновник торопливо, спеша к другим.
   - А побожитесь, что все равно: Петербург и Санкт-Петербург?
   - Где вы остановитесь? - спросил чиновник с досадою и вовсе не думая рассеять мое сомнение.
   - У Ивана Ивановича, - отвечал я спокойно, дабы он заметил, что и я на грубость могу отвечать грубостью.
   - В какой части, в чьем доме? - уже прикрикнул чиновник.
   - У него же в доме и остановимся. Он знакомый моему Ивану Афанасьевичу...
   - Где дом его? Мне это нужно знать.
   - Так бы вы и сказали, - отвечал я. - Вот записка... вот. Где она?.. Кузьма! А где записка об доме?.. Не у тебя ли она?..
   - А вы, видно, потеряли? - отвечал взыскательно Кузьма...
   - Не потерял, а изорвал вместе с счетом туляка... помнишь?
   - Эге! Ищите же вчерашнего дня!
   - Надоели вы мне здесь с своим... что это, слуга, ваш, что ли? спросил чиновник.
   - Нет, это мой лакей, Кузьма, - сказал я.
   - Ну, ступайте же себе в город скорее. Таких молодцов скоро все узнают.
   - То-таки узнают, - сказал я, сел в берлин и въехал в город...
   Итак, это город Санкт-Петербург, что в календаре означен под именем "столица". Я въезжаю в него, как мои сверстники, товарищи, приятели и соседи не знают даже, где и находится этот город, а я не только знаю, вижу его и въезжаю в него. "Каков город?" - будут у меня расспрашивать, когда я возвращусь из вояжа. И я принялся осматривать город, чтоб сделать свое замечание.
   Не видав никого важнее и ученее, как домине Галушкинский, я почитал, что он всех важнее и ученее; но, увидев реверендиссима начальника училища, я увидел, что он цаца, а домине Галушкинский против него - тьфу! Так и Петербург против прочих городов. Искренно скажу, я подобного от самого Хорола не видал. Вот мое мнение о Петербурге, так и мною уже называемом, когда я узнал, что это все одно.
   - Где же вы остановитесь, барин? - спросил извозчик, остановясь среди улицы.
   - У Ивана Ивановича, - сказал я покойно, разглядывая в окно берлина чудесные домы по улице.
   - Да у какого именно? Здесь их не одна тысяча.
   - Ну, когда не знаешь, расспроси: где дом Ивана Ивановича, приятеля моего Ивана Афанасьевича?
   - Нет, барин! - сказал извозчик: - уж я расспрашивать не пойду от лошадей, а пусть ваш хохол ходит по дворам да узнает. Мне не хочется, чтобы меня дураком сочли, да еще где? в Питере.
   Пошел Кузьма, спрашивал всех встречающихся, наведывался по дворам нет Ивана Ивановича. Вся беда от того произошла, что я забыл то место, где его дом, и как его фамилия, а записку в сердцах изорвал. Обходил Кузьма несколько улиц; есть домы, и не одного Ивана Ивановича, так все такие Иваны Ивановичи, что не знают ни одного Ивана Афанасьевича. Что тут делать? А уже ночь на дворе.
   Извозчик, увидев, что не отыщем скоро, кого нам надобно, сказал, что он нас свезет, куда сам знает.
   - Куда же это? - спросил Кузьма. - Может, к какому туляку? - В понятии Кузьмы туляк и плут было все одно: так поразил его случай в Туле.
   - Нет, - сказал извозчик, - свезу вас в Лондон.
   - Куда нам в этакую даль? - вскричал я, видя, что уже стемнело, и знав, по перочинным ножичкам, что подписанный на них Лондон - город чужой и не в нашем государстве: так можно ли пускаться в него к ночи?
   - Да нет, барин. Там трактир преотменный, там все господа въезжают, сказал извозчик и, не слушая моих расспросов, поехал, куда хотел.
   Во весь переезд я все рассуждал: "этих людей не поймешь: у них Санкт-Петербург и Петербург - все равно; трактир и город Лондон - все едино. Не там ли, может, ножички делают?.."