Но каков бы он ни был, а я в нем находился - что формально и доказал Лаврентию Степановичу, нашему таки соседу. Он было вздумал отвергать, что я-де не был в столице, а это, дескать, я, наслышавшись от других про Неву, про театры, про слона и другие драгоценности, выдаю за виденное самим. Как же я припустил на него! И начал ему доказывать, - и все петербургским штилем, каким у нас не могут говорить, - что я именно видел, что за деньги, а что и без денег: мосты, домы, крепости, корабли и все и все. Так он и язык прикусил. То-то же!
   Надобно сказать правду, как мне трудно было, приехавши из Хорола, переучивать свой язык на петербургский штиль и говорить все высокопарными словами, коими я описывал выше жизнь мою в столице: так тяжело мне было переучиваться на низкий штиль, возвратяся в Хорол. Вот с этой точки Петербург неизъяснимо хорош. Сколько в нем людей, говорящих по часу без умолку, да так отборно да так высоко, что не поймешь предмета, о чем он говорит, и что хочет сказать. Завидно! А как этакая голова да испишет свои мысли на бумагу, да собьет с того книжечку? Ах ты, боже мой! не расстался бы с нею, не выпустил бы из рук. Мастерство необыкновенное! именно чудно. Буквы и слова русские, да прошу толку доискаться? И не говори! глубина премудрости, да и только. Полюбивши этот метод, я позанялся им и довольно-таки успел. Где надобно, при оказии, блеснуть, и я распущу свою философию... слушают голубчики провинциалы, развеся уши, и удивляются моему уму; а мне это и не стоит ничего: напорол дичи петербургским штилем и знай наших!
   Пустились мы с Иваном Афанасьевичем в обратный путь; Кузьма сидел со мною и тут-то он мне порассказал, какой ему показался Петербург! Это чудеса. Я умирал со смеху. Он обо всем судил превратно и иначе, нежели я. Когда проезжали через Тулу, я не забыл его подразнить услужливым хозяином; а Кузьма сердился и ругал его всячески.
   Без всяких приключений совершили мы путь, потому что Иван Афанасьевич все распоряжал, и благополучно прибыли в свой Хорол. Мой знаменитый родительский берлин безжалостный Горб-Маявецкий променял на веревочные постромки, необходимые в дороге. Лишась покойного экипажа, я всю дорогу трясся в проклятой кибитке и должен был пролежать целую неделю, пока исправилось все растрясшееся существо мое и поджило избитое во многих местах.
   Горб-Маявецкий не отпустил меня из своего дома, пока-де не окончу дела и не приму следующего вам имения. Пожалуй. Мне очень недурно было жить у него. Его дочь, прежде бывшая Анисинька, а ныне ставшая Анисья Ивановна, потому что была девушка уже со всеми формами и в полной комплекции, требуемой для невесты. Она мне, после дороги, очень приглянулась, и я старался увиваться около нее на петербургский фасон. Анисья Ивановна, заметно было, от того не прочь: но, как девица, воспитанная в пансионе, так все действовала с маленькою меланхоличностью и ужимками. Например, когда мы оставались вдвоем, и со всею страстью я смотрел ей в глаза, то и она делала мне симметрию и улыбалась так же мне, как и я ей; но я вздохну, а она молчит; я хочу взять ее руку, а она спрячет ее под фартух. Занимаясь с нею долго сиденьем вдвоем и молча, я, ради скуки, предложу ей итти в проходку, она наморщится и скажет: "это неприлично". Странные суждения были у нее: предпочитала битых два часа сидеть со мною и молчать, а на прогулку не решалась. Может быть, она находила первое великим для себя удовольствием? Я же напротив; я не влюблялся в нее и не был к тому расположен, а так, действовал по натуре и искал нравственности. Но что значит судьба, и кто может итти против предела ее? Вот увидите, что тут выйдет.
   Горб-Маявецкий, возвращаясь от своих по судам занятий домой, всегда, бывало, подшутит надо мною и скажет: "А наш молодец все около барышни?" то жена его и промолвит: "Это что-то не даром. Уж нет ли чего?" Я же, чтоб показать вежливость и что бывал на свете, шаркну по-петербургски и отпущу словцо прямо, просто, по-дружески: "Помилуйте, это просто без причины, пур пасе летан". Они на такое петербургское приветствие, не поняв его, и замолкнут.
   Хорошо. В один день Иван Афанасьевич, возвратись из судов, начал мне объяснять довольно аллегорически, что и здесь все дела мои кончены и ведено мне принять от брата имение. "Так видите ли, - заключил он, - какою вы мне благодарностью обязаны? Я, один я, все вам это обработал". - Тут я начал со всею искренностью и довольно меланхолически благодарить его и показывать ему свою готовность отблагодарить ему, чего он пожелает.
   - Мне, персонально, ничего не нужно, - перервал он, - но я отец; мне дорого счастье моей дочери. Она, я вижу, страдает; я боюсь... и должен вам открыть... - Тут он нюхал табак и не находил, что сказать.
   Я очень ясно понял, в чем дело, и полагая, что не его, а дочь должен отдарить за труды, им понесенные, рассудил подарить Анисье Ивановне золотой перстень, который маменька, очень любя, носила во всю жизнь до самой кончины, и на нем был искусно изображен поющий петух. Полагая, что такой подарок будет приличен, сказал, право, без всякого дурного намерения: "мое главное желание устроить ее счастье (разумея перстнем), и если мое счастье такое..."
   - Право? - воскликнул Горб-Маявецкий: - так обними же меня, любезнейший зять! - и с сим словом обнял меня крепко, производя даже икоту, и, не допуская меня ничего сказать, закричал относительно: "Анисинька! иди, обними своего жениха".
   Судьба, видно, так устроила, что их Анисинька стояла в это время за дверью, потому что при первом слове нежного родителя она уже и тут и скок! - прямо мне на шею и обвила своими руками, и вскрикнула: "твоя навеки!.."
   Никому бы не поверил, если бы не испытывал сам, что значит сила любви и сила судьбы. Я говорил, что не был влюблен в эту Анисиньку и скажу без меланхолии, прямо: есть ли она, нет ли - для меня было все равно, и если и допускал ей куры, так чтобы не быть для нее скучным. Причем, как в деле прошлом, фундаментально сознаюсь, что когда обнял меня Иван Афанасьевич и назвал зятем, я хотел объяснить ему все дело, и что я, вместо своего сердца, подношу перстень с петухом, и сказал бы, точно сказал бы; но тут кстати слова стихотворца:
   "Знать судьбины так желали!"
   И я не сказал ни полслова. А тут Анисинька как прищемила меня своим сердцем к своему сердцу, сделалось столкновение наших сердец, а тут, конечно, явился и незванный раздаватель любовного пламени, сам Купидон или Амур, и поразил своею пламенною стрелою мое сердце, которое так и запылало!.. Не думано, не гадано, я очутился страстно влюбленным в Анисиньку и - будь я бестия! - если не от одного только ее прикосновения!.. Вся кровь моя взволновалась, в глазах зарябило, ничего ясно не вижу, а кого-то цалую, и не пойму, кто и меня цалует... Для меня эта была восхитительная минута...
   И слова ее, в существе своем, так, флегматические, но как произнесены были ею со всею силою любви, то отозвались во всех пружинах души моей до того, что и я невольно провозглашал: "твой навеки! как я счастлив!.."
   - Нет, я счастлива, что вы избрали меня в подруги своей жизни, - так сказала она, приклонясь к моему плечу... О! она была многому обучена, как окажется после; знала всю иностранную мифологию, оттого и отвечала с такою остротою.
   Чтоб показать себя, что я недаром жил в большом свете, я начал шаркать и хотел было отпустить какое-нибудь петербургское банмо, которых у меня запасено было порядочное количество... но тут открылась новая, трогательная картина...
   Когда мы упражнялись в открытии родившейся в нас любви и сообщали друг другу сладостные первоначальные объятия, тут явились родители моей Ани-синьки, отныне ставшие уже и моими; начали нас благословлять и называть сладкими именами: "сын... дочь... дети... любите друг друга, будьте счастливы!.." Я не мог утерпеть и пролил несколько радостных, скорбных слез! От сильного чувства я отошел в сторону и предался размышлениям. "Кто бы поверил, чтобы я так был счастлив? Насилу нашлась же девушка, которая полюбила меня до того, что без принуждения выходит за меня. Да еще какая девушка?" Тут я начал смотреть на нее глазами страстного любовника и нашел в ней все совсем противное от первых моих на нее воззрений. Все то, что было в ней нехорошо, и даже не нравилось мне, совершенно исчезло и, на то место, все явилось прелестно. На что ни погляди, как ни осматривай, все восхитительно! Вот какова сила судьбы и сила любви! Кто Трофим Миронович Халявский и кто Анисья Ивановна Горб-Маявецкая? Восток и Запад. Где был я и где она? На Севере и Юге. А теперь судьба, все это судьба свела и соединила воедино. Судьба, судьба! Кто против тебя!
   После первых восторгов и поздравлений новые родители мои начали устраивать благополучие наше назначением для соединения судьбин наших в одну; им хотелось очень поспешить, но Иван Афанасьевич сказал, что ближе не можно, как пока утвердится раздел мой с братьями. Нечего было делать, отложили.
   Во все это время я был неотступен от Анисиньки. И сколько я открыл в ней достоинств? Тьфу ты, мои батюшки! Во-первых, она бегло читала всякую российскую книгу; скоропись - середка на половине, но, протвердивши, уже не запиналась. Играла на клавире несколько штучек и, подчас, на вариации поднималась. Чуть было только выйду к ней, она за музыку и примется; не отвечает мне ничего, а все услаждает меня песенками. В такой степени была любовь ее ко мне! Но когда, с громом музыки, начнет петь, то... о, природа! я ничего разительнее не слыхал! До того чувства мои оледенятся, что я нечувствительно усну и сплю крепко близ нее; вселенную забуду! Разбужают уже к обеду; а по обеде опять те же занятия наши. Подумаешь, как сильна любовь в человеческих сердцах!
   Странное, однако ж, дело. Когда я сижу близ своей Анисиньки, точно как Амур близ Венеры, тут я чувствую всю силу любви, страстный пламень жжет меня, и я сетую на медленность в совершении нашего брака. Готов был бы в тот же день все покончить. Эти чувства владели мною при ней. Но лишь спускал ее с глаз, чувствовал в себе довольно равнодушия. Даже и не влекло меня к ней никакое внутреннее стремление. Что же? Я забывал даже, что я сговорен и обладаю такою прелестною невестою; но лишь выйду к утру из вежливости, глядь на нее, и как порох вспыхну... к ней - и не отхожу от нее вплоть до вечера. Это, конечно, было во мне борение природы с любовью. Когда я . оставлял любовь при Анисиньке и уходил от нее, тогда природа торжествовала; когда же я встречался с Анисинькою, тогда любовь, неотлучная спутница ее прелестей, нападала на меня и прогоняла или усыпляла природу. Другой дефиниции, по методу Галушкинского, я не мог вывести.
   Скажу признательно, то есть по совести: брак этот казался мне унизительным для текущей во мне знаменитой крови древнего благородства рода Халявских. Изволите видеть: Иван Афанасьевич был прежде Иванька, и по проворству в своих оборотах, отдан был помещиком своим Горбуновским (древнего рода) в научение одному ходоку по делам, сиречь, поверенному, для приучения к хождению по тяжебным делам, коих у пана Горбуновского по разным судам была бездна; для хождения по коим хотелось ему иметь своего собственного поверенного, на коем он мог бы взыскать, в случае проигрыша какой тяжбы; поелику наемные поверенные часто предавались противникам пана Горбуновского и разоряли его нещадно разнородными требованиями. Иванька Маяченко скоро набил руку в делах до того, что товарищи его по ремеслу боялись состязаться с ним. Тяжбы своего пана Горбуновского размножил он до невероятности. Из каждого процесса, кои десятками считались, он развил по шести, по семи. Столетия нужны для окончания всех их.
   При подписании сотен прошений, Иванька Маяченко подсунь пану Горбуновскому отпускную себе в роды родов и на вечные времена; а тот, не читав, да и подмахни. Хорошо... Вот Иванька и определись в какую-то канцелярию и выслужил чин, и стал уже Иван Маявецкий. Пан Горбуновский, за своими процессами, этого и не знает, знай подписывает, да вместе и подпиши, что Иван Маявецкий происходит от одного с ним рода благородной крови, в древности именовавшегося Горб, по коему он и пишется Горбуновский; а другая отрасль, от одного Горба происходящая, пишется Горб-Маявецкие, от коих истинно и бесспорно произошел сей "Иван Афанасьевич Горб-Маявецкий" и есть ближайший ему родственник. С такою бумагою Иван Афанасьевич пролез в дипломные дворяне и бросил все тяжбы своего господина.
   Пан Горбуновский, узнав все дело досконально, схитрил, зазвал к себе бывшего поверенного, принял его чинно, полюбопытствовал видеть дипломы, положил их на скамью и на них расположил своего поверенного... да как отчистил!.. что тот насилу встал. Пан Горбуновский прочитал тогда все бумаги, признал и подтвердил правильность их, назвал его своим родственником и чинно отпустил во-свояси. Вот ход дела, по коему Иванька Маяченко сделался из крестьян пана Горбуновского сам Иваном Афанасьевичем Горб-Маявецким и новым моим родителем.
   Таковое происхождение меня крепко щекотало, и что бы сказали батенька, если бы от них зависело согласие на мой брак? Ни за что бы не согласились смешать кровь свою с холопскою. А если бы и маменька вздумали дожить до сего времени? Те бы уже и руками и ногами забрыкали, не соглашаясь, чтобы их невестка "была письменная". О, маменька, маменька! встаньте хоть на часок из гроба и рассмотрите дело! Вы увидите, что уже необходимо женскому полу иметь ум. Без того нельзя. Необходимо знать и науки. Нынче они уже не занимаются вашими благодатными предметами, предоставили это своим служанкам-экономкам, а сами... Но что говорить! их не переучишь на старый лад.
   А каким-то побитом, на Анисиньке ли бы я женился или на другой какой, все бы жена была умная и ученая. В наше время неизбежно зло - иметь такую жену.
   Все это я соображавши в уме своем, когда был без Анисиньки, следовательно, вне любви моей, крепко морщился от неравенства брака, и иногда, подчас, приходили разные мыслишки: то написать письмо и изложить все препятствия и причины к моему нехотению или уехать, не сказавши, куда и зачем; заехать подальше и жить там, пока судьбина с Анисинькою не устроит иначе. Первое средство было для меня тяжело и неудобоисполнимо: я не мог терпеть никакого писанья. Последнего же не мог исполнить, потому что не имел ни копейки денег на дорогу, а без того нельзя. Такие мысли колебали меня з моем одиночестве; но когда я выходил в нашу компанию, Анисинька взглядывала на меня своими черными, блестящими глазками, я целовал ей на добрый день ручку, вспоминал, что скоро всеми этими драгоценностями буду обладать бесспорно, вся моя меланхолия и пройдет, и я запылаю прежним пламенем. Подумаешь, как любовь сильна и всемогуща! Она не смотрит на неравенство рода, на низость "крови; все равняет, заставляет презреть все и искать одних наслаждений своих.
   Не всегда мы занимались музыкою в нашем полюбовном обращении. Когда наскучит Анисиньке бренчать на клавире, она и пристанет ко мне: "Полноте дремать; поговоримте, как мы будем жить?"
   Тут я ободрюсь и пущусь в рассуждения. По всем предметам у нас будет итти ладно; но в одном мы не соглашались тогда, и даже в супружеской жизни: это дети. Анисинька уверяла, что очень хорошо и должно иметь детей побольше, разных полов, потому-де, что сыновья переженятся, дочери выйдут замуж, семейство будет большое; съедутся, будет весело - игры, пляски, и разные потехи. NB. Анисинька была веселой комплекции, любила танцовать и хорошо плясывала. Уж как отожжет "казачок" и все двенадцать фигур, как орешек раскусит... О! она в пансионе воспитывалась. Так вот пожалуйте же, обратимся к нашей материи. Я же, напротив, желал небольшого количества детей: две-три штуки - и баста! Знаю по себе, сколько нас было у батеньки: шум, писк, визг! Куда за всеми присмотреть, приодеть их? А вырастут? Шалости, проказы, своевольства... Не хочу большого числа детей.
   Анисинька было и рассердится, а я тут и поддамся; начну аллегорически соглашаться, а тут свое думаю. Поддался ей и помирился. В один день, среди таких нежностей, она спросила у меня, если так страстно люблю ее, то чем это докажу? Я доказательство любви моей обещал выразить на бумаге и завтра представить ей. Она обрадовалась несказанно, даже поцеловала меня, и с гримасою, на петербургский штиль, сказала мне: "Так папенька и маменька говорят, что нужно меня обеспечить насчет моего вдовства..."
   Я, занятый моим проспектом, спешил удалиться от нее и не очень взял в толк слова ее, почитая их за влияние нежностей; пошел себе и расположился думать... в чем во времени и успел. А вот что: все уверения, все клятвы, все нежности к живой жене, все можно принять за лесть, за аллегорию, за критику. Нет, голубушка! умри! вот тут-то я истощусь в горести, распотешу тебя моим отчаянием! Но как ты будешь уже мертва, следовательно, не увидишь и не узнаешь меры моей горести, так лучше я опишу теперь же, как буду по тебе сходить с ума, сколько волос оборву и как лютому отчаянью предамся. Читай и плачь о будущей моей горести. Так положивши, я приступил к делу: по методу домине Галушкинского, составил мерку на стихи, схватил бумагу, перо и пошел писать!.. Уж как я писал! И что ни стих, то все мужской, а там женский; и так все вперемежку и ни один стих не перешел через мерку; все в обрез. Рифмы же были самые богатейшие; дешевле полтины и не спрашивай. А вот и сюжет.
   Начинаю просьбою, чтобы она умерла, и скорее, дабы я мог доказать любовь свою горестью такою, такою скорбию, отчаянием таким и таким, и пошел, пошел, все, чем далее, тем все выше тоном, все выше тоном, и наконец дописался до того, что пишу - "умер и сам".
   На другое утро торжественно отнес ей свою - как бы назвать по-ученому? - не песнь... ну, эпиграмму. Она прочла, и при первых строчках изменилась в лице, бумагу изодрала, - а у меня и копии не осталось побежала к новой моей родительнице: но та, спасибо ей! была женщина умная и с рассудком; она, не захотевши знать, за что мы поссорились, приказала нам помириться и так уладила все дело.
   Ставши опять на любовной точке, мы сдружились снова, и тут моя Анисинька сказала, что она ожидала другого доказательства любви моей, а именно: как я-де богат, а она бедная девушка, а в случае моей смерти братья отберут все, а ее, прогнавши, заставят по миру таскаться: так, в предупреждение того, не худо бы мне укрепить ей часть имения...
   Я с радостью тотчас согласился, но все же аллегорически, как и о количестве детей, а думал свое, чем и успел совершенно обратить ее ко мне и поставить на прочном основании.
   Новый родитель мой, желая поспешить устроением счастья моего, предварительно оканчивал раздел наш. На таков конец просил предводителя миротворством кончить между нами. Предводитель созвал нас, всех братьев, бывших на ту пору дома, и начал нам говорить все умное и дельное. Какая добрая душа была у него, так и сохрани бог! Самых честнейших правил человек! Начал с того, что нам, родным, не должно ссориться, а разделиться по согласию; а затем и приступил к расписанию жеребьев и предложил нам взять их. Мы вынули жеребьи, и всякий из нас остался доволен своею частью.
   Следовало брату Петрусю удовлетворить нас каждого доходами на часть всякого брата, потому что он один пользовался всем, а нам давал иному мало, а иному, как и мне, вовсе ничего. Батюшки! какая пошла тут резня! меньшие братья, если бы не при предводителе, на кулаки готовы были выйти! Посмотрите же, что может один благоразумный человек сделать с разгорячившимися. Часа через два насилу он уломал и Петруся и нас всех подписать бумагу, сколько кому следует получить. На мою долю приходило значительное количество тысяч рублей.
   Надобно еще обратиться за несколько времени вперед. Один из ближайших сродственников батенькиных, быв человек отличного от нашего времени ума, много путешествовал по всем пределам Российского государства, и что подметит любопытненькое, то и купит. Таким побытом он приобрел довольное количество трубок и табакерок различных сортов, седел, ошейников собачьих, перочинных ножичков, шляп курьезных, пуговиц всяких комплекций и других подобных тому курьезных вещей. На что и для чего? - кроме его никто не скажет; но надобно отдать справедливость: все эти вещи были отличной доброты и фасона. Кроме того, он, по комплекции своей, очень любил книги. И каких книг не насобирал он?! Это прелесть! Теперь таких книг и у разносчиков не отыщешь. Как теперь несколько помню, там были: Похождение Клевеланда, побочного сына
   Кромвеля; Приключения маркиза Г.; Любовный Вертоград Камбера и Арисены; Бок и Зюльба; Экономический Магазин; Полициона, Храброго Царевича Херсона, сына его, и разные многие другие отличных титулов. Да все книги томные, не по одной, а несколько под одним званием; одной какого-то государства истории, да какого-то аббата, книг по десяти. Да в каком все переплете! загляденье! Все в кожаном, и листы от краски так слепившиеся, что с трудом и раздерешь.
   Вот этот родственник все эти вещи и книги тщательно хранил, и уложенных в короба никогда не разворачивал, боясь подвергнуть все это изъяну, и в таком положении умер. Как же был бездетен, то, по мере любви своей, отказал сродственникам, по назначению, вещи. По особенной аттенции своей к моему батеньке, отказал им свое книгохранилище. Когда это все привезено было к батеньке, то они сначала разозлились было очень за такой, по их размышлению, вздор; а походив долго по двору и рассудив со всех сторон, решили принять, сказав: "Может, мои хлопцы - то есть мы, сыновья его - будут глупее меня, не придумают, чем полезнейшим заняться, как только книгами. Спрятать их бережненько". Вот это книгохранилище и запрятали в погреб, где стояли бочки с наливками. Там оно и пробыло до теперешнего момента раздела.
   Разделившись всякою рухлядью, у нас дошло и до книг. Как ими делиться, вопрос был нерешимый. Петрусь, как гений ума, тотчас меланхолично предложил: выбрать ему следующее количество книг, по числу всей массы; за ним выбираю я столько же, и так далее, до последнего брата, коему останется остаток. Меньшие братья мои, быв натуральны, за книгами не гонялись и, чтоб показать нравственность старшему брату, тотчас и согласились; но я, я, санктпетербургский жилец, следовательно, почерпнувший и тамошние хитрости, я предложил новый метод делиться книгами, едва ли где до нас бывший и весьма полезный по своей естественности и который должны принять за образец все братья, разделяющие отцовское книгохранилище. Вот мой метод: "Брат Петрусь! вы у нас старший, вы берите первый том; я, по старшинству за вами возьму второй, за мною берет Сидорушка третий, Офремушка четвертый и Егорушка пятый. Это книги томные. А одиночки и оставшиеся из томных, за недостающим числом братьев, поставить по порядку и брать каждому по книге, начиная с старшего брата". Метод мой очень понравился предводителю; он, от удовольствия, так и прыснул и залился смехом, и очень похвалил мою выдумку. Так Петрусь же на стену полез! Кричит, спорит и требует, чтоб интересная книга не была разделяема. "Покорный слуга! Так это и отдай всего Клевеланда, а самому "тюти"? Нет, любезнейший братец! книга редкая, интересная, и я хоть частичку ее желаю иметь. Что за нужда: вторая ли, четвертая; без начала ли повесть, без развязки, да Клевеланд - мое, мне по праву наследства принадлежащее. Не уступлю ни за какие предложения". Так я резал брату Петрусю. И хотя он гений, а я петербур... не знаю, как дописать? - гец, или жец? - он с умом, а я с хитростью, я и переспорил его; а меньшие братья шли по ветру: кто громче кричал, они с тем и соглашались. Настоящая маменькина комплекция была у них, а особливо в предмете, не интересующем их; начни же обсчитывать их в рубле, тут вспыхнет батенькина природа, и резаться готовы.
   Таким побытом удержав свое право, я из всех отличных книг получил вторые и седьмые томы. Брат Петрусь, пересмотрев свои, как взбегается, что у него не полные сочинения. Меньших братьев тотчас и одурил; предложил им первые томы отличного песенника, сочиненного Михаилом Чулковым, и Российского Феатра, сочинения Веревкина; те, по глупости, и обменялись на какие-то хозяйственные. Захотелось было и меня "надуть", как говаривал домине Галушкинекий. Крепко ему хотелось отжилить доставшиеся мне вторые части: Экономического Магазина, не помню, чьего сочинения, и Мирамонда, сочинения знаменитого и навсегда бессмертного Ф. Эмина. Предлагал мне какую-то архитектуру с рисунками. А на чорта мне она? Я не плотник; а хорошенькое, ради скуки, люблю и сам почитать. Сколько брат ни бился, сколько ни просил, но я твердо помнил правило, постановленное у нас на случай разделов: чего брату хочется, не уступай ни за какие предложения, низа какие просьбы; благо имеешь случай причинить досаду тому, кто берет у тебя следующее тебе. Не будь его на свете, тебе не нужно бы и делиться. И я удержал книгу за собою, к немалому увеселению нашего почтенного предводителя, который во все время похвалил как выдумку, так и твердость мою, и довольно хохотал.