А Кузьма, идучи пешком возле берлина, заглядывая в окно, все твердил мне: "Берегитесь, панычу, пуще всего, чтоб в этом городе не попасть в руки туляка".
   - Не бойся, Кузьма! Не на таковских напали.
   Наконец, дотащились мы и до Лондона. Что же? Дом как и всякий другой-прочий. Дали нам комнату; объявили, сколько за нее в сутки, почем обед, ужин, вино и все, и все, даже вода была поставлена в цене.
   "Хитрый город! Любит деньги!" - сказал я Кузьме; а он мне отвечал: "Нешто!"
   - Наперед объявляют, что ничего даром не дают, а все за деньги, сказал я. - Хитрый, хитрый город: любит деньги!
   Зато же и обед нам подали - объедение! Довольно вам сказать, что я и Кузьма не могли всего съесть. Поневоле лишнее платишь, что много всего.
   Отдохнувши хорошенько, я, нарядившись поприличнее, приказал нанять лошадей в мой берлин и поехал осматривать город. Я рассудил, чтобы прежде насмотреться всего, а потом уже, отыскав моего Горба-Маявецкого, приняться за дела. Я приказал найти такого извозчика, который бы знал все улицы и вывозил бы меня по ним. Кузьма стал сзади берлина, в новой куртке синего фабричного сукна с большими белыми пуговицами; шаровары белые, из фландского полотна, широкие, и красным кушаком подпоясан. На голове шапка высокая, серая, баранья, с красным верхом; усы длинные, толстые; на голове волосы подстрижены в кружок. Кузьма видел так одетых лакеев у одного помещика близ Переяслава, и ему очень понравилось, почему и себе заказал все такое же. Теперь он в этом наряде трясся за берлином, где сидел я, также разряженный. Я забыл вам сказать, что в то время, в наших местах, все уже из казацкого перерядились в немецкое, а потому и на мне был немецкий, кирпичного цвета, кафтан, с 24-мя пуговицами; в каждой из них была нарисована красавица, каждая особо прелестна и каждая - чудо красоты. О! я-таки сообразил, что еду в столицу. Разрядясь так щегольски, я поехал, развалясь в моем берлине. Берлин же мой был отличный и сделан, по случаю маменькиного замужества, в Батурине, по фасону старинного берлина его яоновельможности пана гетмана; и отделка была чудесная, с золочеными везде шишечками, коронками и проч., правда, уже постертыми; но видно было, что была вещь. Да вот как, я вам без обиняков скажу: во все время бытности моей в Петербурге я и подобного моему берлину ничего не видал. Не знаю, после моего отъезда, может, и показались, спорить не хочу. Немудрено подражать!
   Не могу умолчать, как мгновенно весь город узнал о моем приезде. Или чиновник, записавший приезд мой, оповестил жителей, или видевшие меня въезжающего узнали о моем пребывании - только весь город подвинулся ко мне. Явились перукмахеры, стричь, чесать меня; предлагали модные парики с буклями, вержетами, прививными косами; цырюльники предлагали свое искусство брить, портные - шить платья; сапожники принесли сапоги; нанесли продажных продуктов: ваксы, мыл разных, духов всяких, шуб, плащей, часов, книг, карандашей, нот и... вот смех!.. вставных зубов, уверяя меня, что эти зубы очень легко вставить, и никто не отличит от настоящих; что здесь, в Санкт-Петербурге, редко у кого собственные зубы, а все ложные, подобно, как и волосы на голове... Чудный город! - подумал я, - как его внимательнее рассмотрю, так, может, и много ложного найду... Нечего скрывать: все мастерства, какие были в городе, все явились услужить мне, слыша - так говорили все пришедшие - о моем вкусе, что я знаток в прекрасном и люблю щегольски наряжаться. Откуда они это узнали?
   Даже тайные домашние дела мои были в Санкт-Петербурге более известны, нежели в нашем Хороле. Дома еще мне случалось иногда подать бедному какую-нибудь безделицу. Что же? И это не скрылось в Санкт-Петербурге. Не успел я, приехавши, расположиться, как явилась вдова пребеднейшая, с пятью деточками, малмала меньше. В поданном ею письме она пишет: "Высокородный господин! (вот как должно нас величать!) Узнав о везде прославляемых добродетелях ваших (удивительно, как везде меня знают!), я поспешила прибегнуть к вашему сострадательному сердцу и объяснить свои беды..." Тут и объяснила "всякие несчастья", постигшие ее, бедную, с сироточками... Но я, не дочитав, облегчил ее бедствия: плакав сам, утер слезы ее... И малютки пошли мною довольны...
   За нею явилась девушка. В письме своем ко мне (конечно, она давно ожидала меня, потому что письмо было все истерто и довольно засалено) она описывала, что в ней течет кровь высокоблагородная; что один злодей лишил ее всего; что она имеет теперь человека, который, несмотря ни на что, хочет взять ее, но она не имеет ничего, просит меня, как особу, известную моими благотворениями во всех концах вселенной (каково? вселенная знает обо мне!), пособить ей, снабдив приданым... И она не раскаялась, что прибегнула ко мне...
   Сделав подобных несколько благодеяний прибегавшим ко мне, я не хотел огорчить усердствующих мне мастеровых и других, принесших свои продукты; я, хотя и вовсе не нужных мне вещей, накупил несколько, кроме парика и зубов, в чем, за имением собственных, не нуждался. Они все предлагали мне еще из своих мебелей, но я не мог их удовлетворить, потому что мне оставалось денег очень немного! Надобно было отыскивать Ивана Ивановича и. дом его: город я уже осмотрел; теперь пойду пешком и, спрашивая от дома до дома, конечно, найду. Итак, я взял да и пошел, в препровождении Кузьмы своего.
   Я заметил, что жители Петербурга очень любопытный народ. В первый день, когда я объезжал в своем берлине город, заметил ясно, что их занимал мой экипаж. Все останавливались, смотрели, указывали пальцами на берлин и Кузьму, и что-то с жаром говорили. Я утешался их недоумением и с удовольствием наблюдал, как я поразил их моим сосудом, говоря словами домине Галушкинского. Теперь же, хотя и пешком пошел, но удивление встречающих было не менее вчерашнего. Все останавливались против меня, осматривали меня с ног до головы, старались познакомиться со мною, спрашивали: какой портной шьет на меня?.. Другие желали знать: не в кунсткамеру ли я иду и слугу веду для показу? Я всем. им скромно отвечал, что знал, и всех оставлял довольными... Так идучи, вдруг увидел реку, да какую? Чудесную! От изумления остановился и с восторгом глядел на нее.
   Через полчаса места, придя несколько в себя, был у меня с Кузьмою, также пораженным удивлением и стоящим разинув рот, следующий разговор:
   - Кузьма! - сказал я: - видишь?
   - Атож, - отвечал он, не смотря на меня и не сводя глаз с реки.
   - Вот река, так так!
   - Нешто.
   - Может быть, будет против нашей Ворсклы? - сказал я аллегорическим тоном.
   - Куда ей!
   - Вот бы на ней плотину сделать да мельницу поставить. Дала бы хлеба!
   - Пожалуй! А какая это речка? Как ее зовут?
   - А кто ее знает!.. Не знаю, голубчику! Пойди расспроси.
   И Кузьма пошел; а я даже сел, продолжая рассматривать чудесную реку.
   Кузьма возвратился скоро и сказал, что реку зовут "Нева". Ну, так и есть, - подумал я, - как мне было не догадаться, что ее так зовут. Вот Невский монастырь, а тут Невский прошпект (так называется одна улица); стало быть, река, что подле них течет, от них должна зваться Нева.
   - Пойди, Кузьма, - сказал я ему, после часу времени, - пойди, разыскуй дом Ивана Ивановича; а я сегодня никуда не пойду, буду рассматривать Неву: у нас такой речки нет.
   Кузьма пошел и часа через четыре - чего только я в это время не передумал! - возвратился и рассказывает, что не отыскал дома. Как я глядь на него - и расхохотался поневоле!.. Вообразите же: вместо прекрасной козацкой шапки, бывшей у него на голове, вижу предрянную, безверхую, оборванную шляпенку!.. Нахохотавшись, начал его осматривать, гляжу - у него на спине написано мелом: "Это Кузьма, хохол!"
   - Кто тебя так отделал? - спросил я у него, нахохотавшись.
   - Не кто, как приятели, - так рассказывал он, - только что вошел я вон в ту улицу, как несколько человек и пристали ко мне: - Здравствуй, земляк, здравствуй, Иван! - говорит один. "Может, Кузьма, а не Иван", сказал я от досады, что он меня не так зовет - Так и есть, так и есть! - закричал он же: - я, давно не видавшись с тобою, уж и позабыл. - А чорт его знает, когда я с ним и виделся. А другой сказал: - Да какой спесивый стал, и не кланяется. - Да тут же и приподнял мою шапку... Эге! фить, фить! посвистал Кузьма и продолжал: - Вот в то же время, видно, как он мою шапку приподнял, а другой, схвативши ее, надел на меня эту гадость... а я и не спохватился. Ну, тут они начали меня обнимать один перед одним; после пустили и просили к себе в гости. Чорт их знает только, где они живут; я пошел бы к ним за моею шапкою!.. - При сих словах Кузьма побледнел как полотно... Он хватился - приятели вытащили у него рожок с табаком, платок и в нем двадцать копеек, что я дал ему на харчи...
   Бедный Кузьма не находил слов, как бы сильнее разбранить своих приятелей, так его обобравших! Попросил бы он брата Петруся. Вот уже, хотя я с ним и в ссоре, а скажу правду, - мастер был на это! Кузьма ругал их нещадно, вертел в ту сторону, куда они пошли, пребольшие шиши, и все не мог утешиться... И от горя пошел домой, проклиная своих приятелей.
   "Хитрый город!" подумал я и продолжал любоваться рекою. Гляжу, подле меня какой-то мужчина, пристойно одетый. Слово за слово, мы познакомились, подружились, говорили о том, о сем; я рассказал ему, кто я, зачем здесь, как отыскиваю дом Ивана Ивановича, не зная, какого и про все ему рассказал. Он, расспрашивая меня, все что-то записывал, а я и не подозревал ничего. Поговоривши очень долго, он советовал мне посмотреть в городе то и се, чего я и не расслушивал порядочно, и что все там найду любопытнее, чем самая река. "Вряд ли!" думал я, но соглашался с ним из дружбы. После советовал мне сходить в театр, что я там много найду любопытного для себя, и просил меня приходить сюда в такие-то дни и часы, куда и он будет приходить и будет расспрашивать, что я замечу. С тем и ушел, весьма довольный мною. Я же и не подозревал его ни в чем.
   "В театры, - подумал я. - В театрах показывают различные комедии и дают дули (шиши)". А вот с какого побыту я так рассуждал!
   В юношестве моем, или чуть ли не в отрочестве, слышал я от батеньки справедливую повесть, которая была самая истинная. Думаю, что и теперь есть люди, помнящие рассказы стариков; так они не дадут мне солгать, что это было настояще так. Вот как батенька рассказывали. Не стало Глуховского пана полковника. Надобно было избрать нового. Кроме других прочих, желали получить полковничество Глуховское два магната из первых фамилий по знатности и по богатству. Забыл их фамилии: для различия назову одного Азенко, другого Букенко. Оба хлопотали, оба подбирали себе голоса; а как пришло к выбору, так и выбрали Азенка, а Букенко остался ни в сех, ни в тех. Нечего делать: подавился полковничеством и замолчал... Будто бы. Был весел, на праздниках, по случаю элекции пана полковника, участвовал, и никто бы на него ничего не подумал. Так и ничего все прошло. Пожалуйте же, что тут выйдет?
   Через полгода места в Глухове ярмарка. Купечества съехалось много и старшины прибыло довольно, даже из других полков. Открылось после, что пан Букенко крепко хлопотал о большом съезде, всех приглашал, а некоторым дал способы приехать. В начале ярмарки объявились приезжие комедианты, по-нынешнему, а тогда их называли "комедчики", и, явясь у его ясновельможности пана полковника Глуховского Азенка, испросили дозволение "пустить комедию, <не однажды или дважды, но и многожды". Пан полковник, народного ради смеха, дозволил и отвел им для игрища большой сарай. Вот комедчики и начали там чинно все устраивать; сделали все, что должно; намостили, где им комедии пускать и где сидеть желающим "а эти диковины смотреть. Потом заперлися, никого из любопытствующих более не впускали в комедный дом или сарай, а слышно было, что там стучали, работали под политикою то есть секретно.
   Народ и нужды нет. Полагая, что они приготовляют там что ни на есть "комедное", оставляли их в покое, дабы не мешать и скорее насладиться зрелищным удовольствием. В городе Глухове все умирало, то есть так только говорится, а надобно разуметь - мучились от нетерпения увидеть скорее представительную потеху.
   Как вот и настал игрательный день. На сарай взлез человек с необыкновенным горлом и прокричал во всеуслышание, что в тот день будет знатная комедия: просил приходить к вечеру и деньги за вход приносить, кажется, по пятаку... По тогдашнему времени это была сумма порядочная. В городе закипела новость, а к вечеру у комедного дома подвинуться не можно было: такое множество собралось народу. Большая часть, или, почитай, и все, не видели вовсе комедий и, как их пускают, понятия не имели; так и простительно было их любопытство.
   Батенька - они в те поры находились в Глухове - не были охотники вечером сидеть, а рано ложились опочивать; но тут любопытства ради, поохотились пойти; пошли и насилу влезли, за теснотою, в дверь; заплатили своего пятака и уселись на скамейке.
   Перед сидящими развешено было большое полотнище, из чистых простынь сшитое (так рассказывали батенька), и впереди того горело свечей с десяток. В вырытой нарочно перед полотнищем яме сидели музыканты: кто на скрипке, кто на басу, кто на цымбалах и кто с бубном. Когда собралось много, музыка грянула марш на взятие Дербента, тогда еще довольно свежий. Потом играли казачка, свадебные песни, а более строились. Собравшиеся, наслушавшись музыки, желали скорее потешиться комедным зрелищем.
   Как вот полотнище - да прехитро! - так рассказывали батенька - не упало, не спустилось, а поднялось кверху, а как и отчего, - никто не мог догадаться... Но хорошо: поднялось себе.
   Взору представились деревья с листьями, воткнутые в землю, по обеим сторонам, а посредине чисто, гладко и ничего нет. Вот все и смотрят себе.
   Как вот и вышел человек, совсем не по-комедному одетый, а так, просто, якобы казак. Не поклонясь никому, начал во все стороны рассматривать, присматриваться, глаза щурит, рукою от света закрывается и все разглядывает...
   - Чего ты так смотришь? - спросил один из кучи сидящих.
   - Смотрю, все ли собрались? - отвечал этот. - Пусть будет, - сказал, почмыхивая.
   - Да все, все, давно все собрались. Пускай свой комедии! - закричало несколько голосов: - ноги помлели от сиденья.
   - А пан Азенко тут? - спросил казак, все приглядываясь.
   - Да тут, тут, давно тут! - кричали голоса.
   - А где же вы, ваша ясновельможность? Я что-то вас не рассмотрю, говорил казак, заслоня свет рукою.
   - Да вот я! вот! - изволили отозваться сами пан полковник, указывая на себя пальцем.
   - Так и есть. Это вы, пан полковник! - сказал казак и, подняв руку, сказал прегромко: - нате же вам, пане Азенко, дулю! - и с этим словом протянул к нему руку с сложенным шишом... Переднее полотнище, как некоею нечистою силою, рассказывали батенька, опустилось и скрыло казака с шишом и все прочее зрелище.
   Трудно и описать, что в сей момент произошло в комедном доме. Это был неслыханный пассаж! Смех, хохот, крики заглушали гневные слова пана Азенка! Все бывшие тут (как их в Петербурге называют, зрители) встали с своих мест и с шумом толпились у выхода. Его ясновельможность пан Азенко чуть не лопнет от гнева и, в бешенстве, приказывает своим "сердюкам", заведенным и у него, на подобие как и у найяснейшего пана гетмана, схватить, поймать полковникохульца, дерзнувшего, при всякой старшине и поеполитстве, тыкнуть, почитай к самому его ясновельможности носу преогромнейшую дулю. Сердюки бросились, но ни того казака и ни одного комедчика даже следа никакого не осталось. Искали, искали, весь город обыскали, всю ярмарку перешарили, нет как нет, и по сей день нет! Как в воду все кануло...
   Батенька-покойник, рассказывая, бывало, валяются от смеху, что пан Азенко привсенародно скушал такую большую дулю, а пан Букенко, все это придумавший и распорядивший, потешался крепко своим методом к отмщению за помешательство в выборе его в Глуховские полковники.
   Поверьте, что все это была истинная правда.
   Пожалуйте, к чему же это я начал рассказывать?
   Да! Это по случаю заключенной мною приязни с неизвестным мне человеком, предлагавшим мне сходить в театры.
   "Хорошо, - подумал я, - увижу, что здесь в комедном действии делается. Пойду". И пошел прямо, по расспросу, к театру; а комедного дома, сколько ни спрашивал, никто не указал; здесь так не называется. Это' я и в записной книжке отметил у себя.
   Хорошо! Вот я и пришел к театру, чтобы узнать, будут ли в тот день пускать комедию? Я думал, что и здесь крикун влезет на крышу да и станет кричать. Куда! Петербург город хитрый! Рассчитали, где взять такого горлана, который бы кричал на весь Петербург, который, должно знать, несравненно пространнее Глухова. Вот и умудрились: напечатают листочков, что будет, дескать, комедия, и рассылают по городу. Вот народ и знает, и валит на комедию. Таким побытом пришел и я. Вижу, люди покупают билетики... Я в расспрос. Изволите (видеть: в театре есть ложи, кресла, места за креслами и еще кое-что.
   Вот, будь я бестия, если лгу! Я подумал: ложа? это ложе; как мне, приезжему, никому неизвестному, притти в театр с тем, чтобы лежать на ложе? Не хочу. Я знаю политику. Кресла? я и не помню, сидел ли я в жизни на кресле? И как мне сидеть в кресле, когда люди важнее меня берут билетики за креслами. Я и заключил, что это мне приличнее. Была не была, - взял билетик и заплатил полтора рубля. Справился с другими покупателями, - точно: не обманули в цене, взяли и с других, и сдачу верно дали. Любопытствующих около меня пропасть! Все рассматривают, расспрашивают. Любопытный народ! Я тут же свел много знакомств с неизвестными мне людьми, и был ими очень ласкаем. Рассказы мои их много веселили, и приятели мои не отпускали меня от себя.
   Сяк-так, только я и в театре. Тьфу ты, пропасть, вежливость какая! Лакей встречает, провожает, место указывает; надобно же вам знать, что я не один гость там был. Слуга всем успевал услужить. Уселся я. Тьфу ты, пропасть! Знати, знати! И все общество было отличное! Уж насмотрелся. А тут музыка дерет, да какая? И флейты, и скрипки! Да так жарят, что с соседом и не думай говорить! Услаждение чувств, да и полно. Зрение пресыщается: одно то, что светло-пресветло; всех в лицо ясно видишь; а другое - сколько тут особ! О людях и говорить нечего, я их пропускал и не обращал внимания, но все смотрел на почтенных особ. Столько вдруг не увидишь их в нашем Хороле. И то правда, город городу рознь: Хорол и Петербург. Более же всего меня прельщал и пленял прекрасный пол, которого тут были кучи, как стадо какое. И все прекрасны, без исключения, и все прелесть до того, что меня, при взгляде на них, мороз подирал по коже. Конечно, были на разные вкусы, смотря по комплекциям любующихся ими. "Были корпорации дебелой, были и утонченной", как выражался некогда домине Галушкинский; следственно, для всех было приятно любоваться ими. Уж так, что насладился! Не жаль мне было уже и полутора рублей. Да чего? Скажи он мне про этакое наслаждение и запроси два рубли? Дал бы; каналья, если бы не дал!
   Наслушавшись к тому еще и музыки, когда - скажу словами батеньки-покойника - как некоею нечистою силою поднялась кверху бывшая перед нами отличная картина, и взору нашему представилась отдельная комната; когда степенные люди, в ней бывшие, начали между собой разговаривать: я, одно то, что ноги отсидел, а другое, хотел пользоваться благоприятным случаем осмотреть и тех, кто сзади меня, и полюбоваться задним женским полом; я встал и начал любопытно все рассматривать.
   Вдруг от задних и боковых моих соседей услышал вежливые приглашения: "Не угодно ли вам сесть?.. Садитесь, пожалуйста!" Я, им откланиваясь, все говорю: "Покорнейше благодарю! Я и здесь насиделся, и сюда не пешком пришел... Покорно благодарю: устал сидя, разломило всего". - Куда? Они не отстают; все упрашивают садиться, а я, знай, откланиваюсь и благодарю за честь, а чтоб они яснее слышали о моей учтивости, я во весь голос отказываюсь. Все бывшие тут обратили внимание на мою вежливость. Как вот пробирается чиновник, подумал я, важный, в мундире, и прямо ко мне; и он с предложением, чтобы я садился.
   "Что за вежливый город! - подумал я, - как ласкают заезжего! Все принимают участие. Но не на таковского напали! Я им покажу, что и в Хороле политика известна не меньше Петербурга!" И по такому побыту еще больше начал благодарить и сказал наотрез: "Ей-богу, не сяду, а еще больше - при вас..."
   - Так садись же! Или я тебя вон выведу! - почти закричал вежливый чиновник и с этим словом почти бросил меня на стул. - Когда пришел сюда, должен, как зритель, наблюдать порядок и делать все то, что и прочие "зрители" делают. - И тут же ушел от меня.
   "Ага! так это я теперь зритель? - подумал я, - понимаю теперь. Я должен "зреть" на них и за ними все делать. Хорошо же, это немудрено". И уселся себе преспокойно. Гляжу на всех, что они делают? Ан они "зрят" на особо разговаривающих. Давай и я "зреть": ведь я зритель.
   Вперив свое зрение на разговаривающих, я невольно стал вслушиваться в их разговоры, и только лишь понял сюжет их материи и ждал, далее что будут объяснять, как вдруг... Канальская картина некою нечистою силою опустилась и скрыла все...
   - Фить-фить! - невольно просвистал я от изумления... Но видя, что все около меня сидевшие зрители встали, встал и я; они вышли, вышел и я. Они вошли в комнаты с разными напитками, вошел и я. Они начали пить напиток, пил и я... И тотчас узнал, что это вещество изобретения брата Павлуся пунш, которого я терпеть не мог и в рот, что называется, не брал; а тут, как зритель, должен, наблюдая общий порядок, пить с прочими зрителями, как назвал их вельможный чиновник; но я рассудил, что, по логическим правилам знаменитого домине Галушкинского, должно уже почитать их не зрителями, понеже они не зрят, а пителями или как-нибудь складнее, понеже они пьют...
   Но делать нечего; они выпили - и я выпил; они заплатили, заплатил и я; ни в чем не отставал от порядка. Посмотрим же, что это за хитрый город Петербург?
   Выпивши, они собираются итти, собираюсь и я, и спросил их: куда же нам теперь должно итти?
   - Разумеется, в театр, скоро начнут, - сказал один и поспешил.
   - Начнут! - подумал я. - Что начнут? - спросил я сам себя. - Конечно, начнут пускать комедию? То было совещание у них между собою, а теперь примутся за дело. Итти же в театр. Подумал так, да и пошел: взял снова билет, заплатил снова полтора рубля; вошел и сел уже на другое место, указанное мне услужливым лакеем. Поднялась опять картина.
   Скука смертельная! Сидят старики и рассказывают молодому человеку чорт знает о чем! - о добродетели, самоотвержении и подобном тому вздоре. Молодой человек, таки видно, что горячится; того и гляди, что даст им шиш и - баста! - картина невидимою силою упадет, и нас распустят по домам. Ничего не бывало! Говорят себе да сердятся, но все с вежливостью. А мы скучаем.
   Не занимаясь пустыми разговорами, я задумался о своем: о Короле, о маменьке-покойнице, о кормленной ими птице и тому подобных радостях, как вдруг ногу мою что-то оттолкнуло... Глядь я - подле меня сидит прекрасный пол... То есть, одна, должно быть особа, а не простая, потому что была корпорации дебелой и с обнаженными привлекательностями, не так, чтобы совсем, а прикрыто несколько флеровою косыночкою. Вот как она оттолкнула меня, да и говорит, впрочем, довольно меланхолично: "Вы истолкали мне все коленки! Что вы это толкаете?"
   Тут я только заметил, что, предавшись сладким мечтам, не заметил женской натуры, подле меня сидевшей; свободно соединил мое колено с ее и преаккуратно поталкивал, сам не зная, какой ради причины. Увидя следствие моей задумчивости, я настоятельно начал извиняться и утвердительно доказывал, что я толкал ее без всякого худого намерения.
   - Еще бы я позволила вам иметь какие-либо намерения!..
   Дальнейшее наше знакомство тут и прекратилось, потому что картина упала перед нами. Все встали, встал и я; все пошли, пошел и я в прежнее место. Но мои соседи по зрительству были люди другой комплекс ции, нежели прежние: они не пили пуншу, ели яблоки, кои и я ел, обтирались, вышедши из душной залы, обтирался и я. "В театр, в театр!" закричали они и побежали. Пошел и я медленно, рассуждая: "ну, уж этот театр! буду его помнить!" Купил снова билет и снова заплатил полтора рубля.
   Вошедши в залу, сел; смотрю... у меня по соседству нет прекрасного пола, все мужской: не опасно, хоть и толкну кого.
   Опять разговоры, только уже не комедчики, а жены и сестры их. "Бабьего болтанья нечего слушать, - подумал я, - тут жди сплетней и ссор. Буду свое думать", - и начал.
   Удивительное я тут заметил! В бумажках, коими приглашались гости в театр, запрещалось стучать ногами и палками! Так они что выдумали? давай хлопать в ладоши; да как преударят дружно, так что ваша музыка! Я так и хохочу от удовольствия, а они как нарочно дразнят комедчиков да хлопают, и, конечно, от досады, что нельзя стучать ногами и палками; даже плачут, да знай плещут. Это меня в комедии только и потешило.
   Уже в четвертый раз брал я билет - что делал всегда, как выходил из театра - четвертый раз платил полтора рубля, что мне очень досадно было, и я не вытерпел, спросил у купчика, продающего билеты: "Скоро ли вы нас распустите? Долго ли вам мучить нас?"
   - Это в вашей воле, - сказал он: - отчего же, сударь, вам театр так скучен?
   NB. Он счел меня, конечно, за особу, что все величал "сударь".
   Я ему объяснил, что мне все три театра, данные в этот вечер, понравились очень, а наиболее музыка и зрелища прекрасного пола; но ежели еще это все продолжится хоть одним театром, то я не буду иметь возможности чем платить. С этого слова, разговорясь покороче, мы стали приятелями, и он мне сказал, что я напрасно брал новые билеты на каждое "действие".